– Хоть в глаза мне посмотри, – прошептала она.
На влажных губах дрожал вишневый вкус, она целовалась, не закрывая глаз, а он не мог, веки склеивались в истоме. Эмилия увлекла его за собой, и он едва успел дотянуться, чтобы захлопнуть дверь ногой, и он мучился, что не может закрыть ее на замок или хотя бы на задвижку. Вдруг, кто войдет? Увидит.
Казалось у нее десяток рук и ног, она обвивала его, обнимала, сжимала. У него замирало дыхание. И он боялся, очень боялся, что она сейчас выскользнет, исчезнет. Он не сможет удержать ее.
– Не смотри, – просил он, не зная, куда спрятаться от ее глаз.
– Хочу все видеть. Хочу все про тебя знать.
– Разве можно все узнать?
– Сейчас можно.
Простыни сминались легко, как бумага.
И кожа у нее была нежнее, и взрыв ярче. И между мельканием и верчением белого, совсем незагорелого тела, он успевал удивляться, как же так, разве не все женщины одинаковы? Она была иной, почти инопланетной. И когда он оказался в космосе, на бесконечную секунду замер в тишине, на вдохе, он знал, так надо, с ней только так и возможно. И как в калейдоскопе, каждый раз из одних и тех же кусочков будут складываться разные картины, но всегда невыносимо прекрасные. Тут же кровь вновь застучала в висках и сердце. Он вернулся к жизни, хотя и не знал, рад ли он возвращению.
Утро, как всегда здесь, явилось для него неожиданностью. Солнце било по щекам. Плечом он придавил ее волосы, теперь не сбежит. Вот он и сделал то, о чем мечтал, чего боялся, чего хотел и не хотел.
– Теперь моя постель похожа на торт ручной работы, – и она засмеялась.
Ну, преступил. Черта позади. И ни черта.
***
Эмилия принесла букет лилий с цветочного рынка. Поставила в изголовье кровати. Ваза в граненых многогранниках, преломляла свет и отбрасывала рыбачью сеть на стену. Золотые солнечные рыбки путались в ячейках, блистали хвостами. Ночью аромат лилий не давал Аркадию спать. И лавандовые подушки не помогали.
Цветы стояли полубутонами, вытянутыми спеленатыми куколками, а когда раскрылись граммофонными раструбами, посередине хоботок с фиолетовым бархатным рыльцем, вокруг – тычинки, с оранжевыми дрожащими шляпками, стали пахнуть сладко, как едва тронутый гнилью труп.
Один лепесток в жарких подпалинах – Эмилия поставила свечу в широкоротом стакане слишком близко. Жареные лилии. Они начали увядать, подворачивая лепестки под себя, все равно, что умирающий человек, крутится в постели, не находит удобного положения и подворачивает под себя руки, подтягивает к животу ноги, возвращается в позу зародыша, а умирает чаще всего на спине. Одни зеленые остролисты пока торчали гордо, были полны соков, а запах цветов усилился.
– Перед смертью цветы пахнут отчаянием, – сказала Эмилия.
– Ты пьешь слишком много, – заметил Аркадий.
– Я пила слишком много, – подчеркнула она и голосом и жестом. – Алкоголь не оказывает на меня прежнего действия. Никакого не оказывает. Нет ни хмеля, ни похмелья.
– Зачем же ты пьешь?
– Потому что мне страшно. Что же со мной случилось, что ни литр, ни два…? Голова, как хрустальная, и мысли бегут трезво и ровно.
– Многие бы тебе позавидовали.
– Никто не стал бы. Пить и никогда не напиться. Это один из кругов ада.
Ветер принес мед с полей. Он вдохнул его и вроде наелся. Фыркнул собственным мыслям, взял бланк отеля с письменного полированного, не понятно для каких целей сюда поставленного стола и снова, как день, а может, два или три дня назад, написал: «Он встретил ее в гостинице. Девушка в бело-розовых носках-овечках…» – перечел трижды и приписал, – «…с вывязанными на них ушами и глазами. На кожаном диване в холле. Лежала, подложив под спину расшитую бисером подушку».
– Черт, да кто же я после этого! – и скомкал лист. В корзину для бумаг. Бросил и тут же забыл.
***
– Так ты еще бухгалтер? Или уже писатель? – спрашивала она его каждый день.
А сегодня всем телом качнулась к столу, прищурилась, как будто рассматривала его в лупу. Он обиделся:
– У меня хотя бы есть профессия. А ты-то чем хочешь заниматься? Всю жизнь просидишь в отеле?
– Многие всю жизнь живут в отелях. Набоков даже умер в отеле.
– Ты Набокова не приплетай. Даже если сложить мой бухгалтерский стаж и твои выдумки, мы и до колена ему не достанем. Я говорю сейчас не о литературе, а о жизни. Что ты собираешься делать?
Она накрутила угол скатерти на палец. Белый льняной палец. Толстый. Белый.
– Ну, бухгалтером-то мне не стать…
– К черту бухгалтерию! – рванул он скатерть на себя. Она вскрикнула, палец чуть было не выскочил из гнезда. Размотанный. Красно-лиловый. Эмилия сунула его в рот, ткнула пальцем в щеку. Бугор как опухоль, или огромная бородавка, – брезгливо подумал Аркадий. Слава Богу, вытащила палец изо рта.
– Знаешь, Арк…. – и повторила, – знаешь, знаешь…
Знаю, знаю… может, мечтал… да что там, рассчитывал, явится Мефистофель в плаще с кровавым подбоем, предложит ему талант и богатство в обмен на душу. И все срастется, он будет выдумывать книги, группа чертей, данных ему в помощь, будет записывать их кровью. Но прославится он, а не черти. Столько на свете ерунды, о которой можно написать. Оказалось, без помощников-чертей муторное, тошное занятие.
Эмилия улыбнулась тарелке, как будто выслушала его мысли до конца, поняла, кивнула сочувственно и кинула ему в лицо два глаза-сапфира:
– Доктор Юнг как-то предупреждал меня…
Он вздрогнул от присутствия чужака в голове, сварливо переспросил:
– Кто такой доктор Юнг?
Она уставилась на него пустыми глазами, в них больше не было мерцающий синевы, лишь голубоватый белок в красных жилках.
– Мой психиатр, – вернулись глаза, вернулся свет, она щелкнула пальцами вытянутой руки, как будто включила их. А на самом деле так делают люди, которые забыли что-то очень важное и вдруг, по требованию собеседника вспомнили. – Так вот, он как-то предупреждал меня, что когда в процессе лечения, человек начинает прислушиваться к себе, слышит свой внутренний голос, улавливает картины подсознания, он может вообразить себя великим поэтом или художником. Ведь эти картины и голоса так прекрасны, что он стремится удержать их, перенести на бумагу. Но он не поэт или художник, просто он стал чуть больше, чем раньше, слышать и видеть, вот и все.
– Я думал, что психиатры избавляют от картин и голосов, а ты говоришь, наоборот, заставляют прислушиваться, – он еще надеялся свести разговор к шутке. – Голоса? Ты говоришь, голоса?
Она деловито уничтожала развалины торта ручной работы, как будто не слышала его или не слушала. И его осенило:
– Постой, постой, ты хочешь сказать, что у меня ничего бы не вышло? Что я не поэт и не художник?
– Скучно, когда вокруг одни художники и поэты. Очень скучно. Вокруг меня они вертятся постоянно, может, ты и интересен мне только тем, что бухгалтер?