Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Так все же причем тут «писательница нашего и будущего времен», пусть и в шутку приведенная в дарственном пожелании фигура? Как будущий дипломированный спец по ныне вымершим фельетонам, я должен был знать, что всякая правильная шутка обязана нести в себе хотя бы небольшую, но все же долю истины.

В поисках этой доли я мысленно стал сравнивать, как мне казалось, несопоставимое: кусочки текста последних повестей Галины Щербаковой и фразы из газетного материала за подписью Г.Режабек, опубликованного под любимой Галиной рубрикой «Из блокнота журналиста».

И – вспомнил!

Тогда все, что выходило из-под наших перьев, мы в первую очередь давали на прочтение друг другу. Невзирая на наши нежные отношения, в работе мы были не только беспристрастными, но и взаимно придирчивыми. От обоюдных обид нас оберегало сознание, во-первых, своего несовершенства в профессии, и, во-вторых, того (ох, не хотелось бы никого обижать, как говорит известный телеведущий, но…), что получить какие-то уроки первоклассного ремесла нам было, по сути, не от кого. Понимаю, звучит нескромно. Но что же делать…

Вот тогда-то я, в стремлении усовершенствовать Галин текст – не по содержанию, это другая сторона процесса, а по словам, по стилистике, – наткнулся на что-то мне неведомое. Отредактировав заметку, я перечитал ее и… не узнал. Была хорошая, стала – плохая. Почему? Я не менял слов, просто немного переставил их. А еще, в интересах лучшего понимания смысла, какие-то факты перенес в начало, а какие-то, наоборот, отодвинул. И что же?..

Я несколько раз перечитал исходный текст и «отшлифованный» мной. И что-то понял. Главным у нее оказался порядок слов. Точнее, не сам порядок, а то, как они перетекали друг в друга, словно родник в ручей, ручей в какой-нибудь водоток, а тот в реку. Река эта – фраза. Из таких рек, соединенных между собой, и состоял текст. Понятны усилия бобра, когда он на этих гладях стремится построить нечто полезное, утилитарное. Но реке это надо?.. Тут самое время вспомнить о том, что Галина, конечно, русская писательница, но… украинка. А многими, и гораздо более наблюдательными, чем я, людьми не раз отмечена особая текучесть, плавность, «ртутность» украинской речи.

Забавно, но через двадцать лет после меня такой же эксперимент с редактированием пытался проделать человек, бесконечно уважаемый и, можно сказать, любимый Галиной. Это Георгий Николаевич Мунблит.

Надо объяснить, что значил он в ее жизни. Девять лет прошло, как мы постановили: Галя отныне – писатель. Девять лет каждодневной работы. И примерно 2-3 пакета в месяц – возвраты рукописей от отделов прозы издательств и журналов. И…

«И моему изумлению не было предела, – вспоминала Галина в одном интервью, – когда в один из августовских вечеров 1979 года в моем доме раздался телефонный звонок и густой мужской голос сказал: «Вам звонит Мунблит».

Дело в том, что первые две рецензии на рукопись книги в издательстве «Советский писатель» были отрицательные, где произведения характеризовались как непригодные с политической точки зрения того времени. Заведующая редакцией Валентина Михайловна Вилкова оказалась человеком дотошным и предложила Г.Н. Мунблиту отрецензировать мою книгу заново. Человек он был желчный, но мне повезло. «Вам что-нибудь говорит мое имя?» – спросил звонивший. Я что-то пролепетала о его сборнике воспоминаний, о музыкальном фильме «Антон Иванович сердится» по сценарию Г.Н. Он все это благосклонно выслушал и говорит: «Молодец, грамотная девочка. Я прочел вашу книжку, и она мне понравилась… Ну что вы там молчите?» Я плачу, говорю я шепотом. «Нечего плакать, приезжайте ко мне, познакомимся и будем вместе работать».

Нет, Георгий Николаевич еще не знал, с кем он имеет дело. «Вместе работать» как раз обозначало мелкое редактирование. Каково же было мое удивление, когда я однажды, придя с работы, застал Галю над рукописью тщательно стирающей почти все поправки Мунблита.

Я не знаю, как после этого происходило их объяснение, но книга вышла в редакции автора, а между Галей и Георгием Николаевичем возникла нежная дружба.

Вот любопытный пример такого редактирования и последующего «разредактирования». Один Галин роман начинался с фразы: «К майским праздникам в город вернулся Федя Марчик». Мунблит выправил ее так: «Федя Марчик вернулся в город к майским праздникам». Галина же сделала опять, как было вначале.

– И как ты будешь объяснять это Мунблиту? – полюбопытствовал я.

– Тогда уж надо изменять и вторую фразу, – сказала Галя. – И добавила: – И вообще роман получится о другом.

Позднее я над этим задумался и вот как понял. Во фразе «К майским праздникам в город вернулся Федя Марчик» все притушевано, и майские праздники, которые просто обозначение сезона, и, главное, Федя Марчик, который далеко не главный герой; а все важное начинается где-то дальше. Фраза же «Федя Марчик… и т. д.» дает повод предположить, что именно о нем пойдет речь, к тому же намекает, что-то произойдет в майские праздники… Но главное – сводится на нет вольное разговорное перетекание слов, о котором сказано выше и которое создает дивную легкость восприятия щербаковской прозы.

Между тем, история все той же фразы на этом не закончилась. Роман, пролежавший «в столе» больше десяти лет, потом много раз переиздавался, причем под разными названиями, и автор, отдавая в издательство когда-то тщательно вычитанный и апробированный в книге текст, был уверен: все будет как надо. Но… недоучел, что в любой издательской конторе может оказаться некто Василий Васильевич Зобов из рассказа Тэффи «Трубка», который одно время работал корректором.

«Корректор он был скверный. Не потому, что пропускал ошибки, а потому, что исправлял авторов.

Напишет автор в рассказе из деревенской жизни:

«– Чаво те надоть? – спросил Вавила».

А Зобов поправит:

«– Чего тебе надо? – спросил Вавила».

Напишет автор:

«– Как вы смеете! – вспыхнула Елена».

А Зобов поправит:

«– Как вы смеете! – вспыхнув, сказала Елена».

– Зачем вы вставляете слова? – злится автор. – Кто вас просит?

– А как же? – с достоинством отвечает Зобов. – Вы пишете, что Елена вспыхнула, а кто сказал фразу «Как вы смеете» – остается неизвестным. Дополнить и выправить фразу лежит на обязанности корректора».

Так вот, в одном из изданий романа этот Зобов сделал с первой фразой в точности то, что предлагал Мунблит. Однако Мунблит, сам первоклассный писатель, смирился с несогласием автора, а Зобов, высмотрев в тексте «стилистический изъян», не счел нужным известить того о внесенном исправлении. (Хорошо, что Галина так и не узнала про это. Она без сожаления, например, расставалась с издательством и по менее важным, на мой взгляд, поводам, например, из-за того, что ей своевременно не показали обложку книги).

Тогда же, в 59-м, я иногда при письме, вспоминая Галины тексты, нарочно вставлял фразы «как у Гали», чисто разговорного типа: какое-то дополнение вначале, а подлежащее или сказуемое – в конце. Пока писал, казалось, что это разнообразило материал. А когда перечитывал, выбрасывал эти экспериментальные экзерсисы – в моем тексте они были чужеродны. Все же не зря сказал французский мудрец: стиль – это человек.

Вот, кажется, я и пришел к разгадке собственного предвидения-предсказания главного в судьбе Галины. В ней, авторе, ощутимо пробивался явно выраженный стиль – в первую очередь я его заметил в подходе к нашему общему профессиональному материалу, языку. А далее – это уже мое более позднее наблюдение – и в отношении к жизни, вообще к «жанру» бытия – празднично-игручему, но всегда готовому обернуться в драматичные и даже трагичные тона. Журналисту такое обычно бывает несвойственно. А вот писателю – в самый раз.

Вообще писательство – может быть, самый многокомпонентный род творческой деятельности, даже с чисто формальной стороны. Без сомнения, очень важно, если у тебя, как сказала Ариадна Громова, «есть слова». Но в той же мере необходимо умение очень точно расставить эти слова, быть их командиром. Однако я не любитель прозы, где слишком видны стратегическое и тактическое мастерство повелителя слов, которое отвлекает мое внимание на то, как красиво сказано, или останавливает его на диковинном раскопанном или изобретенном слове. Я, конечно, читаю и такие книжки – но преодолевая раздражение от очевидного усердия «мастера слова». Может быть, это признак отсталости, но мне всегда милее истории, рассказанные как бы невзначай, не нарочито, свободно льющимся, незаметным слогом.

У Галины, как и у всех моих любимых сочинителей, был именно такого рода от природы поставленный писательский голос.

Завершая историю моего челябинского жития, я повторю: мы были счастливы. В этом был парадокс, поскольку ни меня, ни Галю не устраивала ситуация тайной любви. Я-то был свободен, как птичка, а вот Галина не могла раскрыться по причине, о которой вы узнаете буквально в начале следующей главки и которую я считал порождением ее несовершенного мозга, но… уважал. Поскольку мозг принадлежал обожаемой мной голове.

Короче, мы вели счастливую, но вовсе несладкую, тернистую, а то и неуклюжую жизнь.

На пятый этаж я не поднимался. По разным причинам. В том числе и потому, что это была коммуналка. Вот как описывала ее Галина в одной своей статье.

«…Моему сыну два месяца, и у меня кончается декретный отпуск. Тогда, в конце пятидесятых, он, этот отпуск, был двухмесячный. Почти истерически я ищу няню. Нахожу ее прямо на вокзале, в толпе бегущих из деревни людей. …Я отлавливаю в толпе девчонку. Дома перво-наперво вычесываю из нее вшей. Потом облачаю ее в собственную городскую одежду. Ее удивляет комбинация – такая красавица – и под всем? Не видно же! …Девушка кладет сахар в чай с кончика ложки, и я объясняю, что нужно класть хоть две, хоть три с верхом до нужной сладости.

Девушка остается и живет, объясняя мне, хозяйке, что живет он как в раю. Перед самым летом, проходит где-то полгода, я застаю барышню за интересным занятием. Она набивает в свой мешок не только те вещи, которые были ей отданы, но и те, что считались моими.

 

– Вы думаете, я дура? Эсплутаторов давно прогнали, – объясняет она мне, – а вы остались. Теперь что ваше – то и мое.

Надо сказать, что все происходит в коммуналке на глазах соседей. И я вижу, что она, коммуналка, на ее стороне. И я теряюсь, я чувствую себя виноватой перед этой юной дурочкой, вымытой и без вшей. Наискосочек стоит соседка, учительница истории. Читаю некоторое смущение на ее лице. Господи, да это же она, я видела, как она шептала что-то моей няне, а когда я вошла, заговорила громким голосом политинформатора.

Итак, коммуналка против меня. В них во всех взыграла классовая солидарность. Ведь, с точки зрения чечевицы, я «эсплутатор» и «не наш человек». Вот ведь не отдаю дитя в ясли, фря такая. А чем их ясельные хуже моего сына?.. А девчонке место на заводе, разъелась тут на сладком и жареном. Когда няня уходит, мне начнут сочувствовать, и эта их фальшь будет больнее, чем страх потерять работу, чем жалость об утраченном платьице из набивного шифона и туфель-лодочек. Девчонка их унесла, как и хотела, а я стою и реву обо всем сразу. Коммуналке приятны мои слезы. Но одновременно – что ли мы не русские? – они предлагают посидеть в очередь с дитятей, пока то да се… И я уже кидаюсь им в ноги с благодарностью, я уже не помню провокатора-историчку».

Короче, к таким вот советско-социальным перипетиям добавьте житейские прелести «чугунного Майами России» – и нарисуйте в воображении, как могли бы там жить-поживать Ромео и Джульетта. Что вам придет в голову – все будет верно!

А сейчас посмотрите, как можно просто и стилистически незатейливо описать то, о чем я нудно и не совсем внятно вам рассказывал. Фрагмент интервью Галины Щербаковой.

«…Я была очень живая, активная, как я сейчас понимаю. Муж преподавал в ПТУ и в школе вел уроки психологии и логики. У нас собралась славная компания, в ней были и молодые ребята-журналисты. И они переманили меня в газету. Писала я какие-то заметки, они сразу пошли, меня всерьез хотели взять в штат.

И вот однажды прихожу в редакцию, сидит какой-то мальчишка, которого я не знаю. И мне говорят: на работу мы тебя не возьмем, потому что на это место берут вот этого парня – Щербакова. Он был специалист, оканчивавший факультет журналистики Уральского университета и, конечно, подходил лучше. Нас тут же познакомили, и у нас с Щербаковым начался бурный роман. Закончилось это тем, что мы с ним уехали в Ростов.

В Челябинске я прожила почти 10 лет. И когда меня спрашивают, что для вас Челябинск? – отвечаю: самые основополагающие годы моей жизни. Во-первых, я там получила профессию – стала журналистом. Во-вторых, я там нашла любовь. А что еще надо женщине?»

Свидетельствую: почти все – так. Но… могла бы быть и чуть более красноречивой…

IV

Вот трудовая книжка Режабек Галины Николаевны. На первой страничке написано: образование высшее, профессия – учительница. На четвертой же за подписью редактора газеты «Комсомолец» Родькина сделана запись: «Освободить от работы с 12 сентября 1960 г. в связи с переездом в г. Ростов по месту работы мужа».

А вот фототелеграмма (многие ли сейчас знают, что такой «e-mail» для «сканированных» сообщений был на нашей почте более чем полстолетия назад?) из Ростова, полученная мной в Свердловске 9 октября:

«Родной мой! Звонила Люка. Жорка в жутком состоянии, его так и не отпустили. Мне, видимо, придется вернуться туда, чтобы поддержать его. Ты не представляешь, как его жалко. И вот я теперь даже не знаю, идти ли мне в редакцию, все равно я сейчас тут не могу остаться. У меня голова идет кругом. Так хочу тебя видеть, так хочу быть с тобой. Обязательно приеду к тебе. Крепко целую. Твоя Ляся».

Расшифровываем. Люка – это Людмила, сестра Галины, которую та вытащила в Челябинск с «ридной Украины», как только она окончила школу: «А как же могло быть иначе» (суждение старшей сестры).

Жорка – муж Галины. Оставим без внимания то, что вообще-то он – Евгений Ярославович. Гораздо интереснее то обстоятельство, что наша героиня уехала «по месту работы мужа», и вот теперь она уже в этом самом месте, в Ростове, а мужа, оказывается, «так и не отпустили» из… Челябинска. Это требует объяснений.

С чего начать? С мужа? С Ростова? С Челябинска?..

Наверное, с мужа.

Про мою судьбу можно сказать словесным штампом: не было бы счастья, да несчастье помогло. Чужое несчастье. Галя не любила мужа. Меня не интересовали причины этого. Скажу больше, я не хотел их знать. Когда наши отношения дошли до уровня откровенных разговоров, Галя порой начинала сетовать на какие-то его поступки, действия, а я тогда врубал программу «Мимо ушей», включающую в себя безмолвное понимающее кивание. Галя умная, все почувствовала.

Мне было изначально неудобно перед ним. Я понимал, это не очень по-мужски: в соперничестве за женщину нельзя проявлять мягкотелость, можешь остаться ни с чем; но, как выразился Пушкин, «таков мой организм». Я невольно в мыслях ставил себя на его место и… ужасался. Чему? А тому, что представлял: некто отнимает у меня Ее!

Однако наш мозг с его памятью может иметь свойства, о которых ты и не подозревал. Через семь лет после тех разговоров, в которых я не желал слышать Галю, и звуки ее голоса, казалось бы, растворились где-то далеко позади меня, я вспомнил, о чем она говорила. Память, оказалось, имеет двойное дно, оно открывается при определенном условии. Таковым стала повесть «Кто из вас генерал, девочки?»

Я читал ее еще в неоконченной рукописи, и как только дошел до фразы «Больше всего меня раздражали эти полоски бумаги», то дальше уже знал все, что вспомнит Лина (так звали персонажа), а именно – что мне когда-то рассказывала Галина о муже. И чего я, как сам считал до того момента, не знал, ибо не хотел знать.

Хочу заверить, в этом тексте использую только те места художественных сочинений Г.Щербаковой, о которых она сама говорила: так и было в ее жизни, или прямо указывала в письмах, статьях или интервью на живого прототипа (повесть о тете Тане, рассказ «Бабушка и Сталин» и т. п.). В данном случае я тогда из чисто экспериментального интереса, дабы проверить версию о двойном дне памяти, спросил:

– История твоей Лины – твоя?

– Ну, конечно, – пожала она плечами.

Я не случайно сделал эту оговорку. Слишком часто простодушные (назовем их так) читатели отождествляют книжных героев с авторами и их близкими людьми. Помню, как смеялась Галя после случайной встречи с соседкой по дому. Та подошла к ней и с укоризной спросила:

– Галина Николаевна, ну как же вы могли так поступить с Александром Сергеевичем?

– О чем ты?

– Ну как о чем?

И соседка стала пересказывать эпизод из одной семейной повести Щербаковой, прочитанной в «Новом мире». Галя хотела было пояснить, что там рассказано совсем не о ней самой и не о ее муже, но собеседница опередила ее своим проницательным соображением: другие имена придуманы для отвода глаз, а на самом-то деле…

Позднее с чем-то подобным приходилось сталкиваться не раз, прежде всего в интернете. Особенно охотно читатели, каких мы «политкорректно» обозначили простодушными, отождествляют книжных персонажей с живыми лицами, когда выявляются внешние житейские совпадения между теми и другими. И тогда бедный автор с его так называемой художественной правдой характеров в их глазах часто выглядит… извратителем истины. Или вообще непорядочной личностью: «Как же вы могли так поступить…»

Итак…

«Больше всего меня раздражали эти полоски бумаги. Каждое утро он методично нарезал их и складывал в пластмассовый стаканчик. К вечеру стаканчик был пуст, а полоски обретали вечность между страницами книг. Он никогда не вынимал закладки, чтобы использовать их еще раз или чтоб просто выбросить. Каждое утро он нарезал бумагу снова. Одну полоску он делал более широкой и писал на ней, что ему нужно сделать в течение дня. Эти бумажки он выбрасывал. И я каждый день выметала одну такую полоску. Побриться. Купить масла. Посмотреть, как у Энгельса. Поменять носки. Пуговица. Рыбий жир. Письмо в Горький. Кино.

Выметались полоски со сплошь перечеркнутыми словами… Он брился, менял носки, шел за маслом строго в соответствии с бумажкой и очень гордился своим умением жить планово.

«В общем-то все это хорошо, – старалась я быть объективной, – никогда ничего не забывает, всегда у него все в порядке». И все-таки, глядя по утрам, как методично он режет бумажки – много-много узких и одна широкая, чувствовала, что хочется выбросить к черту ножницы, стаканчик и эти ощерившиеся закладками книжки, выбросить и уйти самой.

<…>Я думаю о том, что я не люблю Олега. Что это ясно как дважды два. И я сужу себя за эту нелюбовь, потому что – а куда смотрела? А сын? Действительно, куда я смотрела?»

Вот и вся история. Главное – «полоски бумаги», закладки. Что это? А это – уши Каренина. Помните? «Все-таки он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере,– говорила себе Анна, вернувшись к себе, как будто защищая его пред кем-то, кто обвинял его и говорил, что его нельзя любить. – Но что это уши у него так странно выдаются!»

Большинство семей распадаются из-за… ничего. Из-за ушей, из-за закладок… А на самом деле из-за того, что просто размагнитился один из полюсов, доселе создававших общее силовое поле вокруг двоих, защищающее эту обоюдность. От чего? От сомнений в правильности существования, от разрушительных внешних проникновений.

«Размагнитилась», выпала из своей прежней налаженной жизни Галина, а я, получалось, стал внешним разрушителем. Счастливым разрушителем, повторю я. Однако торжество типа «пусть неудачник плачет» было мне чуждо, если не сказать противно. Слава Богу, судьба обнесла меня участью Каренина, но я всегда в душе сострадал и сострадаю потерпевшим в такого рода крушениях. И совсем не рад обличительным черточкам в грандиозном портрете мужа Анны Аркадьевны, исполненным нашим великим правдоискателем. «Всю жизнь свою Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражениями жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самою жизнью, он отстранялся от нее. Теперь он испытывал чувство, подобное тому, какое испытал бы человек, спокойно прошедший над пропастью по мосту и вдруг увидавший, что этот мост разобран и что там пучина. Пучина эта была – сама жизнь, мост – та искусственная жизнь, которую прожил Алексей Александрович. Ему в первый раз пришли вопросы о возможности для его жены полюбить кого-нибудь, и он ужаснулся пред этим».

Ах, как здесь чувствуется превосходство человека, доподлинно познавшего реальную действительность, перед казенной конторской крысой! Да только Лев Николаевич не хуже, чем мы, ведал, что неверность жен может подстерегать точно с такой же вероятностью и искушенного штурмана житейских морей, и что богатство и разнообразие опыта вряд ли убережет его от страданий.

Великий женолюб, Толстой, несмотря на свою известную моральную заданность, конечно, на стороне Анны. Но обратите внимание: свое личное нерасположение к Алексею Александровичу он выражает в основном в авторском тексте и внутренней речи Анны. В монологах, диалогах, размышлениях Каренин проявляется как умный, рассудительный, интересный – просто, в основном, хороший человек. Исключительно тонкий писатель, Толстой был не в состоянии пойти против жизни. И сколько бы он не нагнетал непривлекательных деталей к облику героя (например, о голосе – резкий, тонкий, пронзительный, детский, насмешливый, визгливый), один монолог у постели больной, на грани жизни и смерти Анны свидетельствует о его сущностной нравственности и благородстве. Нехорошо отказывать кому-то в наличии таких качеств на том основании, что душевно травмированный человек, бывает, в растерянности совершает необдуманные, а то и неприглядные действия.

Евгений Режабек, когда его постигла такая беда, подобно Алексею Каренину, как за спасительную палочку схватился за ребенка. Он заявил, что не оставит сына такой матери. Для Галины это был тяжелый удар. Как и для Анны из романа Толстого. «Это угроза, что он отнимет сына, и, вероятно, по их глупому закону это можно. Но разве я не знаю, зачем он говорит это? …он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю…»

Понятно, для меня это было удручающе. Наша встреча с Евгением стала неизбежной. Это был третий случай, когда я его увидел (первый – на дне рождения Галины, о втором я еще расскажу). Режабек был высокомерен. Когда речь зашла о Гале, о том, что в этой ситуации она часто плачет, он, усмехнувшись, обронил:

– Пускай поплачет, ей ничего не значит.

Формально встреча закончилась ничем. Однако я на нее шел с очень тяжелым сердцем, а уходил, как ни странно, с облегчением. Я разговаривал не с монстром, который успел вырасти в моем воображении, а вполне с человеком. С человеком, в котором вопреки его внешнему поведению можно было ощутить неуверенность, в нем не было тяжеловесной каренинской убежденности в своей заведомой, от бога данной правоте во всем. А главное, я понял, что просто превосхожу в своем чувстве к Сашке (Хоке по-нашему) отца, которое, оказывается, росло параллельно с любовью к матери мальчишки. И коль скоро будет борьба за него, я с таким «боезапасом»… обречен на победу.

 

Между тем, в глазах других лиц, заинтересованных в судьбе дитяти, – Галиных мамы, отчима, брата, деди, буси – как только им стало известно о намерении отнять мальчишку у Галуси, Жора из абсолютно пристойного молодого человека мгновенно превратился в чудище, действительно достойное только судьбы изгоя. Маленький Сашка жил у них, и когда мы в очередной раз на два дня мотнулись из Ростова в Донбасс, то обнаружили, что он называет Евгения Ярославовича не иначе как – «тот паразит».

Гале, умученной долго тянущимися разводными сумятицами, это, кажется, даже понравилось. Но я, отловив ребенка, раскачивавшегося в саду на нижней ветке яблони, сказал, чтобы больше он так не говорил. И он не говорил – при мне. Но, лукавый бесенок, в мое отсутствие предавался вольной языковой стихии полуроссии-полуукраины, включая и полюбившееся то ли имя, то ли ругательство – «тот паразит». Я делал вид, что не замечаю этого, поскольку он все же как-то дисциплинирует себя по моему наказу. И рано или поздно эта грубость из него выйдет: как говорится, от внешнего к внутреннему. (Кажется, это – по Мейерхольду?) А когда мы уже втроем вернулись в Ростов, эта брань была категорически запрещена в доме.

Большую и, как оказалось, типичную оплошность сделал Евгений, попытавшись представить мои письма Галине как доказательства аморальности. И в девятнадцатом веке, при Каренине, такие действия выглядели и не очень пристойно, и неубедительно. Алексей Александрович тоже хотел засвидетельствовать «уличение невольное, подтвержденное письмами, которые я имею.

При упоминании о письмах адвокат поджал губы и произвел тонкий соболезнующий и презрительный звук».

А философ Режабек притащил мои письма в обком коммунистической партии. Еще бы несколько лет назад они скорей всего стали источником крупных передряг в жизни и их автора, и адресата: такой уж был в стране «моральный кодекс». Но, надо же, личное чепе, случившееся с Евгением Ярославовичем, пришлось на очень странный для советской власти промежуток, когда она попыталась как бы облагородить ленинскую идеологию трансплантацией генетически чуждого ей человеческого начала. Режабек несколько не угадал по времени.

Главные начальники донского края, прочитав жалобу, переправили ее в обком комсомола, в чьем ведении была молодежная газета. А там появление в «инстанциях» личных писем произвело впечатление вовсе не в пользу искателя справедливости. Секретарь обкома Иван Комов, вызвав Галину, задал неверной жене лишь один вопрос:

– Как ты смогла так долго прожить с таким?..

Немного помолчал и добавил:

– Нам поручили провести беседу с тобой. Считай, что беседа состоялась.

Я уже упоминал о хорошей проницаемости ростовских стен для пикантных новостей. Этот «официальный» разговор стал известен «свету». И хоть немного, но ускорил процесс Галиного развода и, соответственно, нашего с ней бракосочетания.

Я увидел Режабека еще раз примерно вскоре после 90-го года. Евгений позвонил Гале. Он был в Москве на научной конференции и сказал, что хотел бы что-то узнать о нашем Сашке. Тот незадолго до этого уехал из СССР вместе со своей семьей. И как раз накануне мы получили видеопленку со сценами их тамошней жизни. Галя пригласила бывшего мужа приехать и посмотреть ее. Я пришел домой с работы, когда Режабек уже собрался уходить. Мы поздоровались и пожали друг другу руки – прощаясь.

От той встречи осталась в памяти деталь из рассказа Гали. Евгений сказал ей, в общем-то не шутя, что она проявила дурость, не подав заявления на выплату алиментов, что это были бы очень неплохие суммы. Ясное дело: профессор, зав. не только многими институтскими кафедрами марксизма-ленинизма, но и настоящими научными учреждениями. Но Галя-то хорошо понимала, что, получай мы те деньги, я, наверное, не мог бы полнокровно ощущать, что Сашка – мой.

…А тогда в Челябинске Галя очень скучала… по Ростову. Вот ее воспоминания.

«Я еду в длинном мрачном поезде в Челябинск. Еду по месту работы мужа – а как же? Ехать вослед, в глубину сибирских руд – это свойство юных русских дев. Это их подвиг. Я этим держусь и чванюсь, хотя главное чувство – горе. Я бросила Ростовский университет-красавец, наполненный утром и на переменах полонезом Огинского. Значит, я покидаю сразу теплый красивейший на свете город вкупе с Огинским. Можно ли найти на земном шаре адекватную замену столь прекрасному? Тут и думать нечего.

Так оно и случилось. Серый некрасивый Челябинск, уродливо завернутые в платки тетки и девушки, музыка холодного ветра из-за угла, и из подворотен, да откуда хошь…

Вот с таким заплаканным от всего этого лицом я иду в пединститут. И все опять подтверждается. Нет убеленных сединами профессоров, нет преподавательницы античности, молодой красавицы-филологини. (Она может уже ничего не говорить, на нее достаточно смотреть – и строки рождаются в воздухе:

Встала из мрака младая

                  с перстами пурпурными Эос.

Ложе покинул тогда

                  и возлюбленный сын Одиссеев.)

День, второй невероятной тоски от щебечущих девчонок, раскатывающих во рту круглое и глупое свое «О». Где ты, Огинский? Где ты, Эос?

…Да простят меня мои милые девчонки! Я вспоминаю их сегодня с нежностью и грустью. Я тоже показалась им жутковатой с этим своим неистребимым южнорусским выговором.

Все меня тогда отталкивало от Челябинска, все меня заставляло жалеть о брошенном Ростове. Я мерзла, тосковала, и, казалось, ничто меня не примирит с переездом».

Но, конечно, примирило. И во время само̀й уральской жизни, и, особенно, потом, когда за плечами уже были годы и опыта, и, так сказать, материала для сравнений.

«Я вспоминаю провинцию очень хорошо и, более того, до сих пор себя воспринимаю как человека в глубокой провинции, – сказала Галина в телеинтервью, будучи уже давним московским писателем. – Переехать в Москву не в молодые годы, а в достаточно взрослые – это все равно как сейчас переехать в Америку, в Израиль, во Францию. …Когда я сюда переезжала, я об этом не подозревала, я очень рвалась, как всегда рвется интеллигент из провинции в Москву, и верила, что когда приеду в Москву, начнется новая жизнь. А началась мука, началось страдание, которое в глубине души и осталось.

Провинция живет по совсем другим законам, хорошим, дурным – называть не будем, там тоже всего полно.

Не надо представлять, что провинция – рай небесный. Нет, в ней свой мрак. Но мне сейчас те годы вспоминаются очень светло. Особенно Челябинск».

В то же время, о котором я рассказываю, свет в окошке был Ростов, и только Ростов. О чем бы мы ни говорили, тема Ростова-папы всплывала непременно. Переехав в этот город, я тоже полюбил его. Но в Галином пристрастии к нему было что-то от идеи фикс, и эта идея, может быть, от неизбежности тут внимать «музыку холодного ветра» раскрашивалась фантазийной волшебной мозаикой при одной мысли – а как там… Побег назад, в «теплый красивейший на свете город» рано или поздно был неизбежен. Я ни на йоту не сомневаюсь, что его идея родилась в первую очередь в голове Галины, а не Режабека. Тот был молодец, время не терял, окончил заочную аспирантуру при МГУ, защитил диссертацию и уже не только «преподавал в ПТУ и в школе вел уроки психологии и логики», но и начинал карьеру в высшей школе. Помню, в разговорах Галины тогда часто звучала аббревиатура ЧИМЭСХ – Челябинский институт механизации и электрификации сельского хозяйства. Там, по-видимому, уже и обретался молодой философ. Это, конечно, не Ростовский университет. Но, думается, Режабек с его завидной целеустремленностью и работоспособностью не потерялся бы нигде.