Za darmo

Миры Эры. Книга Вторая. Крах и Надежда

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

"Мне пора, – тихонько прошептала она, когда тот склонился, пытаясь расслышать её угасающую речь. – Прочтите 'Отче Наш' ". И пока он, упав на колени и держа её за руку, громко читал молитву, а где-то вдалеке Сёстры Милосердия завели свою вечернюю песню, Маззи мирно отошла.

Скитания

Смерть Маззи, видимо, отняла у меня последние силы, поэтому работа в госпитале стала невыносимо тяжёлой. Как бы мне ни было неприятно лишаться общества Сестёр – даже на короткое время, ведь я жила в госпитале почти непрерывно с 1914-го года, – однако, следуя совету врачей, я решила провести пару недель за городом – в монастыре, основанном прекрасной молодой женщиной из хорошей семьи, принявшей постриг и являвшейся в то время его настоятельницей. Разумеется, поскольку я сама не была монахиней, мне не дозволялось проживать в монастырской келье, однако мне выделили номер на постоялом дворе, специально построенном для приёма паломников. То был длинный одноэтажный бревенчатый сруб, вмещавший около двадцати комнат, выходивших в общий коридор. Пристанищем управляла одна из монахинь, и правила были строго монашескими. Моя комната (там их тоже называли кельями) была столь крошечной, что всё, что в ней помещалось, – это узкая железная койка, миниатюрный умывальный столик и стул. Стены кельи были сложены из грубых брёвен, неокрашенных и не оклеенных обоями, и от них сладко пахло хвоей. В окне я могла видеть цветущий луг, а дальше – лес из высоченных тёмных елей.

Мне безумно нравилось это место! После ужасов прошлых лет казалось, что именно тут стало явью одно из прекраснейших стихотворений Вальтера фон дер Фогельвейде, и я часто вспоминала слова оттуда: "На опушке средь ветвей – тандарадей —пел свидетель – соловей". Вернее, я думала о них столь часто, что вскоре и само место стала называть "Тандарадей", и таковым оно навсегда останется в моей памяти.

Добраться туда оказалось нелегко. Когда я сошла с поезда, привезшего меня из Петрограда, – поезда, полного дикого вида солдат, которые, однако, вели себя со мной вполне прилично и даже помогли на нужной станции выбросить из окна мой чемодан, – я обнаружила, что придётся прошагать до монастыря целых тридцать вёрст, так как там случилась путаница по поводу времени моего приезда, и в то утро единственная пролётка уже покинула станцию, не дождавшись меня. Итак, оставив свой чемодан на подворье (в маленькой пристанционной гостинице, принадлежавшей монастырю), я двинулась к своей неблизкой цели пешком, хотя в те дни меня ещё довольно сильно пошатывало. Удивительно, но мне удалось, частенько останавливаясь по дороге, дабы слегка отдохнуть, проделать весь путь примерно за десять часов, и я доковыляла до обители, когда уже смеркалось. Там меня встретили необычайно тепло, накормили и быстро отправили в постель.

Мне не дано забыть то чудесное чувство, с коим я вытянулась на жёсткой койке после нелёгкой прогулки, с наслаждением предвкушая полноценный ночной отдых, неожиданно сменившееся ужасом от открытия, что моё постельное бельё полно клопов! Какое же сильное меня постигло разочарование, и какую жуткую ночь я провела! Стоило мне зажечь свечу, как жучки поспешно разбегались со столь непостижимой скоростью, что я едва могла схватить одного или двух, но как только я гасила её, все они стремительно возвращались обратно. В конце концов я в отчаянии вскочила с постели, забралась на стул, поджав под себя ноги, дабы кровососы не могли использовать их в качестве лестниц, и всю ночь напролёт просидела там со свечой в руке, ожидая появления мелких тварей. Следующим утром, когда я поведала нашей хозяйке о своём печальном опыте, та была очень расстроена и сказала, что келья эта оставалась незанятой уже несколько недель, с тех пор как в ней обитал прежний паломник, который, возможно, и занёс клопов в своих вещах. Она сразу же переселила меня в другую комнату, на этот раз прелестную, чистую и вкусно пахнущую, в которой я и прожила всё отпущенное до отъезда время.

Когда я пришла в себя и окрепла, мне разрешили помогать послушницам в различных их занятиях. Я работала вместе с ними, сгребая на лугу сено, собирая в поле урожай и ходя в лес по грибы и ягоды. Я просилась и в монастырскую лечебницу, но настоятельница не позволила, убедив, что мне полезнее трудиться на свежем воздухе. И поистине это была здоровая жизнь! Вставая с рассветом, когда церковный колокол начинал звонить к заутрене, а позже позавтракав молоком и настоящим ржаным хлебом, я сопровождала монахинь, куда бы они ни пошли, изучая их обычаи, а также песни, поскольку они всё время пели, чтобы, как я полагаю, избежать любой греховной болтовни! Было интересно наблюдать за их типажами и различиями в поведении и узнавать, почему каждая решила уйти в монастырь. Молодые, зрелые и уже старые, образованные и неграмотные, преимущественно из крестьянского сословия, но во всех – нечто особенное, примечательное, и хотя их было довольно много, я не встретила среди них ни одной, которая бы мне не понравилась. Даже большевики были очарованы этим монастырём, оставив его нетронутым и откровенно признав, что ни при каких обстоятельствах нельзя разрушать столь идеальное "сообщество трудящихся". Разумеется, они сожалели о наличии религиозной стороны у этого сообщества, а потому приставили присматривать за ним комиссаршу, однако та оказалась очень милым человеком и, вскорости попав под чары этого места, стала тоже работать вместе с монахинями, которых искренне обожала, хотя при этом ни разу не зашла с ними в церковь.

Я так сильно полюбила свой временный приют, что стала всерьёз подумывать о том, чтобы провести там зиму, однако новая напасть в который раз разрушила мои планы. Однажды ночью – должно быть, около часа пополуночи – меня резко вырвало из сна ужасное ощущение удушья, а следующим, что я осознала, был странноватый потрескивающий звук. Вскочив с постели, я увидела, что внешняя стена моей кельи буквально охвачена пламенем, так что его языки вместе с дымом уже проникают внутрь сквозь приоткрытое окно. Поняв, что у меня нет времени ни на одевание, ни на спасение каких-либо своих вещей, я выскочила в полный дыма коридор и, забегая в комнаты, где спали паломники, стала их будить. Первая келья, в которую я вломилась, была занята ветхим пилигримом, которого мне пришлось сильно встряхнуть, чтобы он проснулся. Тот был так потрясён видом юной девы в ночной рубашке, что гневно закричал: "Изыди, блудница! Совсем что ли стыд потеряла?!" Тем не менее, через миг осознав, что я не являюсь свалившимся на него искушением, он весьма проворно для своих лет выскочил в окно! Во второй обитали две девушки, и одна из них так растерялась, что вместо того, чтобы рвануть к окну, села на пол и принялась тщательно зашнуровывать свои высокие ботиночки, доходившие ей почти до колен. Только присутствие духа в её подруге спасло ей жизнь – та, сорвав ботиночки с её ног и швырнув их в окно, истошно заорала: "Прыгай!" – и они обе благополучно выбрались наружу. Домчавшись до третьей кельи, я поняла, что остальные постояльцы уже пробудились сами и сыпятся из окон, как горох, поэтому прыгнула и я, неудачно приземлившись в своей тонкой ночной рубашке прямёхонько в заросли чертополоха. Каким же болезненным был этот прыжок! К тому времени, как все мы покинули горящий сруб, в монастыре поняли, что происходит, и монахини хлынули вниз с холма, таща бадьи с водой, а церковный колокол наполнял всю округу мрачным призывом о помощи. Довольно скоро из всех окрестных деревень прибыли пожарные бригады, но было уже слишком поздно. Из-за того, что здание было построено из сосны и уже долгое время не было дождя, оно крайне быстро выгорело дотла. Единственное, что оставалось делать монахиням, —это окружить заботой нас, дрожащих лишь в жалких ночных одеяниях. Они накрыли нас одеялами, напоили горячим чаем и разместили на ночлег в двух приёмных залах монастыря: женщин – в одном, а мужчин – в другом. Рано утром следующего дня настоятельница послала за мной и сказала, что их комиссарша советует, чтобы я как можно спешнее покинула её обитель, поскольку для расследования причин пожара скоро прибудут советские власти и наверняка будут глубоко потрясены, обнаружив в "сообществе трудящихся" "графиню".

"Так как они потребуют от всех предъявить свои документы, то будет абсолютно невозможно скрыть Вашу личность, – объяснила она. – И поэтому Вам слишком опасно оставаться, являясь единственной здесь титулованной особой. Как только они узнают, кто Вы такая, они, без сомнения, обвинят и посадят Вас в тюрьму, так что Вам нужно немедленно ехать!"

Конечно же, я послушалась и, наспех простившись со своими любимыми, плакавшими навзрыд монахинями и забравшись в телегу, уже ожидавшую меня снаружи, была увезена на станцию в тридцати верстах, едва не столкнувшись с прибывавшими с проверкой большевиками!

Покинув стены монастыря, я провела осень в Л., у своих дорогих старых друзей и бывших учителей Варвары и Александры Шнейдер (знаменитых профессоров некогда Санкт-Петербургской академии художеств), ночуя на диване в их столовой и платя определённую сумму в неделю за своё пропитание. Добывать еду становилось всё труднее, и мы часто бывали крайне голодны. Должна признаться, что однажды я впала в такое отчаяние, что, к своему великому стыду, стащила немного корма с тарелки их маленькой собачонки, пока та, сидя рядом, смотрела на меня большими укоризненными глазами … В другой же раз мне посчастливилось купить целую буханку чёрного хлеба, ещё горячего – только из печи, и я съела его тут же, целиком, даже не запивая водой, чтобы легче было глотать. Почему я не умерла тогда от несварения желудка – так и осталось неразрешимой загадкой, но в действительности, умяв в один присест тот горячий мякиш, я почувствовала себя несравненно лучше.

По возвращении в Петроград, в госпиталь, меня ждал очередной неприятнейший сюрприз. Нашего дружелюбного комиссара сменили, назначив на его место совершенно нетерпимого человека, который категорически запретил мне жить в общине, так как я являлась "графиней". Это был поистине ужасный удар, поскольку госпиталь на протяжении многих лет служил для меня вторым домом, и я всей душой любила его. Сестра-хозяйка с тревогой сказала, что оставаться там даже на одну ночь небезопасно, поэтому в тот же день я пустилась бродить по улицам в поисках угла для ночлега. Несколько ближайших подруг из числа Сестёр сопровождали меня, и я думаю, что в противном случае я бы, в отчаянии сев на снег, окончательно отказалась от этой затеи.

 

Ближе к вечеру после череды разочарований мы нашли вариант, показавшийся всем наиболее подходящим (лично я к той минуте уже дошла до того, что моя судьба стала мне совершенно безразлична). В ту ночь я заснула в своём новом "доме" вместе с присоединившейся ко мне после нашей длительной разлуки верной старой Татьяной, устроившейся на диванчике у изножья моей кровати. Комната была огромной, с двумя большими окнами и лишь одной маленькой голландской печкой в углу. Она не протапливалась целую вечность, и сырость была столь ужасной, что мы спали полностью одетыми, в пальто и шалях. Татьяна даже не сняла калош и маленькой мягкой шляпки с задорным пером, торчавшим из-под шали, укутывавшей её с головы до ног. Она выглядела так забавно, что, несмотря на мои страдания, я расхохоталась.

"Смейтесь, Ваше Сиятельство, золотой мой зайчик, смейтесь, – счастливо пробормотала она. – Это принесёт Вам побольше пользы, чем что-либо иное, да пребудет с Вами Господь!" Так как жуткий холод долго не давал нам уснуть, она в течение многих часов тихо рассказывала все пришедшие на ум истории, делая это тем "сонным" голосом, которым нянечки усыпляют детей. "А потом … – успокаивающе бубнила она, – а потом …" – до тех пор, пока я наконец не провалилась в небытие.

На следующее утро, когда я проснулась, в печке уже весело потрескивал огонь, и Татьяна, всё ещё полностью одетая в пальто, шляпку и калоши, хотя и без шали, грела воду на ревущем примусе. Каким же обветшалым выглядело всё вокруг: необъятная унылая комната с потрескавшимися от сырости стенами, некрашеной железной кроватью и подломанным диванчиком, повсюду пыль и копоть, и мы обе подстать – столь же обшарпанные и грязные.

"Можно мне помыться?" – спросила я, гадая, хватит ли у меня смелости раздеться в этой ледяной комнате, и надеясь, что Татьяна скажет "нет", что она и сделала самым категорическим образом.

"Умойте лишь лицо и руки", – решительно заявила она, и я с облегчением вздохнула, чувствуя себя ребёнком, которому в кои-то веки разрешили не мыться как следует!

Тем утром, сидя на краешке моей кровати, мы позавтракали хлебом и чаем, а затем сразу решили навести порядок и попытаться раздобыть дров для печки. После пары дней напряжённой работы нам удалось придать жилищу вполне сносный вид, хотя чудесная мебель Маззи, которую мы стул за стулом перетаскали туда на санках, казалась в таком антураже совсем неуместной, не говоря уж о дивных семейных портретах, вывешенных на грязно-серых стенах. Там я и прожила всю зиму, распродав свои немногочисленные пожитки, чтобы прокормиться и иметь возможность протапливать помещение.

Цены были просто фантастическими, и ничто не стоило меньше миллиона рублей. Если бы кто-то не из России послушал, как мы разговариваем друг с другом, то мог бы подумать, что все мы мультимиллионеры. "Можете разменять десять миллионов?" – небрежно спрашивали мы, самым беззаботным образом доставая нужную сумму из недр вместительной сумки, в которой эти "миллионы" носили. Поездка на трамвае могла стоить от одного до пяти миллионов, бутылка молока – миллион и так далее. В какой-то момент я продала всю мебель из своей комнаты за сто миллионов.

Я помню, как с приходом НЭПа43, когда частному предпринимательству было вновь разрешено выходить на рынок, вдруг появилось множество выставлявших на своих витринах вкуснейшие лакомства пекарен и кондитерских, и как мы были этому рады. Однажды, успешно продав старое шёлковое платье (я предлагала свои вещи, стоя всегда на одном и том же углу улицы и ожидая, пока какой-нибудь проходящий солдат или "мешочник" купит мой товар), я решила, отдавшись безрассудству, побаловать себя белой булочкой. Робко вступив в пекарню и стыдясь своего внешнего вида, я тихо попросила желаемое! Продавщица, пристально оглядев меня с ног до головы и не скрывая подозрения, буркнула: "Сначала заплати – она стоит миллион". Я заплатила, и мне дали самую вкусную булочку в моей жизни. Едва не задохнувшись от волнения и поспешно проглотив её, я попросила ещё, снова заплатив вперёд, а затем ещё и ещё. Когда же я почувствовала, что больше не смогу съесть ни кусочка, ко мне пришло осознание, что я умудрилась спустить на булочки целых одиннадцать миллионов! …

Той же зимой я поступила в Богословский институт – первое высшее духовное учебное заведение, открывшее свои двери после Революции. Так как в основе обучения лежала религия, советское правительство, хотя и открыто не преследовало, всё же смотрело на институт с подозрением, терпя его до поры до времени. Поскольку мне приходилось посещать там множество лекций и усердно учиться, то не оставалось времени оплакивать своё изгнание из любимого госпиталя. Моя опустевшая и мрачная комната почти не видела меня, кроме как ночью, когда я возвращалась в это унылое место и как можно быстрее ложилась в постель, не особо оглядываясь по сторонам. По мере того как мебель и прочие вещи убывали, комната становилась всё уродливее и неприглядней, пока в итоге не стала выглядеть, как пустой сарай. Наш очень хороший друг Михаил Глазунов, брат знаменитого композитора Глазунова, любезно помог мне избавиться от многих вещей, что спасло меня от необходимости продавать их на углу моей улицы. Это стало большим облегчением, за которое я всегда буду ему глубоко благодарна.

В январе 1922-го года я отправилась на недельку в Москву – навестить своих друзей Джунковских. Генерал Владимир Фёдорович, бывший губернатор Москвы, и его сестра Евдокия, председательница общины Святой Евгении, жили там со своими родственниками в крошечной квартирке, состоявшей из трёх комнат, таких узких, что они едва могли в них развернуться. И тем не менее все были счастливы, поскольку генерала только что выпустили из тюрьмы. Те дни, проведённые с ними, стали долгожданной передышкой, самым светлым и радостным временем за всю зиму. Было очень весело ночевать в этих маленьких комнатах, и мы много смеялись, а ведь я почти забыла, как это бывает, обитая в своём тоскливом жилище в Петрограде.

Во время своего пребывания я получила аудиенцию у Патриарха Тихона, и тот был довольно любезен и даже спрашивал о моей учёбе в Богословском институте. Москва той зимой была не столь депрессивной, как Петроград. Я имею в виду, что улицы, казалось, содержались в лучшем виде, а население выглядело более многочисленным и здоровым, пребывая в состоянии активности, которое было более естественным. Петроград же походил на вымерший город (правда это или нет, но мне говорили, что численность проживавших там сократилась тогда до 400000 человек). Городское хозяйство находилось в состоянии полного развала: улицы и проспекты не ремонтировались и были так сильно засыпаны снегом, что приходилось использовать большие палки, чтобы ходить по сугробам, образованным снежными заносами; балконы и карнизы падали на головы прохожих, и по этой причине все теперь благоразумно передвигались по проезжей части вместо тротуаров; здания обрушивались из-за того, что подвалы были затоплены подземными водами, которые не откачивались в течение ряда лет и, следовательно, застаивались, создавая невыносимое зловоние.

Однажды мне случилось оказаться поблизости от такого здания. Обрушение вызвало столь ужасный грохот, что моей первой мыслью было: не землетрясение ли это! Когда я бросилась вместе со всеми в направлении шума, перед моими глазами предстало удивительнейшее зрелище – дом, фасадная стена которого будто испарилась, оставив три этажа открытыми всему миру, совсем как декорация в театральной пьесе. Люди, жившие в "отворившихся" комнатах, были настолько ошеломлены, что просто замерли там, где находились в момент катастрофы, и только когда прибыли пожарные с лестницами, чтобы снять их оттуда, они начали двигаться. Было немного неловко наблюдать за бедными обитателями дома-неудачника, застигнутыми врасплох. "Всё равно, что подглядывать в замочную скважину", – пробормотала женщина, стоявшая рядом со мной.

В марте меня неожиданно навестил незнакомый мне ранее доктор Фрэнк Голдер из Стэнфордского университета в Калифорнии, прибывший в Петроград ещё в январе и собиравший по просьбе мистера Гувера ценные книги, написанные в России во время войны. Когда он по пути в Россию проезжал через Лондон, моя сестра Ольга, жившая в Англии, попросила его отыскать меня в Петрограде и, если возможно, попытаться вывезти из страны. Итак, тут же по приезде он начал искать меня, но вследствие того, что я уже не жила в госпитале и что мой адрес держался в строжайшем секрете, он не мог почти три месяца напасть на мой след. Но в марте это ему всё-таки удалось, и он был глубоко потрясён, увидев меня в полуголодном и ослабленном состоянии в жуткой обстановке моей комнаты, а потому сразу, посадив в свой автомобиль, отвёз в головной офис "Американской администрации по оказанию помощи", широко известной тогда как АРА44. Хотя я знала о её существовании с сентября 1921-го года и о её великолепной деятельности (если бы она появилась на шесть месяцев раньше, Маззи не пришлось бы умирать от голода, и, вероятно, она была бы жива и по сей день), однако не вступала в контакт ни с кем из её членов до того мартовского дня, когда доктор Голдер, приведя меня в офис петроградского отделения, представил его директору, доктору Хершелу Уокеру, и нескольким другим сотрудникам.

Самое первое, что сделали эти милые люди, —накормили меня отменной едой. Хорошо зная, что поможет изголодавшемуся организму, они дали мне густого наваристого супа и вдоволь хлеба с маслом. Но когда дело дошло до десерта, я не смогла проглотить ни кусочка, поскольку от всего сладкого меня тошнило. Я чувствовала себя странно в этой цивилизованной комнате, сидя за должным образом сервированным столом – с белоснежной скатертью, салфетками, хрусталём и серебром. Доктор Голдер, доктор Уокер и другие мужчины выглядели очень чистыми, ухоженными и хорошо одетыми, тогда как я в старом чёрном покрытом пятнами платье, поношенной оренбургской шали и дырявых ботиночках резко контрастировала с ними. И помню, как они удивились, когда на вежливый вопрос, есть ли что-нибудь, что мне хотелось бы получить, я бездумно воскликнула: "Чулки – пару чулок!" – абсолютно забыв, что вообще-то во время званого ужина говорить о чулках не принято. Эти добрые души, хотя и были слегка обескуражены, конечно же, оказались на высоте, невозмутимо сообщив, что уже завтра пришлют мне несколько пар.

"А что бы Вы ещё хотели получить?" – заботливо спросили они.

"Какое-нибудь средство для моих рук и ног – они так болят!" – робко ответила я, понимая, что рискую опять шокировать своих новых друзей, но всё-таки решившись на это, так как мои конечности были в ужасном состоянии – потрескавшиеся, кровоточившие и покрытые волдырями обморожения.

Однако на этот раз они восприняли мою просьбу спокойно, тут же пообещав снабдить меня медовой мазью, после чего доктор Голдер тактично сменил тему, промолвив: "Сразу после ужина мы составим список того, в чём Вы нуждаетесь в первую очередь, а теперь давайте поговорим о чём-нибудь весёлом". И вскоре я уже с удовольствием внимала забавным историям о различных происшествиях, приключившихся с ними в России, от души смеясь и на время позабыв об унылости своей собственной жизни. Это был счастливый вечер, и я навсегда запомнила доброту и чуткость тех галантных, всеми силами пытавшихся подбодрить меня мужчин.

После этого я ещё несколько раз перед своими тюремными заключениями встречалась с доктором Голдером и доктором Уокером, хотя всегда коротко, поскольку было абсолютно нежелательно, чтобы их видели с представительницей старого режима. Они также больше не имели возможности позвать меня к себе на обед или ужин, так как в русской прислуге наверняка были шпионы, которые бы донесли об их дружбе с "контрреволюционеркой". Тем не менее они выдали мне один из знаменитых продуктовых наборов АРА, распространявшихся тогда в областях, наиболее пострадавших от голода. Эти наборы, содержавшие внутри провизию, которой хватало, чтобы прокормить человека в течение шести недель, были чрезвычайно рациональными. В них имелись приличного размера куль белой муки, пакет сахара, десять банок сгущённого молока, небольшая бадья свиного жира и объёмная упаковка риса. Как же хорошо я помню восторг, который испытала, открыв тот ящик! Мне пришлось самой пойти и забрать его в распределительном пункте АРА, а затем волочить всю дорогу до дома на санках – сделать это было ой как нелегко, поскольку снег подтаял и улицы наполнились слякотью, – но когда я наконец благополучно затащила его в свою комнату и отодрала крышку, то едва могла поверить своим глазам. Содержимое выглядело слишком хорошо, чтобы быть правдой, и пир, устроенный нами с Татьяной в тот вечер, – рис со сгущёнкой – казался пищей богов! Мы не могли остановиться, пичкая себя до тех пор, пока уже не лезло. Позже я страшно устала от этой смеси – до такой степени, что меня до сих пор мутит при виде и риса, и сгущёнки, – но весной 1922-го года в мире не было ничего вкуснее.

 

Рисунок неизвестного русского художника "Очередь в ожидании открытия кухни АРА" (1921-й год); был в числе вывезенных из России Хершелом Уокером из "Американской администрации по оказанию помощи" (АРА).

43Так называемая "новая экономическая политика".
44По-английски, ARA – American Relief Administration.