Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И тут законно возникает другой вопрос. К тому времени я уже настаивал на ее разводе. Казалось бы, сделай это – и езжай, куда хочешь. Но Галина не хотела об этом слышать раньше, чем она и ее муж не возвратятся на благодатную донскую землю. По ее извиву мысли именно это, а не что-то другое, было бы истинным предательством.

Опять отступаем во времени и снова предоставляем слово Гале.

«В конце второго курса вышла замуж за выпускника философского факультета университета. Яркий такой, многим известный выпускник по фамилии Режабек. У него началось распределение. Классные выпускники-отличники философского факультета были распределены преподавателями в Челябинскую область в ПТУ. Что тут можно сказать?

И я, как принято у русских женщин, тронулась за ним вслед на верхней боковой полке плацкартного вагона. Если бы он не уезжал, я думаю, через какое-то время все это и ушло бы. Но за ним поехала. Я «совершила подвиг», придумала красивую историю. Когда стали жить вместе, выяснилось, что мы из разного теста. Я настолько была влюблена вначале, что пыталась этого не видеть. Он, видимо, тоже старался. Потом я стала прикидывать, мог бы тот или иной мужчина его заменить. Когда пытаешься в любви играть в шахматы, делать рокировки, надо уже бежать. Мы были молоды, очень целомудренны. Потом встретился мой нынешний муж, Александр Сергеевич, случился грех, и ушли все вопросы, я поняла, что надо расходиться.

А была у меня вероятность поехать далеко-далеко другим маршрутом.

Видите ли, я сочла для себя возможным вступить в дерзкую переписку с самим товарищем Сталиным. Я написала ему резко и прямо, что нецелесообразно использовать выпускников философских факультетов в качестве преподавателей ПТУ. Думайте же, товарищ Сталин, своей головой, сказала я ему в письме. Кто же забивает гвозди микроскопом? Товарищ Сталин мне не ответил, но другие ответили мгновенно. Мне написали, что товарищ Сталин знает, как поступать с кадрами и со всеми остальными. И его решения обсуждению не подлежат. В семье зашевелился страх. Дело в том, что за «длинный язык» уже сидел по 58-й статье мой дядька. «Куда ж тебя черти несут!» – кричала на меня бабушка».

Слава Богу, черти пронесли. Но Режабеку кое-что подпортили. Он был кандидатом в члены партии. Так вот, прием в «окончательные» члены был отодвинут. Галя это помнила. Но, конечно, важнее было понимание: напрасно вышла замуж. Со временем стал казаться порождением «литературщины» и сам ее «подвиг», который, считала она, исказил жизнь обоих. В ней поселилось чувство вины. Это было, конечно, глупо: не он же за ней вынужденно поехал, а она за ним. Но чувство (вины) – оно и есть чувство. Его даже самой справедливой, умной мыслью не прогнать. И моя милая забрала себе в голову, что она должна помочь своему мужу возвратиться в Ростов, где любимый университет не выдаст своих птенцов, где, между прочим, живет мама Евгения.

А с другой стороны был я со своим нетерпением. И бедная моя Галя решила форсировать события: уехать в Ростов, перетащить туда Режабека, а в остальном прочем положиться на меня. «Решение есть действие», как говорил один очень деловой американец. Галина уволилась – по причине «переезда к мужу», купила билет и отправилась на юг решать вопросы. Режабек должен был закрыть свои челябинские дела и устроить собственный перевод на работу… в ростовский университет.

Я поехал в Свердловск завершать свое высшее образование.

Далее я предлагаю вам чисто эпистолярную главку, состоящую из посланий Галины, по которым легко представить все происшедшее с нами в этот «переходный период».

Из Дзержинска Донецкой области – в Свердловск

Здравствуй, родной мой, любимый!

Тысяча бед свалилась на мою голову, и все-таки я готова увеличить число их вдвое и втрое, только бы ты был где-то рядом. Это уже напоминает какую-то серьезную болезнь, которая чем дальше, тем больше беспокоит. Всю дорогу и всю Москву я ревела. Здесь у меня сынок, здесь куча всяких неприятностей, а думаю я только одно – когда, наконец, мы встретимся? Я стала глупой, еще более психической и даже набожной. Ужас какой-то, а не жизнь.

Пишу я бредово, но ты уж пойми меня.

Во-первых, очень плохо с отцом. Мама извелась, дома траур, чем все кончится – одному богу известно. Не буду описывать тебе впечатления моего больничного посещения, это страшно повторять.

Сашка мой был совершенно заброшенным, грязным, до него ли им всем? Он очень вырос, все время острит, ругается по-настоящему и совсем не отходит от меня, видимо боится, чтобы я опять не уехала. Каждую минуту спрашивает, когда мы поедем в Челябинск. Попробуй ему что-нибудь объяснить, он и слушать не хочет.

Это одна сторона моей невеселой жизни.

Во-вторых, судя по всему, Жорку в университете, мягко говоря, прокатили. В Ростов мне приезжать не велено, просят «задержаться» в Дзержинске. А сам он поехал в Москву. Кому он там нужен и кто захочет ему помочь, дело темное. Эта идиотская неопределенность меня абсолютно парализовала. Если бы не вещи, которые я отправила, я вернулась бы с Сашкой в Челябинск, потому что перспектива что-то выжидать здесь меня совершенно убивает. Представь – ни квартиры, ни вещей, ни работы, ни уверенности, что все уладится, и главное, нет тебя, который бы мог меня успокоить, ради которого я готова была бы и не то вытерпеть.

Я не знаю, что мне делать. Я совершенно измучилась, поехать бы мне в Ростов, но я не могу сейчас бросить Сашку, не знаю, что с ним будет. Ехать с ним, но куда?! Кто нас там ждет?

В общем, все очень плохо, мой родной, очень плохо! Кончай скорей свой противный университет и, если не разлюбишь, приезжай спасать свою Лясеньку.

Я страшно жалею, что уехала из Челябинска. Мне не надо было терять работу. Надо было взять отпуск, приехать забрать сыночку и вернуться. Ты не представляешь, как страшно жить вот так без перспективы в Дзержинске.

Ты, может быть, думаешь, что я жестокосердная, мечтаю о том, чтобы уехать, не думая о больном отце? Наверное, это так и выглядит, но хочется верить, что все будет хорошо, и когда его выпишут, даже лучше, если нас с сыном уже не будет здесь, покою от нас ждать не приходится. А ему по крайней мере еще полгода придется лежать.

Невеселые я тебе сообщила новости, да? Я поэтому сразу и не писала, думала, случится что-нибудь более утешительное, но увы! Пусть мои вести сделают тебя злым, и ты скорей все кончишь. Главное, ты не забывай меня и не очень пугайся, если я постарею. Ты не представляешь, как я из-за этого страдаю. Ты ведь знаешь, что страдать я мастерица.

Куда мне писать, не знаю. При перемене места жительства – телеграфирую.

В Москве была у Ариадны. Если бы ты был рядом! Сейчас я просто не в состоянии обо всем этом писать. Но мне очень хочется жить в Москве. С моей стороны это страшное пижонство именно в такой момент думать об этом. Поэтому восприми это как отголосок хорошего настроения.

Какая я была дура, когда в Челябинске с тобой хотела куда-то ходить, таскалась по кино, какое это счастье быть с тобой и ни с кем, ни с кем тебя не делить. Я ненавижу всех тех, кто меня провожал, они оттеснили нас друг от друга, и ты мне так ничего не успел сказать, а я тебе.

Пиши мне, родной мой человек. Я очень тебя люблю. Крепко целую.

Твоя Ляся.

Фототелеграмма из Ростова

Саня! Приехала за контейнером. Говорила с Челябинском. Обо мне в редакции и слушать не хотят, берут П. Вот тебе и цветы! Я в отчаянии. У Жорки все плохо, его очень жалко, но у меня уже на жалость не хватает сил. Что делать? Пиши, звони, ведь ты у меня сейчас единственная радость и надежда. Завтра еду домой.

Ляся.

Из Дзержинска

Здравствуй, мой родной!

Поздравляю тебя с успешной защитой. Слава Богу, одно испытание позади, и, может, действительно ты покончишь в этом году свои затянувшиеся отношения с УрГУ.

Я уже не дождусь, когда мы опять будем вместе. Мне кажется, все сразу станет хорошо, когда я услышу твой голос и когда ты меня обнимешь. Так что торопись!

Пишу тебе из дома. Отцу по-прежнему плохо, мама стала совсем больной, нервной. Уехать хочется страшно, а с другой стороны далеко уезжать нельзя, потому что мало ли что может случиться. С сегодняшнего дня маму в больницу пускать не будут, она там очень плачет, а это, как видно, здоровью больных не способствует. Она очень переживает из-за меня, злится на Жорку, почему-то на его родных, в общем на весь белый свет. Я стараюсь быть веселой, не показывать, как мне плохо, да разве всегда получится?

…Завтра еду в Ростов на пару дней. В то, что меня могут взять, честно говоря, не верю. Если челябинский «Комсомолец» от меня отказался, что я для этих?

Кстати, Саша, родной, помоги мне понять всю эту ужасную историю. Ты был еще неделю после меня, может, ты все знаешь? Объясни, зачем эти цветы, этот прощальный визит на вокзал? Я ведь никого не звала! Это был спектакль, да? Ведь через несколько дней Родькин отказался меня принять, хотя еще никого не было, и лихорадочно стал искать замену. Ему было все равно кто, только не я. Кажется, мне никогда так не было обидно. Я хочу, чтобы ты мне все объяснил, как хочешь, узнай и объясни. Если это дела Ф., так неужели все пляшут под ее дудку?

…От этих мыслей у меня пухнет голова, а главное, я боюсь устраиваться на работу. Мне кажется, будто меня преследует злая воля Ф. и Родькина, будто никогда ничего не будет у меня больше хорошего. Если уже цветы лгут, так чему же тогда верить?! Объясни мне все… Ты напишешь, да? Я не хочу бояться, я хочу верить, я никому из них не делала ничего плохого.

Жорка сейчас в Челябинске. Говорят, он уже не похож на себя. Я говорила с ним по телефону, голос у него, как у человека, перенесшего тяжелую болезнь. Над ним в обкоме просто издеваются, как он только выносит все, не понимаю. (Для того чтобы уволиться – не важно откуда – и уехать, члену партии необходимо было сначала сняться с партийного учета, и вот на это обком партии в данном случае не давал своего изволения. – А.Щ.) И в травле, которую ему там устроили, не последнюю роль играет Ф. (У главного, как вы уже поняли, супостата Галины муж был вторым лицом в обкоме. По нынешним меркам – первый зам. губернатора. – А.Щ.) Сашка, мне страшно, страшно! Если я вернусь в Челябинск, то только чтобы убить ее, для меня все зло мира – в ней.

 

…Вот видишь, я опять написала тебе горькое письмо. А хотела совсем о другом. О Ростове. О том, какой это чудесный город. По нему хочется гулять, гулять… С тобой, конечно. И люди там какие-то совсем другие – веселые, открытые. Народу на улице кишмя кишит, такое впечатление, что живут в нем только счастливые. Ты знаешь, даже я в Ростове улыбалась. И ходила в кино. В первый раз за все время. Ты, мой маленький, даже не представляешь себе, как могут околдовать южные города. Челябинск по сравнению с Ростовом, все равно что погреб и солнечная комната. Я ходила по его пьянящим улицам и показывала все тебе. Мы заходили в магазины, их здесь раз в 100 больше, чем в Челябинске, и выбирали вино для нашего с тобой пира. Будет он, а?

Пиши мне, мой единственный! И объясни мне, все объясни, даже если это будет горькая для меня правда. Все равно, это будет ясность, а значит, не будет хуже, чем оно есть. Да хуже и не бывает.

Крепко тебя целую.

Твоя Ляся.

Жаль, что Евгений Ярославович сдал мои письма незабвенной нашей коммунистической партии. Если их не сожгли с перепугу вместе с канцелярскими картотеками в августовскую революцию, то будут они бесславно истлевать в каком-нибудь архивном подвальчике. А могли бы сейчас наглядно показать, как я «вносил ясность» в биографию любимой женщины. Теперь же во многом приходится положиться на память.

Вот что я делал в первую очередь: понижал градус трагедийности чувств и слов своей сообщницы по грешной любви и по неприязни к «старшим товарищам». Как ни удивительно, это мне, еще совсем зеленому, вполне удавалось – помогала все та же радость нежданно обретенной, выражусь выспренно, звезды своей судьбы. Отрада эта (даже и сегодня мне светящая) тогда была необычайно ярка. Ее не могла не почувствовать Галя, и это отметало ее недовольство – его не могло не быть – тем, что я в должной мере не разделяю ее страхов, опасений и готовности разделаться с несносными лиходеями. Если меня осеняла удачная шутка, не упускал случая поиронизировать над перипетиями наших общих приключений. Я знал, у моей любимой, слава Богу, хорошо развито чувство юмора, и это ее может поразвлечь.

И вот еще какой костерок я старался разжечь в ее душе: удовлетворение тем, что живет она – точнее, мы с ней так живем – не по шнурочку, кем-то проложенному, а по своим собственным, пусть в чем-то кривоватым, но в чем-то и уникальным лекалам.

Так оно и было. Вот что писала мне Галина примерно за год до того. Тогда я был на сессии в университете.

«…Укатила к Черному морю Ф. (опять эта Ф.! – А.Щ.). Она была великодушна и мне посвятила свою прощальную проповедь. В дружеской обстановке она сказала: «Дщерь моя, не быть тебе литработником, доколь ты будешь водить дружбу с малолетними отроками». Таково было идейное содержание речи. Когда я возмутилась тем, что столь незначительная причина вызывает такие грозные последствия, она поведала мне истину: «не в деловых качествах дело, а дело во впечатлении!» Каково? «Ну, пусть Сашка, – говорила она, – с этим мы уже смирились. Но зачем Юрка и Борченко? Почему ты (т. е. я) не дружишь с ровесниками (т. е. со С.)? Что тебе (т. е. мне) легче оттого, что они умные?!?! Ты ведь учительница, вот и веди себя соответственно. И вообще, тебе нужно «подняться над ними».

Это, дорогой, не хохма, а вполне продуманная агитация, и я почти ничего не изменила в ее фразах, только малость подсократила. Отныне отращиваю себе крылья, чтобы «подняться над вами», и стану для ваших умных разговоров недосягаема, и парить со мною в паре будет Ю.С., а может быть, и сам Родькин. Как знать, может, на небе мы с ним скорей поладим. …Но тщетны будут его ожидания, славяне! Я вас не покину!»

В другом письме она рассказывала о банальной, казалось бы, в газетном житье-бытье ситуации. Местным властям не понравилась ее критическая статья. И «в общем небезызвестный тебе секретарь Брединского РК ВЛКСМ хочет моей крови. Казнь состоится на областной комсомольской конференции». Руководство газеты предлагало какой-то компромиссный вариант, чтобы «устроить все бескровно». «Я гордо отказалась. Они удивлены, а я не хочу быть им обязанной. Вот! Пусть будет кровь! Приглашаю тебя на посрамление на предмет моего утешения».

Однако заканчивались такие послания, как правило, рефреном: «В общем, настроение у меня ужасное, выхода у меня нет, и я в отчаянии, что же мне теперь делать?»

Я отвечал: делать все то же и так же – и радоваться. Своей самости и своей дерзости. Это -увлекательно! И почти всегда добавлял: как я тебя люблю – еще и за то, что ты такая.

Фототелеграмма из Ростова

Санечка, счастье мое! Побывала у братьев-журналистов. Здесь можно устроиться. Если не сразу, то в течение месяца. Принимали меня хорошо, материалы мои нравятся, твои тем более будут. Если бы мне не надо было ехать к Жорке! Но это сейчас необходимо. Недели через две жди меня в Свердловске. Не могу больше без тебя. Все обсудим, все решим на месте. Очень хочу жить с тобой здесь, мой родной. Я тебя очень люблю. Как я не хочу ехать в Челябинск. Какая это для меня мука.

Твоя Ляся.

Из Челябинска

Санька, родной мой!

Мне страшно. Меня не покидает страх с той минуты, как я сошла с поезда. Я боюсь, что меня с тобой разлучат. Нет пока никаких оснований, никаких внешних причин, но я хожу и всем своим существом чувствую, что против нас работает какая-то машина. Потому что она пока неконкретна, я придумываю тысячи возможных врагов.

Я очень боюсь, что тебя не отпустят в редакции. Сейчас кадрами решил ведать обком, и он может воспользоваться своей силой. Больше того! Сволочь Ф. может поднять кампанию, дабы спасти тебя от меня. И тут она ни перед чем не остановится. Если бы это не затрагивало интересы Жорки, я пошла бы сама к ним и все бы рассказала, тем более что разговор о моем легкомыслии сменился разговором о моем удивительном (для этих кретинов!) постоянстве, верности – тебе. Это уже что-то такое, что выходит за рамки их понимания. Я боюсь, что они могут написать твоим родителям.

…Мы с тобой о многом говорили, но мне кажется, я сама старалась убедить тебя, что впереди у нас жизнь только райская. Это, наверное, от того, что когда я с тобой, мне так и кажется. Санька, милый, может быть очень скверно на первых порах. Я старше тебя и должна знать это лучше. Я верю в нашу счастливую звезду, но мистика – мистикой, а суровая действительность сама по себе. Подумай и об этом.

Ты знаешь, как я люблю тебя, но я боюсь, что когда я говорю об этом, я лишаю тебя львиной доли твоей мудрой проницательности, и это уже напоминает отношения с запрещенными приемами. Я не хочу тебя ни в чем обманывать.

…Я привезла сюда холод и зиму. Придется залезать в шубу. Не хочется. Сашка какой-то кволый, плохо ест. Будто подменили ребенка.

Общественность в лице моих родственников сурово меня осуждает, Целины, Грибанова отговаривают меня от поездки, вернее – отъезда. (Надеюсь, больше я не вернусь?)

Сашка, родной мой! Будь осмотрительней. Ты не разлучишься со мной? Нет? О господи, как я боюсь этого!

Скорей, скорей приезжай, заклинаю тебя всем на свете.

Крепко целую.

Твоя Ляся.

Из Челябинска

Родной мой!

Даже в твои счастливые шесть минут (речь идет о телефонном разговоре. – А.Щ.) всего не скажешь, и я, кажется, так и не успела тебя поздравить с сереньким ромбиком, которым ты уже наверняка продырявил свой новый костюм. Прими от меня мои поздравления, а с ними и всю мою тебе преданность. Мне кажется, ты у меня счастливый человечек, а так как счастье делает человека щедрым, подари мне капельку своей удачи, может быть, тогда исполнится что-нибудь и из моих бредовых (какие же у меня могут быть еще?) идей.

В тот день, когда ты мне пришлешь каплю своего солнца, я стану сильной. И мне не будет так плохо. Очень скверно мне, Санька. Завтра Жорку слушают на бюро, готовится очередное свинство. Затхлое болотное зловоние редакции находит меня и на пятом этаже. Кажется, я больше не выдержу. Вся надежда на твою каплю солнца, ты ведь ее не пожалеешь? А?

Санька, счастье мое! Как я тебя жду!

Ляся.

V

Какие беспокойства тревожат человека, нашедшего свою судьбу (именно ее, а не случайный жребий, выпавший при невольном – раз уж родился – проживании), а следовательно, нашедшего и смысл жизни?

Первое: не потерять ее, судьбу. Она может быть нерушима, а может – никогда не угадаешь – эфемерна. Как, скажем, изначально зыбкий интернет. Есть он – и перед тобой весь шар земной, и даже больше, и все знания, и развлечения и т. д. И вдруг раз – блэкаут, авария в электросистеме, или в сети световодов, или просто нет денег на провайдера, или какой-нибудь очередной «великий» станет нашим «стерхом» – и нет никакого интернета, одна божия реальная действительность.

Но для конкретного живого человека реальная божия действительность без смысла (хотя бы выдуманного), без собственной индивидуальной судьбы мало что значит. Поэтому боязнь упустить уже обретенное – печаль на всю оставшуюся жизнь.

Она бывает тесно связана с заботой о том, что я называю наполнителем собственного житейского пространства. Кроме смысла, у нашего существования есть еще его время, протяженность, заполненность событиями и лицами второго, третьего и т. д. плана. Конечно, один из первых «наполнителей» – дело. Работа.

Великая заслуга образования, получаемого по собственной доброй воле, состоит не только в передаче сведений, но в том, что оно подсаживает нас на некую самодвижущуюся тележку развития. Половины университетского курса вполне достаточно для ее возникновения в сознании. Я, с удовольствием кувыркаясь в каждодневной газетной текучке, все время помнил и о своем «шкурном». Скажем, в одном редакционном задании отрабатывал жанр корреспонденции со всеми ее атрибутами, в другом – интервью, в третьем – открытого письма и т. д. Особое мое почтение было к очерку. И потому, что знал, многие замечательные литераторы девятнадцатого века блистали в нем, и потому, что с малолетства как читатель питал слабость к нему, особенно к публикациям про войну, часто воспринимая фронтовые истории так же, как рассказы в литературе.

Будучи в командировке в городе Кыштыме, подсознательно выискивал историю для газетного очерка. И почувствовал ее в судьбе девушки, не сумевшей пройти по конкурсу в вуз и вступившей во взрослую жизнь не просто с разочарованием, а с отвращением к окружающей действительности (на то были свои причины). Мне повезло: ей хотелось перед кем-то выговориться, и диалог с нею стал основой очерка о сложности начала. Он назывался «Чтобы жить честно…», и, конечно, я не удержался и вставил в него давно выписанную цитату из Толстого: «Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать и опять начинать и опять бросать и вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость».

Замечено, почти в каждой редакции есть свой писатель. Чаще всего им бывает способный литератор из «своих», штатных, явно выбившийся из общего ряда, но еще не ушедший из своей «стаи». Был такой и у нас – Коля Голощапов. Когда в газете вышел мой очерк, он подошел ко мне и сказал: «Старик, или тебе очень повезло, или ты уже пришел к тому, к чему мы, матерые, приходим через годы».

Какой это был урок! Я помнил его всю жизнь, и всегда старался так же поступать по отношению к еще не очень оперившимся коллегам.

Размышляя о профессии, я мог бы с благодарностью вспомнить немало старших товарищей по цеху. Но, имея в виду тематические рамки этого мемуара, упомяну лишь об одном человеке, который имеет отношение и к моей журналистской службе, и к очерку как таковому, и, как ни странно, к Гале.

Вот передо мной огрызок, иначе и не назовешь, бумажки, очевидно, оторванной от какой-то гранки, с перечислением фамилий членов редколлегии «Комсомолки» 1965 года, набросанных рукой сотрудницы отдела собкоровской сети, «мамы Шуры» – Александры Михайловны Соловьевой. Я должен был всех их обойти на предмет определения, гожусь ли стать собственным корреспондентом в Волгограде. Первая фамилия – Руденко И.П. К ней первой и пошел.

Несколько месяцев до того я пристрастно следил за «Комсомольской правдой» и успел приметить Инну Павловну (нет, не так: И.Руденко – тогда в газетах было не принято объявлять имена пишущих) как автора приметных очерков, в которых сливались живописность, пластичность описаний с основательными, вдумчивыми размышлениями о сокрытой, духовной жизнедеятельности современников. И вот я в кабинетике этой женщины, облик которой, очень обаятельный, оказался мне… знакомым. Для точности языка надо бы написать: показался, но по сути восприятия все сказано правильно. Да, именно такая, в тот момент рукой подперевшая, как знаменитый «Мыслитель», подбородок, с внимательными глазами, готовыми к улыбке, и должна была написать эти по-человечьи теплые и одновременно беспощадно-правдивые истории жизни. Столь верное соответствие живого человека умозрительному представлению о нем тут же отразилось на моем состоянии неким спокойным согласием с самим собой: все в жизни устроено как надо, и – долой треволнения!

 

Говорила она со мной о чем-то житейском, и точно уж не о задачах газеты и не о проблемах страны. Позднее, в собкоровские времена, меня часто выдергивали потянуть лямку «на шестом этаже», в центральном аппарате. Всего больше мне нравилось, когда доводилось поработать со студенческим отделом и с отделом учащейся молодежи – то есть с епархией Инны Павловны. Не знаю, как там служилось ее постоянным сотрудникам, а я при должностном общении с ней всегда испытывал все то же ощущение: все идет как надо. Через шесть лет после нашего личного знакомства, перейдя в журнал «Журналист», я писал:

«Вот уже на протяжении многих лет Инна Руденко в своей работе имеет самую прямую причастность к миру юности и отрочества, к мятежному океану формирующегося человека с его бездонной глубиной вечных вопросов и штормами душевных страстей. Лично мне кажется удивительно счастливой встреча именно этого талантливого журналиста именно с этой вечно ищущей аудиторией, счастливой и для той и для другой стороны».

А тогда, в момент моего вхождения в «Комсомолку», я после беседы с Руденко поехал в «Аэрофлот» и, все под тем же настроением правильно идущего хода событий, купил билет до Ростова на… послезавтра. Это было нахальством, ибо Сергей Иларионов, недавний собкор газеты в Ростове, а в те дни – начальник корреспондентской сети, сказал, что собеседования с членами редколлегии займут не менее недели. Я показал билет Сергею, напомнил, что у меня только-только родилась дочка и поэтому я не располагаю иным временем, и что придется уложиться в указанный в билете срок или я говорю уважаемой мной конторе «адью».

Нет большой необходимости рассказывать, что было в эти два дня. Но к концу второго из них я вернулся в Ростов с «корочкой» «Комсомольской правды» в кармане.

Если при овладении профессией я в Свердловске, Челябинске и Ростове, выражаясь фигурально, завершил программу бакалавриата, то, перейдя в «Комсомолку», приступил к овладению квалификацией магистра. Главным учебником была сама газета. Я прочитывал ее от строки до строки, впитывая стилистку, а главное, сам дух этого ежедневника – непростой, иногда противоречивый, но всегда с порывом поиска, творчества, раскрепощения личности. Это было завершение, самый хвостик не слишком распустившейся, но все же благодатной оттепели и самое начало удушливого «реального социализма» (он же – первая фаза коммунизма). «Комсомолка» тогда была с лихвой богата журналистскими талантами, и программа «магистерства» проходилась быстро и субъективно нетрудно.

Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, это было время высших достижений Инны Руденко в очеркистике. Она в этом деле была номером один в центральной прессе.

И эти же годы стали временем начала заката самого̀ жанра. В нашей же «Комсомолке» стал культивироваться так называемый «социальный портрет». В нем уникальность личности была уже не очень нужна. Наоборот, чем стандартнее, тем как бы лучше, ближе к усредненному типу представителя профессии или еще какой-то специфической группы.

Смешно, но мне было очень жаль погибающий очерк. И я выступил в его защиту в журнале «Журналист». А для наглядности взял творчество именно лучшего очеркиста Инны Руденко.

Ее материал 1958 года я уподоблял крепко сколоченной доброй крестьянской избе, где все целесообразно и разумно – от основательного порожка до резного конька: каждая подпорка на своем точно рассчитанном или чутьем угаданном месте; торжествует мудрое правило необходимого и достаточного – принцип меры. И сравнивал такой очерк с сочинением, написанным десять лет спустя, как мне казалось, разорванным на разнородные кусочки, которые в сумме, конечно, составляли единое целое по мысли, но не по форме, безвозвратно уходящей от бывшего литературного жанрового собрата – рассказа. Продолжая сравнение очерка с домом, я утверждал, что сейчас перед нами скорее хорошо организованная строительная площадка, где аккуратно разложено все необходимое для сооружения…

Я был почитателем принципа «крестьянской избы». И связывал отход от него в журналистике с утратой мастерства. Не «подгоняет» ли автор сама себя, – задавал я риторический вопрос, – под прокрустово ложе моды, которую сама вместе со своими коллегами и породила?..

Я задержался на особенностях ныне почти исчезнувшего жанра еще и с задней мыслью: «отметиться» перед читателем сразу за 18 лет своей производственной деятельности. В них уложились годы наиболее явного брежневского слабоумия, андроповского дисциплинарного тупизма, черненковского не пойми чего. Что побудило меня перейти из области «чистой» журналистики в специальную, я расскажу отдельно. А сейчас признаюсь: работа в ежемесячнике «Журналист» оказалась удобным прибежищем в тягомотной череде «решающих», «определяющих», «завершающих», «предсъездовских», «послесъездовских» и прочих заунывных годов в стране Политбюронии, когда журналистика превратилась в истинно подручную служанку Партии с большой буквы.

Законный вопрос: что же, «Журналист» оказался вне этого процесса? Конечно, нет. И я, принадлежащий к корпорации второй древнейшей профессии, не могу не признать ее стыдную роль в строительстве коммунизма. Но в специализированном органе, находившемся несколько в сторонке от стремнины идеологической трескотни, я нашел закуток, откуда меня трудно было вытащить для личного исполнения обязанностей под красным совдеповским фонарем. Разговор о сугубо цеховом – вот чем я занимался.

Как это удавалось? Посредством административного ресурса. Почти все это время я занимал пост ответственного секретаря – какое-никакое начальство, однако без идеологических функций, своего рода «буржуазный спец». А как писал в одном эссе Владимир Набоков, такой «спец… обтирается не водой, а одеколоном, следуя воскресному роскошествованию Чичикова». Мое роскошествование заключалось в том, что я сам определял, о чем пишу в журнале как автор. У меня был «ДоТ (Дом Творчества) «Оптимист» – страницы юмора, раздел «Журнал – читатель – журнал» и т. п. Особенно любезен сердцу был придуманный мной «Клуб молодого журналиста», куда потянулись и юные редакционные побеги, и наиболее животворные ростки с журфаков. Ну, и под моей рукой находилась значительная часть «Творческой мастерской». Статья «Не отдавай королеву!» – о творчестве Инны Руденко и судьбе очерка как жанра – типичный пример моей работы в те времена.

      Тогда же я написал книгу «Организация работы редакции журнала», ставшую учебным пособием, читал лекции на журфаке, под давлением любимого мною профессора Семена Моисеевича Гуревича сдал аспирантские экзамены… И тут, на счастье, подоспела перестройка, а с ней и время переходить в «Огонек» Виталия Коротича.

Сейчас уж и не знаю, под моим влиянием или сама по себе Галя старалась не пропустить публикации Инны Руденко. Время от времени говорила что-то типа «Какая она умница», или вспоминала: «Она по-прежнему в «Комсомолке»?» В двух романах Галины, где главные действующие лица газетчики, я находил у некоторых из них образ мыслей схожий, как мне казалось, с мировосприятием нашей любимой журналистки. Вот, например, размышления спецкорреспондентки, которую один критик обозначил как «интуицию, совесть и опыт редакции», в трудной командировке по расследованию самоубийства молодой девушки.