Записка на чеке. Газетно-сетевой сериал-расследование

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

4. ОЛЯ. ЗАВЯЗКА

…В августе 72-го, по окончании третьего курса, у нас на истфаке Ташкентского университета, где я учился, была педагогическая практика в пионерском лагере. Педпрактик всего было три: эта вот, лагерная, потом, на четвёртом, пассивная, когда только тихо сиди на уроках, перенимай учительское мастерство, да делай пометочки в дневнике практики, и на пятом, в сентябре, активная – когда студенты уже сами вели уроки. Пятая у меня растянулась на целых два месяца, но сейчас разговор не о ней, а о первой – в пионерском лагере «Дорожник».

Лагерь этот, самый богатый в республике, поскольку принадлежал сочащемуся деньгами автодорожному министерству, располагался, да и теперь наверняка располагается, только называется не пионерским, а оздоровительным, в Акташе – красивейшем урочище в западных предгорьях Тянь-Шаня. Это примерно в 60 километрах от Ташкента, в Бостанлыкском районе Ташкентской области. Меня назначили вожатым в 5-й отряд для ребят среднего школьного возраста. «Рулили» мы в нём вдвоём с воспитателем Милой Медведевой – логопедом одной из школ на Луначарском шоссе.

Жизнь в лагере была бурная и весёлая. Одновременно с нашими пионерскими делами там 35-летний тогда режиссёр «Узбекфильма» Дамир Салимов, умерший в начале этого года, снимал свою детскую драму «Горы зовут». Мой отряд тоже не раз снимался у него в массовках и передружился со всеми маленькими актёрами, герои которых нашли в окрестной пещере патроны и искали разгадку, как они там оказались. Не знаю, что придумали сценаристы – я фильма не видел, но именно по тем местам преследовали стащившего золото Туркреспублики её бывшего военного комиссара Константина Осипова, поднявшего в январе 1919-го в Ташкенте антисоветский мятеж и перебившего 14 туркестанских комиссаров.

А мы с Милой как-то сблизились с исполнявшей одну из главных ролей актрисой Светланой Стариковой – теперь уже прочно забытой, а тогда памятной всем своей ролью Зоси Синицкой в неувядаемом швейцеровском «Золотом телёнке». Фильм Салимова я, повторяю, не видел, так что ничего о нём сказать не могу, но Светлана, которая была не намного старше меня и с которой мы чуточку флиртовали, к чему располагали томные прохладные вечера благословенного Акташа, говорила, когда мы уходили подальше от актёрского стойбища, что «это, конечно, не Швейцер», но что «надо зарабатывать деньги». Позже, когда бестолковое «творчество» группы стало её уж совсем тяготить, она вечерами, вместо наших щекочущих нервы прогулок, напивалась до положения риз, причём шумно, и это в детском лагере было настолько не к месту, что я невольно стал её сторониться.

Вместо неё мы теперь нередко тихо беседовали подальше от людных мест (лагерь и ночью полностью не замирал) с оператором Мироном Пенсоном – сыном великого фотожурналиста Макса Захаровича Пенсона, у которого мы с папой не раз бывали дома, когда того, на волне борьбы с космополитизмом, беспардонно выбросили из «Правды Востока». Великий мастер остро переживал эту несправедливость старых товарищей, и папа, его одногодка, старался его по-возможности морально поддержать, зная с молодых лет. Он и Мирона, естественно, знал с его детства, поэтому нам было о чём с ним поговорить, вспоминая наших ушедших к тому времени отцов.

А потом случилось нечто умопомрачительное.

С самого начала нашей, третьей лагерной смены Мила, моя воспитательница, говорила, что к ней вот-вот должна приехать сестрёнка, и может быть даже с мамой. Она даже положенные нам поочерёдно выходные, которые я проводил в Ташкенте, рыская по заданиям «Вечернего Ташкента» в поисках новостей, не использовала, всякий раз ожидая, что сестрёнка объявится на сей раз. Меня это как-то трогало мало: ну, сестрёнка и сестрёнка – в моём представлении это была какая-то шмакодявка.

Уже прошёл мой день рождения, когда мне исполнилось 20 лет и мы с Игорем Флигельманом, моим бесценным университетским другом, Милой и ребятами из ташкентского ВИА, приехавшего в тот день поиграть на танцах старшеклассников, очень густо его отметили после отбоя, а её всё не было. И вдруг однажды утром, когда мы, по обыкновению, встали раньше отряда перед побудкой, Мила указала мне глазами на занавеску, за которой в углу отрядного застеклённого павильона стояла её кровать, и приложила палец к губам. Я понял, что это о сестрёнке, которая, видимо, приехала поздно вечером, когда я пропадал в расположении съемочной группы. Мы тихо подняли своих оглоедов и повели умываться перед самым горном, игравшим по утрам мелодию, которая у пионеров, как гимн страны, имела ещё и неофициальный текст: «Подъём, подъём! Кто спит, того убьём».

Потом был завтрак, затем – непременная утренняя линейка, на которой у меня на гульфике светлых брюк из популярной тогда плащевки разошлась, по закону подлости, молния, и я не знал как достоять до конца, чтобы это осталось никем незамеченным. Потом я, попросив Милу прикрыть, если что, долго ремонтировал молнию у лагерного электрика в его каморке под эстрадой и присоединился опять к своим, уже когда те шагали строем и речёвками на обед.

Отобедали, возвращаемся, поднимаясь по пологому склону к своему павильону, и Мила вдруг говорит:

– А это моя сестрёнка. Её зовут Оля.

Я шёл среди ребят, что-то с ними, как обычно, обсуждая, – мы были очень друг к другу привязаны, и я потом долго получал их письма, и не сразу обратил внимание на обольстительную девичью фигурку на скамейке не доходя павильона.

Она поднялась – и сердце моё упало.

Ничего себе – «шмакодявка»! Передо мной стояло настоящее шестнадцатилетнее чудо. Я превратился в соляной столб. Я не слышал, что говорила мне Мила, не видел, как она увела и уложила без меня отряд, ибо настал тихий час. Я даже не заметил, как мы с Олей сели на ту же скамейку.

Мы говорили, как мне потом сказала Мила, больше двенадцати часов кряду. Мила вывела меня явочным порядком за скобки насыщенной отрядной жизни, так что у меня и теперь, спустя 47 (!) лет полное ощущение, что я провёл те полсуток в коконе, который приоткрывался лишь дважды. После тихого часа мимо прошествовал с задорной улыбкой Игорь со своим отрядом и весёлым баском прокричал:

– Что, Саша, два билета на дневной сеанс?!

А вечером мимо прошли моя вечная университетская любовь-досада Надя Алешкова вместе со своей подругой, легкоатлеткой – она метала диск! – Таней Козловой, и на лице делано улыбавшейся (ей – не мне!) Нади я увидел слезу, а Таня оглянулась и повертела пальцем у виска. Как эта немая мизансцена пробилась через плотный кокон отсутствия времени, я не знаю, но она врезалась мне в память на всю жизнь.

Теперь, когда я уже стар, мне представляется, что это было самым сильным впечатлением всей моей жизни. Мы с Олей пошли спать только в третьем часу ночи, поддавшись обещанию Милы, что завтра весь день не расстанемся – она отдаёт мне свой выходной, а надо – и два, которые всё равно не потратила. Видимо, и она чувствовала что-то такое, что побудило её так поступить. Мы условились с Олей, что я сразу, как встанет, поведу её на речушку Акташ, протекавшую невдалеке. Ей этого очень хотелось, а я там всё уже исходил и излазил с отрядом за август, был изумлён красотой и предвкушал впечатления Оли.

5. ОЛЯ. РАЗВЯЗКА

Проснулся я поздно: раз выходной, так меня и не разбудили. Вскочил, бросился за занавеску к своей – ну, конечно, своей уже! – Оле; кровать была пуста. Я выскочил из павильона. Отряд возвращался с линейки. Мила отводила глаза.

– А Оля уехала, – быстро сказала она и стала особенно строго распоряжаться, готовя отряд к утренней репетиции конкурса строя и песни.

– Уехала?..

Это было даже более невероятно, чем её вчерашнее появление передо мной.

Потом пришёл Игорь и рассказал, но чтоб только не выдавал его: утром в наш павильон заходила Надя и рассказала только проснувшейся Оле, как пару недель назад я водил её глубокой ночью на Акташ и как там надо быть осторожной даже при свете дня. Ему это поведала Мила, когда он удивился, увидев, как Оля садится у столовой в хлебовозку, всякий день по утрам мотавшуюся за хлебом для лагеря в райцентр Газалкент, стоящий на пути к Ташкенту.

Надя не соврала ни слова. Всё так и было. Но тогда не было Оли. Жизнь остановилась.

Оля успела мне рассказать, что в том августе поступила в театральный институт – тот самый, знаменитый, которые закончили Броневой, Рецептер, Терехова, Ледогоров, Вержбицкий, Ткачук, Юнгвальд-Хилькевич и много ещё всяких талантов. Поэтому и приехала только после мандатной – хвастаться Миле. А после короткой побывки у старшей сестры они всем курсом едут куда-то на сбор винограда. К 1 сентября вернутся – а тут и я уже буду в Ташкенте. И тогда!..

У меня был выходной, Мила это помнила, ибо сама мне его отдала. Поэтому ни слова не сказала, когда я, как был, отправился к воротам. Попуток не подвернулось, и я пешком зашагал по изъезженной горной дороге вниз, в кишлак Хандайлык, откуда ходили автобусы в Газалкент. Ну, а там уж и до Ташкента несложно добраться.

Когда я сел в Хандайлыке в пропитанный пылью ПАЗик, на меня смотрели с недоумением. Только сойдя в Газалкенте, я сообразил, что еду, не чуя под собой и вокруг реальности, в пионерском галстуке, как положено ходить вожатому пионерлагеря. Но это всё ерунда по сравнению… По сравнению с чем, я не мог сформулировать. Наверное, со сменой магнитных полюсов внутри меня.

На Шелковичной, как все её по-прежнему называли, несмотря на переименование в Германа Лопатина, где располагался Ташкентский театрально-художественный институт им. А. Н. Островского, после завершения вступительных экзаменов было пустынно. Вахтёр пропустил меня внутрь здания, которое давно уже снесено, хотя его можно было обвешать, как новогоднюю ёлку, мемориальными досками. В приёмной комиссии, с облегчением узнав, что я не срезавшийся абитуриент пришедший качать права, сказали, что о судьбе поступивших не знают. На каком факультете, говорите, ваша знакомая? На режиссёрском? Поднимитесь по лестнице и направо: кажется, там ещё не ушла секретарь.

 

Секретарь знала всё: о существовании Оли Медведевой – вот списки, уже у неё; в какой она группе; что они едут на сбор винограда. Даже знала, что нынче в обед и уехали – сбор был у входа в институт. Не знала только главного – куда…

…Увидев меня на пороге отдела информации «Вечёрки», Лев Савельев удивился: был же вот только – и опять выходной? Ничего ему не объясняя, сел за стол Эли Адайкиной, которая гостила внизу у Зои Агзамходжаевой, сдав свои материалы, и набрал «09».

Господи, как всё тогда было не так, как теперь, и непросто! Нынче открыл бы в смартфоне Яндекс, нашёл телефоны минкульта – ему подчинялся наш театральный – и тотчас же позвонил. А мне пришлось ехать в редакцию, ибо какие смартфоны, какие яндексы! Без службы «09» не обойдёшься. Можно, конечно, и с автомата, но где же взять двушки? Одним словом, сплошная морока.

По телефону, который мне дали в справочном, долго не отвечали. А когда ответили, удивились, почему звоню не в институт, а сразу в министерство. Теряя терпение, объяснил – и о чудо! – мне сообщили, что театральный институт отправился всем своим новым составом в Янгиюльский район, даже назвали совхоз, убирать персики.

– Министерство поднял, молодец! – одобрил Савельев ход моих действий, ещё не зная побудительных причин. И только потом сказал: – Ну, старик, излагай. Просто так из министерства душу ведь не вынимают.

Мы долго сидели за бутылкой сухачика. Больше молчали. Прощаясь, Савельев спросил:

– Завтра поедешь?

– Как встану.

– Ну, удачи, старик! – он меня дружески обнял. – Ты заслужил.

Мамы дома не было – она ещё в начале лета уехала к бабушке в Саблино, под Ленинград, откуда в мои студенческие годы возвращалась только по осени, а в год смерти бабушки вернулась вообще в декабре, её похоронив. Это даже к лучшему: с мамой я своими душевными переживаниями никогда не делился, но и скрыть их сейчас не смог бы – и пошли бы расспросы. А так достал заложенные в морозильник нашего верного «Саратова II» перед отъездом в лагерь два пласта исландского филе трески, разморозил, поджарил, поужинал. И отрубился до утра.

Зная адрес, найти то, что нужно – лишь дело техники. К полудню я был уже в том отделении совхоза, где, как мне уточнили в его конторе, работали новоиспечённые студенты режиссёрского факультета. К полевому стану мы с ними подошли одновременно. Но где же Оля?

– Где Оля?! – выкрикнул я, как теперь кажется, надрывно.

– Я тут, – отозвалась девушка, которая стояла ко мне ближе всех. – Как ты меня нашёл?

Она спросила «как», а спрашивала – «зачем». Она наверное не хотела, чтобы я видел её такой. Это была не Оля. Да, черты явно её, но что черты, если нет умещённого в них человека.

Ребята-однокурсники с интересом рассматривали меня. Повариха, из них же, пригласила обедать. А Оля сказала:

– Пойдём я тебя провожу.

Нам всё было ясно: нас прежних нет, а нынешние мы друг другу чужие.

– Оля, ты вернёшься? – крикнул нам вслед кудрявый парень. В его вопросе тогда не было никакой особой заинтересованности. Но потом он стал её мужем.

У автобуса на Янгиюль Оля скользко поцеловала меня в щёку и сказала только одно:

– Нам не надо было ложиться спать. Или надо было ложиться вместе.

Практически это же самое сказал Александр Кочетов в «Балладе о прокуренном вагоне».

Потом мы не виделись и виделись. Когда припирало, то я находил её в жизни, то – она меня. Мила очень переживала и порой приглашала в их дом во дворе напротив главных ворот Туркменского базара – теперь нет уж и дома, и того Туркменского. Когда Оле исполнилось 18, мы даже решили жениться. Она позвонила в «Вечёрку», где я писал после университетских занятий очередной репортаж, что ждёт у института, я примчался – и мы решили завтра идти ей знакомиться с моей мамой. Мы решали и знали, что этого не случится.

Я больше никогда её не видел. Слышал, что она вышла замуж за того славного курчавого парня. Потом, через много-много лет, я тоже женился, но совсем на другой Оле, матери моих детей.

…Лена стояла передо мной посреди горкомовского коридора и словно смотрела кино про то, что я сейчас вам рассказывал. Был декабрь, предновогодье, в Фергане лежал снег.

– Вы завтра свободны под вечер? – спросила она. – Если да, приходите в драмтеатр – мы там готовим новогоднее действо.

Я, конечно, пришёл и потом написал репортаж «Дед Мороз надевает… брови». Лена была Снегурочкой. От каждой женщины у меня что-то да остаётся. От Лены репортаж, от Оли – вся моя долгая жизнь.

6. ЧУВСТВО ЮМОРА СУДЬБЫ

Мы с Андреем такие питохи, что на полбутылки остановились – Лена напрасно иронизировала, знает ведь нас. А вот чай – чай полился рекой, едва успевали заваривать новый, чай нам только давай!

Привезли Вовчика. Коля с Валей даже не проходили в квартиру: в прихожей сунули матери в руки две сумки – с одёжкой-обужкой на смену и сластями, чмокнули чадо, махнули из-за выступа коридора, не особо и вглядываясь: «Привет, дядя Саша!» – и были таковы. Оно и понятно: настало то долгожданное время, когда можно – и нужно! – безоглядно заняться друг другом. Его надо использовать максимально, несмотря на то, что с годами его станет лишь больше – ибо нужды в этом будет уж меньше.

Лена стала собираться во двор – гулять с Вовчиком. Она и сейчас походила на Олю – правда, с годами всё более отдалённо, но ведь и Оля уже не девчонка и тоже наверное мало похожа на ту прелесть, из 72-го. Сколько ей? Под 60? Бог мой – как раз 60! Я в день 30-летия моей старшей дочери в феврале поздравлял с 60-летием подружку детства Милу Сипко, а они с ней одногодки. Хм… А когда же у Оли ДР, подумал я по-современному. И понял, что вот не знаю. Никогда мы с Олей не говорили о днях рождений; она сказала при знакомстве, что ей 16 – от этого и шёл отсчёт.

Значит, ей 60. А Лене отмечали годом раньше. Но возраст Лены мне привычен – хоть мы и долго не виделись, с начала 80-х, лет 25, но опять уже многолетно в поле зрения друг у друга, и глаз попривык.

Интересно, а Оля-то помнит меня – если, конечно, жива. Думаю, помнит. Ведь то мгновение лета смяло безжалостно, селево обе наши с ней жизни – не на месяц, не на год, а навсегда, и мы живём – если живы оба, лишь с большей или меньшей степенью успеха расправляя то нерасправляемое гофрэ. Теперь я точно знаю, что именно тогда, спустя пятилетку с начала занятия журналистикой, окончательно мутировал в Homo scriptoris, когда всё, что способствует счастью сапиенсов, отскакивает, будто заряженное с тем же знаком. Счастье, конечно же, есть у меня – но оно совершенно другое, и сейчас мне не хочется углубляться в детали.

Мутация шла тяжело – как в фильме «Муха». Щетины, у меня, правда, не выросло, но это же только снаружи, а кто знает, что случилось внутри…

С Наденькой Алешковой с течением лет всё ушло в тихую фазу. Любви не вышло, дружбы – тоже. Но нас тянуло друг к другу, и я временами заглядывал к ней в Узсовпроф на углу «Правды Востока» и Кирова, где она служила после универа то ли инструктором, то ли инспектором. Мы вспоминали былое за дружеским флиртом, как за погасшим костром, приводя окружающих в недоумение типа того, что вот, мол, красивая пара, а мается дурью. Но я был давно уже не вполне человеком, а Надюша, тонкая умница, чувствовала это моё направление трансформации с первого курса и с тех пор инстинктивно душила себя.

В студенчестве я надрывался: она и не шла на сближение, и не давала свободы. Может надеялась, что «израстусь», не понимая исконной природы мутации. Она боролась со мной внутри меня за меня исчезающего против меня разрастающегося – и ничего не могла поделать, ибо это необратимо. Не знаю, правда ли чувствует женщина инстинктом своим соперницу, но что она чует соперничество – в моём случае, творчество, это точно, уж вы мне поверьте. Они видела, что творчество неуклонно заполняет меня своим веселящим газом, когда не особо нужны уже ни женщины, ни семья, ни искусство, ни даже любовь.

Порой она прибегала к диковинным средствам для изгнания бесов. Мы едем в маршрутке из универа до гостиницы «Ташкент» – Надя и наш «треугол»: Игорь, я, Саша Чуб. Мне дальше всего-то два шага в «Вечёрку», Игорю – пересадка, а им с Сашей до ЦУМа технически по пути. Она обнимает его и вульгарно, в обнимку, они шествуют, изумляя прохожих – год-то 73-й. Я не ревную, конечно; я же знаю, это вовсе не в стиле ни Нади, ни Саши. Ему может и трафит чуток, но больше он всё-таки Наде подыгрывает.

Я тоже бесился – изливался стихами, надеясь вывести Надю из равновесия, чтобы она поснимала затворы. Однажды выдал поэму «Героиновая эйфория», ни больше, ни меньше, которую ей посвятил, надписав посвящение на автографе, чем вызвал её мимолётный восторг. А потом та поэма, через Наташу, Надину сестру, в списках ходила по всему универу, доставив мне вовсе не славу, а массу напрягов от объяснений, как до такого, мол, докатился член комсомольского бюро факультета, да ещё и отличник. Хотя то был, конечно, лишь образ, как теперь говорят, изменённого сознания, особо воспринимающего картину тогдашнего мира. Но поди докажи… А главное, цели-то я не достиг, только сделал, пожалуй, хуже – показал ей невольно, что творчество уже почти победило во мне нужду в чувствах извне, само став их полноценным источником.

Но потом всё как-то затихло само по себе. Уже было ясно, что я стал приматом иного вида, а значит борьба ею проиграна, и незачем надрываться. И после конца Надиного рабочего дня мы чинно, чуть не по-пенсионерски шли с ней под ручку мимо театра Навои и фонтана за ЦУМ, где она жила с родителями и сестрой – их было три сестры, но самая старшая, Ольга, давно вышла замуж, причём в другом городе. Целовались в подъезде, не страстно, уютно, как очередь отводили, потом пили чай с её папой и мамой – и в сумерках я уходил – привечаемым другом дома, не более.

А чаще она приезжала на трамвае ко мне во «Фрунзевец», где её почти все уже знали и порою шипели по поводу свадьбы: «Ну скоро вы там?» А что скоро? Посидев-поболтав минут пять, мы шли не спеша по Сапёрной, опять же за ЦУМ, и всё повторялось в прескучном сценарии с привечаемым другом дома. Опять же – не более.

Мы даже вместе встречали новый 75-й год – первый для моих однокурсников целиком не студенческий. Правда, в узкой компании наших же, кто остался в Ташкенте, у той самой Тани Козловой, что метала диск, на Первушке. Но все понимали, что они это лишь антураж, и все весёлые разговоры с подначками только вокруг нас и вертелись; Надю это заметно раздражало, на меня наводило тоску. Грустнее Нового года не помню: было очень больно сознавать, что всё, что студенчество кончилось, и хотя оно было все годы для меня сугубо вторично – не учёба как таковая, а среда этих милых, прекрасных, но сапиенсов, среди которых я был, как взятая в дом шимпанзе, всё же последние сапиенсические кусочки меня, выходя точно камни из почек, доставляли нестерпимую боль.

Но однажды апрельским блаженным вечером я возвращался из Чирчика, куда гонял в танковое училище, и на крыльце редакции столкнулся с Галой Глушковой.

– Ты где пропадаешь? Иди, там Надя давно тебя ждёт. И, кажется, плачет. Разве можно так с девушкой, Жабский?

Я пулей взлетел на второй этаж. Надюша сидела за моим столом, приклонившись плечом к постеру-календарю с Андреем Мироновым, которым обожала любоваться Лариса Малюга из отдела писем. Вадим Журавлёв, наш начальник, гарцевал перед Надей, потчуя чаем и карамельками из своего арсенала дамских угодников.

– Ты что свою девушку бросил, старик? – накинулся он на меня, словно не сам отправлял на задание. – Ты только взгляни на её глаза – она же зальёт сейчас нам слезами весь пол и цензуру затопит, – он имел в виду кабинет военного цензора Цехмейструка, что был прямо под нами.

Мы вышли с Надей из кабинета, но не успели вообще из редакции: на лестнице Надя, не сдержавшись, припала к моему плечу и всхлипнула:

– Я тебя предала…

Я чмокнул её мокрый нос и быстренько протащил мимо предельно внимательной Алии Сулеймановны – нашей любимой вахтёрши, но очень уж бдительной. Я сразу понял, о чём это Надя: недавно вернулся из армии славный парень-грузин, кажется, её одноклассник и чуть даже не сосед, она мне рассказывала, как он клеится.

– Надюша, ну что же ты, как предала? – целовал я её глаза, ведя всё по той же Сапёрной и не обращая внимание на прохожих. – Ты же мне не давала зароков. И я с тебя слова не брал. Ну всё же естественно – это жизнь, и это когда-то должно было случиться. Раз уж у нас не случилось…

Тут она разревелась. Видимо, где-то на донце души она всё же дала этот самый зарок, просто мне не сказала. И теперь ей было от этого особенно больно.

Мы расстались не как обычно, не дома у них, а за целый квартал. Она уходила понуро.

А через месяц примерно, если не полтора, уже наступило лето, заявилась в редакцию чуть ли не утром, вся какая-то пришибленная, перепуганная, и пробыла у меня и со мной, под любыми предлогами, едва не весь день. Мы обедали вместе с Савельевым в ресторане гостиницы «Россия», где комплексные обеды, когда ещё их не звали бизнес-ланчами, стоили всего три рубля. Затем ездили вместе в ОДО по делам, а потом посидели с часок под чинарами в Сквере – как вроде не я и она, а – мы. Надя слегка ожила, читала на память какие-то мои стихи наших студенческих лет, которых я сам уж не помнил, дразнила, что вот это писалось не ей и вот это. Я чуточку млел, разумеется, но сознавал, что всё это ох неспроста, что она словно опасно склонилась над омутом, искушая судьбу. И как в воду глядел.

 

На следующий день у них с Юрой была свадьба. А там уж она родила ему прелестного, как потом говорили, кто видел, мальчоночку Валерьяна.

Но от меня никуда не делась. Знаете, как её фамилия по грузинскому мужу? Джабидзе. Оцените чувство юмора судьбы.

… – А мы уже пришли! – с порога весело сказалась Лена. – Дедуля, давай нам скорее ужинать, а то мы сильно голодные!

Вовчик влетел на кухню и взобрался к деду на колени, закрыв лицо обеими ладошками и как бы отгораживаясь от меня. Мы виделись редко, в его понимании – в разных эпохах, и он, как герой «Дня сурка», каждый раз знакомился со мной заново.

Андрей, как все восточные мужчины, готовил прекрасно и сам, и спустя короткое время Вовчик уже уминал нежное пюре с размятой в нём тёплой котлеткой. Я погладил его по головке и собрался домой. Андрей вопросительно поднял над столом бутылку недопитого коньяка – мол, на посошок? Но я отрицательно помотал головой, пьяный нахлынувшими воспоминаниями и пошёл обуваться.

И тут из гостиной вышла Лена. В руках у неё был чек – явно из мужниной «коллекции».

– Ребята, вы можете мне объяснить, что это?

Андрей взял чек и поднял на неё глаза:

– Не видно разве – мой список покупок на завтра: прикинул, пока помнил.

– Нет, ты его переверни!

– Зачем?!

– Хочу проверить, я одна сошла с ума или нет.

Он усмехнулся, однако перевернул. Потёр нос.

– Ну, старый чек…

– Да, старый, – кивнула Лена. – А дата?

Я сбросил кроссовки питерской фабрики спортивной обуви «Динамо», ибо хожу исключительно в них, раз в два года меняя сносившиеся, и тоже склонился над бумажкой, задевая щекой Андрея.

На чеке значилось: дата покупки – 20 августа 2072 года.