Александр Кравцов. Жизнь театрального патриарха

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Хряпа

В один из дней мы с Вольтом Николаевичем Сусловым поехали на Васильевский остров, который большинство питерцев любовно зовут Васиным островом, – Вольт Николаевич хотел показать место, где он мальчишкой работал в госпитале.

Мы ходили по улицам острова, рассматривали дома. Нашли бывшую булочную, у которой снаряд в сорок втором году вывернул стену и обнажил лотки с хлебом, стоявшие на полках. Ни один человек не посмел украсть хлеб, а в очереди стояли не менее полусотни голодных людей, ожидали запаздывавшую продавщицу, – ни буханку, ни полбуханки не взяли, охраняли до тех пор, пока не появилась продавщица. Вольт прекрасно, до деталей, помнил то хмурое утро.

Так, в разговоре, мы вышли на Большой проспект. Вдруг Вольт остановился, словно бы налетел на некое препятствие, побледнел, дыхание у него сделалось прерывистым, как у больного.

– Что случилось? – забеспокоился я, но Вольт на вопрос не ответил – он неотрывно смотрел на группу людей, возившихся около акаций.

В Питере, на Васильевском острове, росли акации, как в Одессе – с могучими стволами, похожие на сказочные деревья, по весне распускавшиеся огромными цветовыми облаками. От аромата цветов у людей – судя по всему, обычных жилкоммунхозовских рабочих, которые бензиновыми пилами валили старые акациевые стволы, текли слёзы

Немного успокоившись, Вольф Суслов рассказал следующую историю.

Весна сорок второго года была такой же тяжёлой, как и зима, может быть, даже ещё тяжелее. Люди опухли от голода, некоторые даже не могли поднимать руки, не могли передвигаться, страдали болями и чудовищными желудочными резями, путь у них был один – на кладбище, но умирать не хотелось… Зимой умирать было не так страшно, как весной, – весной, когда запахло жизнью и подули тёплые ветры, умирать стало очень страшно.

Шатаясь, Вольт вышел из дома, миновал два двора, проулок и очутился на Большом проспекте. Неожиданно увидел, что на аллее, на скамейке, сидит раздувшийся от голода и водянки дядька и губами тянется к повисшей над его головой ветке акации. Руки дядька не мог поднять, потому и тянулся губами. Сорвал несколько цветков, разжевал…

«А ведь цветки акации можно есть» – запоздало дошло до Вольта, но поспешно сорвал несколько цветков, разжевал. Жёлтенькие невзрачные цветы имели сладковатый, довольно приятный вкус. Вольт стал с жадностью обрывать цветы…

…За несколько дней были объедены все акации Большого проспекта, ни одного цветка не осталось.

Деревья спасли людей, отдали им всё, что имели, но вот какая берущая за сердце штука вышла – они никогда уже после этого не зацвели, ни разу. Факт этот до сих пор рождает у каждого человека ощущение благодарности и одновременно глубокую печаль.

Весной во всех ленинградских дворах стали сажать хряпу – листовую капусту. Из хряпы получался вполне сносный суп, готовили из неё также оладьи и пюре – хряпа эта спасла десятки тысяч человек. Поскольку выковыривать булыжины в замощенных дворах или сдирать с земли асфальтовую корку было трудно, поэтому, случалось, люди молили, чтобы пришёл шальной снаряд, лёг во двор и вскрыл землю – тогда можно будет посадить хряпу.

Кстати, зимой в печки-времянки пошло всё, что только могло гореть, – мебель, в том числе и очень дорогая, книги, музыкальные инструменты, полы, перегородки, заборы, но не было спилено ни одно дерево, ленинградцы относились к этому просто свято.

Были и случаи людоедства, увы, – уголовные дела по этим фактам, насколько я знаю, не закрыты до сих пор. Недалеко от госпиталя, где мальчишкой работал Вольт Суслов, находился Андреевский рынок. Продавали там всё – от галош до мебели, стоявшей в царском дворце. Так вот, однажды там застукали бабку, которая продавала жареные котлеты… Откуда котлетки?

Пришли к бабке домой и на кухне, в чане нашли останки человека.

Бывали и другие случаи: пошёл человек, допустим, по делам, по дороге у него остановилось сердце, он упал… Через некоторое время у него, у мёртвого, отхватывали ножом филейную часть… Но таких случаев было чрезвычайно мало – ленинградцы показали, как может быть высок в своей беде, в немощи человек, как он способен бороться…

Когда блокада была прорвана, мать отправила Вольта в Среднюю Азию к своей родственнице, чтобы тот малость пришёл в себя, подкормился. И оказалось у родственницы таких, как Вольт, одиннадцать человек. Осенью Вольт отправил матери с отцом посылку – фанерный ящичек с луком. Между луковицами насыпал немного табака – отец без курева очень страдал.

Так отец, получив посылку, за три луковицы выменял на Андреевском рынке пианино и ещё за две луковицы организовал доставку тяжёлого инструмента домой.

Кстати, в Питере за время блокады не осталось ни одной кошки – все были съедены.

Из-за того, что не стало кошек, крыс развелось столько, что они сделались настоящим бедствием. Пить крысы ходили на Неву в определённое время – колоннами, по нескольку тысяч штук. Машины, давя крыс, буксовали и останавливались. Известен случай, когда в кабине одного такого остановившегося грузовика нашли мёртвого водителя – умер от омерзения…

После этого случая из Кировской и Вологодской областей в Ленинград привезли по вагону кошек и распределили по магазинам…

Ещё один факт. После блокады в Питере устроили выставку собак. Во всём огромном городе нашлось лишь восемь живых собак. Во-семь. Остальные не перенесли блокады.

Танцы в мороз

Мало кто знает об этом факте, но по улицам блокадного Питера так же, как и по улицам Москвы, ходили колонны пленных немцев. С одной стороны, это имело пропагандистское значение: в людей надо было вселить веру – не всё, мол, так плохо, с другой – ни бензина лишнего, ни машин в городе не было, пленные – не баре, пройдутся по улицам и пешочком.

Вши, правда, оставались после них в несметном количестве, но об этом – разговор особый, вшей с асфальта смывали пожарными шлангами.

Вели как-то фрицев по ленинградским улицам, перегоняли из одного угла города в другой, шли немцы по тихому голодному Питеру, по длинному Невскому проспекту, видели тяжёлые землистые лица горожан и усмехались:

– Вам сдаваться надо, вы все дохляки, вы, если вас не подкормить через Красный крест, очень скоро загнётесь… Все до единого!

Слушали питерцы фрицев и молчали. Сжимали кулаки, но пленных не трогали – пленные есть пленные.

– Мы очень скоро отъедимся в Сибири, выживем, а вы все подохнете… Слышите, ленинградцы?

Ленинградцы продолжали молчать. Движение пленных по Невскому проспекту – сцена эта состоялась именно там – продолжалось.

В это время из боковой улочки, выходящий на проспект, чётко печатая шаг, выдвинулась группа девушек в солдатской форме, с начищенными до блеска трубами, с барабанами и литаврами – военный оркестр одной из частей, оборонявших город.

И как врубили девчонки бодрую весёлую музыку, как врезали марш, так понурые питерцы разом головы и подняли, в глазах у них заблестели обрадованные слёзы, на лицах появились улыбки, а немцы сразу скисли – поняли, что в этой психологической схватке они проиграли. Более того, они поняли и другое – проиграли войну, вот ведь как. Раз среди голодных, умирающих людей есть такие жизнерадостные девчоночьи оркестры – на победу даже рассчитывать не приходится, такой народ непобедим.

Между прочим, питерцы голодали, болели, умирали, а немецким военнопленным – тем, кого отправили в пресловутую Сибирь, – была определена следующая пищевая норма на человека: 400 граммов хлеба (выздоравливающим после болезни – 600 граммов), 450 граммов овощей, 70 граммов мяса. Дальше в отчётах той поры вообще шли деликатесные продукты, о которых ленинградцы уже забыли, вплоть до сухофруктов, колбасы и сыра.

Блокадным же питерцам зимой сорок второго года давали всего 125 граммов тяжёлого, чёрного, схожего с глиной хлеба. И всё. И они жили. И работали. И дрались с врагами.

На международном проспекте – ныне это Московский проспект – на башне были установлены часы, очень точные, они работали при всех обстрелах, в любую погоду… Заводил их вручную мастер Федотов Иван Федотович. Каждый день он поднимался пешком на вершину башни. На самую верхотуру, ловя собственным телом сердце, не давая ему выскочить, задыхаясь от слабости, от того, что не хватало дыхания, и, вручную вращая ворот, который на витых тросах держал два больших ведра, доверху набитых гайками, болтами, прочей железной мелочью, заводил часы.

Надо заметить, что в один из дней, когда он в очередной раз, задыхаясь, завёл часы и с большим трудом спустился вниз и долго там сидел, обессиленный, опустошённый, на каменной ступеньке, его спросили:

– Федотыч, а стоит ли игра свечек? Если бы не ты, часы давно бы сыграли отходную, приказали бы долго жить. А так долго жить прикажешь ты сам…

Мастер ответил просто и одновременно очень гордо, вполне соответствуя духу ленинградцев той поры:

– Пока бьётся моё сердце, часы будут ходить.

И продолжал каждый раз появляться на башне – появлялся он здесь уже по душевной обязанности, по зову сердца, души, никто не заставлял его это делать. И часы жили.

Однажды в башню всадился тяжёлый снаряд. Земля вскинулась до неба, закрыла чёрным одеялом облака, башня оказалась в дырах и проломах, верхняя её часть горела, пылила чёрным дымом, стекло на часах было разнесено вдребезги, циферблат истыкан пробоинами, а часы шли…

Они словно бы стали неким символом сопротивления беде, символом жизни, эти часы Московского проспекта, приметой того, что ленинградцев не сломить.

Кстати, в блокадном Питере работали и театры – например, театр музыкальной комедии, перерывов в спектаклях не было, каждый вечер, в холод, в голод, шли весёлые представления, такие как «Марица» и «Летучая мышь»… артисты выходили на сцену, зелёные от кровавой дизентерии, иногда кто-нибудь из них умирал прямо во время спектакля, на сцене, тогда смыкались ряды хористов, и тело под прикрытием этого строя уносили.

 

В театре имелось одно тёплое место – топчан у буржуйки. Если кто-то говорил, что хочет полежать немного, отдохнуть, то… в общем, с топчана этого никто не встал, – это означало, что минуты жизни этого человека сочтены.

Часто умирали и в оркестровой яме, насквозь промороженной, совершенно ледяной, – музыканты сидели в ней в ушанках, пальцы у них делались негнущимися, железными от холода, но всё равно они играли.

Во время одного из спектаклей машинист Т. Х. Рогов сказал: «Кому бы мне отдать монтировочный молоток? Я не доживу до конца спектакля…» Через несколько минут он умер.

Один артист повёз тело своего умершего товарища – также артиста Ленинградского государственного театра музыкальной комедии – на салазках на кладбище. С трудом довёз. Фельдшер осмотрел труп, велел его опустить в могилу, потом поглядел на актёра, прилегшего на лавку от усталости, и качнул головой:

– Опускайте в могилу и этого. Он тоже умер.

В зале театра во время спектаклей температура была примерно четыре градуса мороза, а девчонки из кордебалета танцевали в стеклярусе, пар, вылетающий изо ртов, звенел, как лёд. В зале обязательно кто-нибудь не выдерживал и кричал:

– Да оденьте же вы их во что-нибудь!

Почти ежедневно актёры этого театра (других театров тоже, особенно двух тюзов, старого и нового) выезжали на передовую, давали там концерты, каждый день бывали в госпиталях, в палатах, обходя в день примерно по шестьдесят палат.

Иногда, случалось, давали концерты для одного лётчика, прилетевшего с задания с целой кучей пробоин, но – и это главное – живого! Делали это с удовольствием.

Известна и печальная статистика: за годы блокады в театре музкомедии от голода и холода умерло 64 человека. Но не было ни одного отменённого спектакля.

Одним из ведущих актёров в театре был Александр Анатольевич Масленников. В спектакле «Раскинулось море широко» он играл роль Татарина – весёлого неунывающего героя… и как играл! У тех, кто сидел в зале, даже сердце заходилось от смеха и… симпатии к этому человеку.

Летом сорок первого года, за несколько дней до войны, большая семья Масленниковых – одиннадцать человек – собралась на семейный обед. Много шутили, смеялись, пели, танцевали под патефон, думали о жизни, хотя надо было уже думать о другом…

Через несколько дней началась война.

Отец актёра отправился в Уфу, в эвакуацию. Умер по дороге. Младший сын Валя долгое время находился на оборонительных работах под Питером – рыл окопы – и зимой сорок второго года возвратился домой. Умер от слабости и голода, не дойдя буквально полквартала до своего дома… Масленниковы стали уходить из жизни один за другим.

Тяжело и безнадёжно заболела жена актёра Капитолина Кондратьевна, она редко стала подниматься с постели, Александр Анатольевич поддерживал её, как мог. Единственное, что вселяло надежду, – дети, оставшиеся в живых. Масленников молил, чтобы война не тронула их. Увы. Она тронула.

В один из дней – это было восемнадцатого января 1943 года – Масленников получил похоронку на одного из сыновей. Серый от горя, отдал её парторгу театра Григорию Полячеку.

– Спрячь похоронку, Гриша. Важно, чтобы о ней не узнала жена… Если узнает – погибнет. Капитолины Кондратьевны не будет.

И – пошёл на сцену веселить публику. Зал театра был, как всегда, полон.

Масленников ещё долго обманывал жену, делал вид, что сын, на которого получена похоронка, жив, организовывал письма с фронтовыми штемпелями и читал их жене.

Однажды он пришёл домой, а жена его накрыла стол на одиннадцать человек: она поднялась с постели, нарядилась, ходила вокруг стола, останавливалась у пустых стульев, разговаривала с ними – эта сошедшая с ума женщина своих погибших сыновей считала живыми…

Масленников согнулся и заплакал.

Последним погиб старший сын Масленникова Александр, моряк, он вытаскивал с нейтральной полосы своего раненого товарища, вытащил, заволок его в безопасный окоп, а сам остался лежать на бруствере – осколок всадился ему между лопатками и достал до сердца.

Самому Александру Анатольевичу также довелось побывать на фронте – в дивизии народного ополчения, Кировской… В театре остались его награды – орден Красной Звезды, медали «За отвагу» и «За оборону Ленинграда». С фронта он был отозван в театр до особого распоряжения…

Таких семей, как семья Масленниковых в Питере, – сотни.

Кстати, блокаду в театре этом перенесли не только люди – перенесли и птицы. Служил в театре один крылатый клювастый актёр – крупный, величиной с курицу попугай Жаконя, очень талантливый и обаятельный. Жаконя пел романсы на французском языке, потом переключался на русский, пел на русском… В общем, обаятельный был товарищ.

Перед самой войной в театре отметили столетний юбилей Жакони. О воздушных налётах и обстрелах он предупреждал служителей театра гораздо раньше, чем штабы противовоздушной обороны, – такой острый слух был у Жакони. День Победы он встретил на плече у актрисы Галины Семенченко – принимал участие в концерте.

А Масленников работал в театре до самой старости, был уже очень одинок. Хвор, но сцену не покидал, роли у него были, что называется, на «подхвате» – небольшие, эпизодические, но приметные… Это был один из самых уважаемых артистов в театре…

Так Ленинград жил и боролся. Не сдавался. И не сдался.

Такие люди, как Кравцов, Давыдов, Суслов и Фоняков, как питерцы военных сороковых годов, вообще не сдаются…»

Вот такая документальная повесть о ленинградской блокаде, которая длилась 872 дня и ночи с 8 сентября 1941 года до 27 сентября 1944 года. Блокада унесла до полутора миллионов жизней ленинградцев. От фашистских бомбёжек погибли лишь 3 % людей, остальные 97 % – от голода…

Сами ленинградцы (теперь петербуржцы) помнят и свято чтят эти трагические страницы своей истории и воспитывают такому отношению к прошлому молодое поколение.

* * *

А теперь эти события глазами Саши Кравцова, точнее уже Александра Михайловича Кравцова, осмыслившего своё блокадное прошлое:

«Алёша Чебрецов, ленинградский мальчик одиннадцати лет, всю зиму мечтал об отъезде. Он был изглодан дистрофией, и, может быть, эта мечта удержала его в живых… Мать где-то раздобыла лебеду, из неё получилось даже что-то вкусное – не то котлеты, не то лепёшки… Через несколько дней она пришла таинственная и озабоченная. Разделась, присела к нему на кровать, подняла его полусонную голову и сказала: «Слизывай, детка. Лётчики подарили мне шоколад. Им выписывают. Я спрятала плитку на груди, но по дороге она стала таять… Ничего, детка, я тебя маленьким так и кормила. Слизывай дочиста!..»

В тот вечер Алёша до конца ощутил ничтожность, беспомощность и бесполезность своего существования. Жалко было уже не себя – маму.

Ещё месяц-полтора до случая с шоколадом, в феврале или даже в конце января, Алёша свыкся с мыслью, что в любую минуту может заснуть и уже не проснуться. Пока держался на ногах, сам видел, как человек сидел, говорил и вдруг осёкся на полуслове, глаза остекленели – мёртв. Жизнь остановилась, как часы, которые забыли завести. Ноги Алёши стали тонкими, как у малого жеребёнка. Волю к жизни давало только чувство долга: за него воюет отец. Хлопочет мама – надо стараться не подвести их. За всю чудовищную зиму 1942 года он ни разу не произнёс: «Мама, хочу есть!» Чувство долга да надежда вырваться на Большую землю…

К январю он слёг. Не было сил. Страшно мёрз. Даже под одеялами, пальто и всяким тряпьём, которым его накрывала мама. Живот распух и отвис.

В марте приходила женщина из ЖАКТа, спрашивала:

– Жив ли ваш мальчик?

– Слава Богу, жив, – отвечала мама.

– Предъявите его.

– Вы – врач?

– Нет, но мне надо удостовериться, что он живой.

– Да живой я, живой… Чего вы там… – слабым и пустым голосом отозвался Алёша.

– Убедились? Вам же плевать, кто жив, кто не жив! – почти задыхаясь, крикнула мать. – Вы пришли проверить, не съедаю ли я хлеб по его карточке!

– Но знаете, бывают и не такие случаи… – испуганно пролепетала посетительница.

– Знаю. Я юрист. А вы передайте там, в жакте, чтобы на такие дела посылали кого-нибудь поделикатнее. Спасибо за внимание! Мы вас не задерживаем!..

Позже их посетил доктор Лебедев, и мама растерялась:

– Николай Васильевич, вы?! Право, даже не знаю, что сказать… На вас – детская больница, а вы… к нам, словно участковый врач…

– За что же вы меня так?! – засмеялся Лебедев. – А вот Алёша считает иначе. Посмотрите, как он улыбается… Здравствуй, старый дружище!

За всю блокадную зиму это была первая улыбка Алёши. Николай Васильевич был до войны главным врачом детской поликлиники Смольнинского района. Ему улыбались все дети и родители.

Алёша оказался частым его пациентом: то свинка, то краснуха, то целый хвост заболеваний – от скарлатины до её осложнений, воспалений почек и лимфатических желёз. Николай Васильевич устраивал мальчика в детские санатории в Вырице и в Сиверской. Однажды кто-то сказал, что приезжает повидаться со своими пациентами доктор Лебедев, и все санаторные группы, от десятиклассников до самых маленьких дошколят, отправились встречать его. Появился он неожиданно – на холмистой лесной дороге. Молча рванулась к нему ребячья толпа, облепила со всех сторон. Счастливцам досталось нести его плащ, шляпу и портфель.

Как не улыбнуться такому человеку, который пришёл к тебе из лучших дней?

– Алёша у нас – личность героическая, – приговаривал Николай Васильевич, осматривая его. – Мне рассказывали коллеги из Филатовской больницы, как он хотел поскорее вернуться в строй. Лимфатическая железка с кулачок. Доктор щупает и спрашивает: «Болит?» Алёша подтверждает. «Нехорошо», – говорит доктор. Тогда этот герой шлёпает себя по опухоли и весело смеётся: «А вот и не болит! Не болит!» Но тот попался ещё хитрее. «Ах так? – говорит. – Тогда придётся оперировать»… Но оперировать не стали – отогрели кварцем… Так было, Алёша?

– Так, Николай Васильевич…

– Значит, дух у тебя бойцовский, а это важнее всего… Мы создали отделение при одной клинике – специально для детей… Но сейчас там лежат, в основном, с голодным параличом. А нашего кавалера, да ещё с такой мудрой и энергичной мамой, можно поддерживать и на дому. Мы чудес не творим, но, насколько возможно, будем выделять для Алёши шротовое молоко и жмых. По рукам, дружище? Ничего, мы с тобой ещё пробежимся по лесу в Вырице!

– А вы помните?

– Кого же мне ещё помнить, мальчик?..

Голодный паралич пока не настиг его, хотя ноги-палочки ходили плохо, мышцы сохли и вместе с дряблыми сосудами были видны снаружи. Под глазами повисли мешки. Череп обтянут кожей с провалами на месте щёк. На неподвижном серо-зелёном лице – бесцветные выпученные глаза. От голода ныл язык, потом и он обессилел.

Алёша приладился то лежать на спине, то переворачиваться на один бок, на другой, то полусидеть – ему казалось, что так меньше хочется есть. Он много читал, и это тоже помогало не думать о голоде, спасало от отупения.

Когда становилось совсем невмоготу, он начинал мечтать об отъезде ради спасения от смерти».

Пришла весна 1942 года, Татьяна Константиновна решилась на серьёзный риск: переправиться через Ладожское озеро на Большую землю. Авианалёты и артобстрелы немцев были регулярны. Люди гибли. Но иного выхода не было – иначе голодная смерть.

Ехали поездом по ленинградским пригородам до Ладожского озера. Там несколько теплушек перекатили на рельсы парома и закрепили тормозными башмаками.

Буксирный пароход «Ижорец» потащил их к восточному берегу, выписывая синусоиды по озёрной поверхности, стараясь усложнить фашистам потопить мирное судно.

Больше всего Сашу поразил капитан буксира. Он стоял на мостике и безмятежно курил трубку. Хладнокровие этого человека, открытого всем смертям, бессильного применить хоть какое-то оружие, Саша запомнил на всю жизнь…

На восточном берегу вагоны перекатили на другие рельсы и отправили в город Тихвин, в эвакогоспиталь.

Татьяна Константиновна помогала там медсёстрам ухаживать за ранеными. Её приметило медицинское начальство Ленинградского фронта и предложило должность начальника индендантской службы, поскольку дело связано с лекарствами и медикаментами, а она, как юрист, знает латынь. Она согласилась, но с условием, что её малолетний сын также будет с ней, и была направлена в Москву, где занимались распределением таких кадров.

По советам врачей от малокровия мать кормила сына фаршем из сырой печёнки, что потом на долгие годы отбило у Саши аппетит к печёнке любого приготовления…

Конец зимы 1943 года. Её направили на юг, под Ростов-на-Дону, где шли упорные и кровопролитные бои, и военная ситуация менялась практически ежедневно, даже ежечасно. Прибыв в действующую армию, она с сыном села во фронтовой потрёпанный «Уралец», который по степи помчался к фронтовому госпиталю.

 

Сначала всё шло спокойно. Потом откуда-то появился немецкий бомбардировщик «Хейнкель». Он почему-то не расстреливал беспомощный грузовичок, а лишь пугал – то подлетал, то уходил чуть ли не за горизонт, не причинив вреда. Как бы издевался. Через несколько минут всё стало ясно: едва «Уралец» выскочил из-за перелеска, как нарвался на немецкую бронетанковую колонну.

Немцы от неожиданности опешили. Этим воспользовался шофёр грузовичка, резко развернулся и помчался обратно. Проезжая балку, он крикнул женщине с ребёнком, чтобы те спрыгнули и спрятались в глубокой балке, а он уведёт немцев за собой. Татьяна и сын так и сделали. Грузовик умчался. Прицельный выстрел попал в него. Ни от шофёра, ни от машины ничего не осталось…

Было начало февраля, по голой степи дул пронизывающий сырой холодный ветер. Отсидев в балке несколько часов, продрогнув до костей, они, едва стало темнеть, побежали. Устав бежать, уже только шли. Вдали приметили пирамидальные тополя и крыши хат. Когда подошли к крайней, их окликнула женщина:

– Вы чьи ж будете?

– Мы свои, – отвечала ей мать. – Ехали в часть, но попали под обстрел и вот… вышли наугад. Нам бы только обсохнуть да отогреться, а там мы снова пойдём и доложим, кому следует.

Она впустила их к себе в дом.

– Заходьте в залу, будьте гостями! Только кому ж вы здесь докладать станете, миленькие? Вы – русские, а у нас ишо немцы стоят. Сама-то ты часом не из цыган?

Татьяна рассмеялась:

– Нет, из греков, но давно обрусевших. Первая нарушила традицию рода, выскочила замуж за вашего земляка…

– Так твой тоже – с Дону?

– Он родился в Новочеркасске, учился в Казачьей гимназии имени атамана Платова.

– Вона как! Ишо и наших кровей?

На следующий день появился у плетня полицай. Заметив его, хозяйка рывком отправила мальчика в спальню:

– Не дыши!

Татьяна, накинув пальто и шапочку, вместе с хозяйкой вышли на улицу. Полицейский забрал мать с собой. Привёл к следователю, тот стал допрашивать:

– Я так понимаю, что все евреи, согласно новому порядку, пошли в одну сторону, а вы – в другую. С кем прибыли?

– Одна. Кроме того, я вовсе не еврейка.

– Зря запираетесь. Какие документы при себе?

– Паспорт.

Она положила на стол паспорт.

– По паспорту вы – русская. Но советским удостоверениям у нас не верят.

Её посадили отдельно от других арестованных, в узкий чулан.

Утром её вызвали, повели к странному автобусу с глухим, без окон, корпусом, попросили сесть туда, но по дороге её остановил мужчина в папахе-кубанке:

– Кравцов Михаил Иосифович вам известен?

– Он – мой муж. Вы знаете что-нибудь о его судьбе?

– Ваше имя-отчество, быстро!

Она ответила, и он торопливо зашагал к дому…

Татьяну подсадили в странный автобус, закрыли со скрежетом двери.

Вдруг дверь распахнулась:

– Кравцова кто?

– Я.

– На выход!

Её снова увели в кабинет к следователю. Там сидел мужчина в папахе-кубанке:

– Здравствуйте, Татьяна Константиновна. Извините, не успел поздороваться при первой встрече… Что же вы, опытный юрист, вводите в заблуждение следствие? Почему утаили, что сами из дворян, защищали церковные процессы и даже, насколько мне известно, были репрессированы? В каком году нечто подобное имело место?

– В двадцать девятом.

Человек в кубанке грустно усмехнулся:

– Мы учились с вашим мужем в гимназии, потом – в университете, ещё позже я наезжал к нему на раскопки древних могильников под Семикаракорами… Виделись мы нечасто. Он жил в Питере, я оставался на Дону… А ваш сын, где он теперь?

– У хороших людей.

Они вышли на улицу.

– Судя по всему, вы с мужем потеряли друг друга?

– Мы потеряли его навсегда. Он погиб на фронте.

– Знаете, мне всегда казалось, что у такого человека не может быть врагов. Прекраснейшим, добрейшим человеком был ваш муж… Всё перевернулось в этом мире. Я всю жизнь ненавидел большевиков и советы и теперь вынужден уходить с фашистами, которых жалую ничуть не больше.

– Буду благодарна вам, пока жива. Но неужели должны бежать с родной земли?

– Я был бургомистром. Не здесь – в большом городе. Советы меня немедленно повесят.

– А эти люди в автобусе? Что с ними?

– Думаю, их уже нет…

– Неужели расстреляли?

– Скорее всего просто не довезли.

Это была «душегубка», как потом стали их называть. Выхлопные газы шли в салон, люди через несколько минут гибли от удушья. Потом трупы сваливали в ров и уезжали за новой партией…

На другой день немцы бежали, и в станицу вступили советские войска.

Так Татьяна с сыном на несколько дней оказалась в оккупационной немцами зоне. Уже после войны это не останется для неё безнаказанным…

Вскоре они добрались до места назначения – маленького городка Сальск, расположенного в 180 км к юго-востоку от Ростова-на-Дону. Тихий провинциальный городок, полгода бывший под оккупацией фашистов и освобождённый 22 января 1943 года, был наполовину разрушен немцами. Вместе с Советской Армией в него передислоцировался военно-полевой госпиталь. Сюда и прибыла Татьяна с сыном. Здесь они узнали подробнее, где погиб Михаил Иосифович Кравцов: в боях на Украине, за Днепром, где-то в окрестностях гоголевского Хорола…

Двенадцатилетний Саша выполнял обязанности санитара и медбрата в госпитале: уносил ампутированные руки и ноги, ухаживал за ранеными.

Помогал и во время операций знаменитому хирургу генерал-полковнику медицинской службы Николаю Алексеевичу Богоразу. Хирург был неординарной личностью, человеком суровым и мужественным. Ещё в 1920 году он потерял обе ноги, сорвавшись с подножки трамвая и попав под его колёса. Он стоял на протезах по много часов перед операционным столом. Звучала воздушная тревога, но Николай Алексеевич оперировал, не обращая на это внимания, а сам приказывал всем уходить в бомбоубежище. Не слушался только Саша. Он упрямо отказывался и продолжал помогать хирургу.

Генерал представил его к награде, и Александру Кравцову вручили медаль «За боевые заслуги».

Ампутацию часто делали без наркоза (порой его не хватало), и бойцы кричали от боли. На что Богораз жёстко твердил свою знаменитую фразу «будешь орать – сдохнешь», которая через много лет вошла в одну из пьес будущего драматурга.

В госпиталь поступало много раненых солдат и офицеров.

«Раненые меня любили, ведь у многих дома оставались дети. Я ходил по палатам, пел, читал стихи и не гнушался подать или убрать утку. После долгих одиссей мы входили в Ростов-на-Дону с военным госпиталем 14 февраля 1943 года, в день освобождения города. Я ехал на подножке «студебеккера», нас встречали радостные жители Ростова, и я тоже чувствовал себя освободителем». (Интервью газете «Квартирный ряд», 3 февраля 2005 г.)

Но однажды, это было в начале февраля 1943 года, в госпиталь поступил генерал-майор Иосиф Иванович Губаревич. Он командовал 34-ой стрелковой дивизией, которая сдерживала немцев на левом фланге Сталинградского фронта. В безводной полупустынной степи с августа 1942 года и до января 1943-го шли упорные кровопролитные бои. Губаревич освободил столицу Калмыкии Элисту. 4 февраля 1943 годы 34-я дивизия находилась на марше к городу Батайск Ростовской области. В станице Злодейская машину, в которой комдив объезжал боевые порядки, обстреляли немецкие истребители. Генерал-майор был серьёзно ранен.

5 февраля перед отправкой в госпиталь он написал обращение к своим боевым друзьям:

«Товарищи бойцы и командиры, героические гвардейцы! Идя вперёд, приятно и радостно вспоминать о своих боевых делах. Это вы, советские воины, пробили стену вражеской обороны, уничтожили хвалёные немецкие узлы сопротивления в Хулхуте, Утте, Яшкуле, Улан-Эрге, освободили от германских поработителей сотни населённых пунктов, в том числе и Элисту, Гигант, Зерноград. Вы прошли около семисот километров по пересечённой местности в тяжёлых климатических условиях, не думая о трудностях, шли только вперёд к победе. Этот славный, благородный путь – путь на запад я прошёл вместе с вами, находясь в ваших рядах. Я видел ваши силы и ненависть к врагу, мужество и героизм в битвах и был всегда уверен в вашей победе. Временно выбывая из ваших рядов по ранению, завещаю вам и наказываю донести наше Красное гвардейское знамя до победного конца, до самой Великой Победы!»

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?