Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ну, будьте, мои родные, любимые мальчики. Все время за вас волнуюсь. Крепко вас целую.

Ваша макатя.

Родненькая матечка! Целый день я думаю про тебя и про Катьку. Жду-не дождусь, когда привезу вас домой. Кстати, нельзя ли как устроить, чтобы хоть в окошко увидать дочь? (Еще не могу привыкнуть к этому слову – д о ч ь.) Говорят, это можно. Было бы хорошо.

Сейчас я должен передать приветы от тех, от кого забыл это сделать раньше. (Идет список из восьми строк. – А.Щ.).

Лена Смирнова сегодня пронесла аптечку, правда, без соски. А мы тоже купили – с сосками. Зато в ленкиной есть отсос для молока – тоже, говорят, дефицит.

Сашка наш тоже написал тебе письмо. Но мы с ним маленько повздорили из-за одного предложения (приедешь домой – расскажем) – и наш пылкий сын выхватил свое послание и разорвал его в клочки. Сейчас стоит рядом со мной и улыбается. И просит, чтобы я сообщил его новости.

1) 

Он тебя любит.

2) 

Он ходил в кино на фильм «Пока фронт в обороне».

3) 

Мы купили аптечку.

4) 

Мы купили сгущенное молоко.

5) 

Привет сестре.

Мы с сыном, несмотря на разные мелкие драчки, живем очень дружно. И за эти дни подружились еще гораздо сильней. Что ни говори, день и ночь вместе.

Ну, вот, золотенькая и все. Кроме того, разумеется, что я тебя очень крепко люблю, и жду, и скучаю. В общем, для всего этого никакого листа все равно не хватит. Целую.

Твой Саня. (А Сашка говорит: «А я?!»)

Саша (сын).

Дорогие мои!

Завтра всю нашу палату выписывают, меня вряд ли. Звоните часиков в 11-11.30 – будет известно. Но уверенности никакой. Дочь наша в норме, а я врачу почему-то не нравлюсь. Настроение скверное. Последние дни здесь совсем невмоготу. Очень скучаю, очень хочу домой. Крепко вас целую.

Ваша мама Галуся.

Здравствуй, мое ясное солнышко, которое что-то все не выпускают на свободу! Просись сегодня обязательно. В крайнем случае, завтра. Иначе, скажи, к воскресенью мы с сыном вас с дочерью выкрадем прямо со второго этажа.

У нас все обыкновенно. Я еще не брался за наши главы «Откровенно о сокровенном». А пора. Оказывается, все же наши рожи торчат на ВДНХ. И Комитет выставки потребовал в начале августа присовокупить к ним книжку. Меня это как-то мало веселит. Именно сейчас вроде как-то не до капитальных творений. Однако же придется вершить!

Тебе приветы от Айрумяна, Жильцова, Скорятина, Приймы и т. д. Прийма, коме того, интересуется, послала ли ты в ГДР газетки с материалом. Если нет, то он сам пошлет. Ответь.

Какие у тебя новости? Если вас не выпишут, вечером, естественно, я приду. Ждем Галину с Катериной. Целую крепко.

Твой Саня.

Матечка-солнышко!

Устроили у нас летучку, и я чуть не опоздал к тебе. Даже в магазин заскочить не успел.

Завтра утром приду позднее – часов в 10. Приезжают Яковенки и тоже хотят посмотреть тебя в окошечко. Завтра же они улетают.

Видел в трамвае С.Понедельник. Она тобой довольна. Тебе много приветов, но, думаю, перечислять не обязательно.

Дома все ол райт. Не хватает лишь одной детали – Лясеньки. И самой маленькой Малясеньки – Катерины.

Крепко целую. Сын тоже.

Саня.

А потом была долгожданная выписка. Она мне не очень понравилась. Я был готов к чему-то чисто семейному, камерному, что ли, а собралась неожиданно для меня целая шумная кодла очень хороших, симпатичных людей, но совсем не необходимых, и их довольство свершившимся, как ни странно, было мне не по сердцу, казалось, оно разбавляет мою долго, за годы вынашивавшуюся и сконцентрированную в самые последние дни радость. Проявление их привязанности к Галине было искренним и, в общем-то, трогательным, но как бы отдаляло ее от меня. Получалось, я ее ревновал ко всем им!

И был, видимо, не прав. Ничто от меня не убавилось.

На другой день Галя окликнула меня. Она стояла на коленях над нашей раскинутой диван-кроватью. На диване, он же кровать, поперек него лежала наша дочь, крутя вправо-влево голову, оглядывая свой первый дом, и улыбалась. Как будто знала, что к ее появлению здесь перекрасили стены в золотисто-янтарный цвет. Казалось, она чувствовала себя царицей этого мира.

«Посмотри, какая она хорошенькая!» – почему-то шепотом сказала Галина.

Нам еще предстояло нелегко преодолевать ее послеродовую депрессию, которую мы из Ростова перевезли в Волгоград, но в моей памяти главным знаком ее материнства навечно впечатались эти ее счастливые шепотные слова: «Посмотри, какая она хорошенькая!» И как их продолжение – сказанное в тот же день: «Давай еще сделаем ребеночка! У нас же так хорошо это получилось… Тем более, это так приятно…»

Есть ли лучшие слова, какие женщина может сказать мужчине?

IV

«Писать книгу – приключение». Я вспомнил это выражение, когда печатал на компьютере фразу: «Надо ли читателю знать, как пишется этот текст?» – вы встретили ее тут несколько десятков страниц назад.

В первые годы нового века я работал главным редактором небольшого, но уютного издательства с дерзким наименованием «Одно из лучших». Помимо прочего, в мои обязанности входило выпускать газету «Библиотечная столица». И я не мог не предложить своим читателям-библиотекарям что-нибудь из сочинений одного из моих любимых писателей Уинстона Черчилля. Точнее – подборку его блестящих высказываний, которую и озаглавил так: «Писать книгу – приключение…»

В тот день, когда я рассказывал читателю этой книги о трудностях выискивания нужных слов в затронутой инсультом голове, я подумал: не только соображения некой внешней целесообразности побуждают делать это. Сама стихия мемуара увлекает меня в омут текста, затягивает магией любопытства: что там?.. А «эпистолярно-роддомовская» главка снова пробудила интерес к замечанию Черчилля относительно книгописания. Я нашел тот номер «Библиотечной столицы» и извлек само это его наблюдение: «Писать книгу – приключение. Вначале это игрушка и забава, затем она становится любовницей, затем она становится хозяйкой, затем – тираном». Так вот что потянуло меня к этой максиме, – слово «тиран». На самом деле оно оказалось в данном случае не точным, но за неимением другого…

Поясню. В моем собственном восприятии этот мемуар – набор живых картинок, поставляемых мне памятью, которые я, человек по природе и так не слишком эмоциональный, по возможности проверяю еще на соответствие сохранившимся датам, документам, другим свидетельствам и т. д. Это мое занятие продвигается не быстро по причинам уже не раз изложенным.

Когда пришла пора включить в рукопись переписку, относящуюся к пребыванию Галины в роддоме, подумалось: это я сделаю за один день. Размышлять не о чем – труд барышни-машинистки.

Оказалось – неделя.

Перепечатка 3-4 записок 1965 года, а порой и двух, необъяснимо воздействовала на мое существо, как будто я отработал до часу ночи в день сдачи в типографию журнала «Огонек». Если я при этом норовил передохнуть, повалявшись на диване перед телевизором или слушая «Эхо Москвы», то в течение каких-то минут меня одолевал сон, чего посреди дня со мной не бывало почти никогда. Попытки еще раз сесть за компьютер оканчивались бесславно: гулко начинавшееся биться сердце не сулило ничего благоприятного.

И главное: вместо «живых картинок», которые еще надо проверять и уточнять, просто… чуть ли не в явь ощущение той, давней жизни, и одновременно – горечь по ней, по тому, что она никогда не вернется, и никакими мемуарами в эту даль не дотянуться.

Такое как бы реалистическое биение жизни случилось у меня в течение этой работы только с событиями того, 1965 года…

Я не мог не думать об этом. Отчего так физически взбудораживается организм? Версия психологического влияния отбрасывалась: все, о чем говорилось в письмах, должно было только умиротворять. Общеизвестный факт: даже самые некогда берущие за живое обстоятельства, удаленные во времени, воспринимаются едва ли не с умилением: «все, что было, сердцу мило». Мне ничего не оставалось, как остановиться на гипотезе, скорее всего, далеко не научной. Источник воздействия этой нашей почты – в самих письменах (или даже бумаге), сохранивших каким-то непонятным образом часть энергии писавших и читавших. Она оказалась очень большой и, может быть, даже превышающей пропускную способность потрепанной, можно сказать, сделанной еще при совке проводящей нервной сети изрядно устарелого человеческого создания. Она, наверное, появилась от сложения психической активности всех трех участников переписки. А если сюда добавилась еще одна – новорожденной?..

Всё! Клянусь богом слов, фраз, морфем и чем там еще он заведует для животворения письменности, впредь больше не буду упоминать в этом сочинении никаких мистических фигур. Хотя и мог бы… Мне кажется, наш быт переполнен ими, но мы предпочитаем не обращать внимания на них и инстинктивно стираем из своего сознания их следы, поскольку все равно, как мартышка и очки, не ведаем, к чему они нам. Однако ведь если их разложить на…

Но нет! Дал же клятву… И так рискуя тем, что мое сочинение прослывет легкомысленной книжечкой на трансцендентальные темы, я лишь очень коротко закрою начатые ранее фабулы, объяснений которым дать, увы, не могу.

Я больше ни разу не видел Владимира Разумневича. Ни во время моего утверждения на шестом этаже в должности, ни в течение первой поездки в контору уже в качестве собкора. Хотя много раз проходил мимо его кабинета с надписью «Редактор по отделу литературы и искусства». В том же 1965 году его приняли в Союз писателей, и он вскорости ушел в главные редакторы Киностудии им. Горького.

В конце 1967-го или начале 1968 года, когда я уже работал в центральной редакции, а наш дом в Останкино только еще закладывался, я предпринял попытку узнать что-нибудь о причинно-следственных связях моего появления в «Комсомолке».

 

Было так. В пятницу я дежурил по своему отделу – шел то ли некий легкомысленный субботний фельетончик, то ли подборка «Улыбка». По какой-то мелочи в этой публикации меня вызвал Ким Костенко, ведущий номера, который был уже не ответсекретарем, а замом главного. Но – и это имеет значение – еще не был супругом Инны Павловны Руденко. Может быть, и поэтому, но так или иначе, у него не было настроения проводить выходные в Москве. И он взял двухдневную путевку в дом отдыха «Планерное» издательства «Правда».

При моем появлении в своем кабинете Ким вдруг вспомнил, что я который месяц обретаюсь в гостинице «Юность» без семьи. А путевка в «Планерное», между прочим, хоть он и один, у него была выписана на двух персон, поскольку сами отдыхательные комнаты были рассчитаны именно на такое количество койко-единиц. И тут у Кима Прокофьевича, к слову сказать, самого человечного человека в редакции (это я говорю вне иронии, а в самом прямом, неподдельном смысле), родилась идея забрать и меня на уикенд на морозные просторы Подмосковья.

– Поехали, – говорил он, – на лыжах покатаемся, проветрим легкие от всей этой бумажной пыли.

Сказать прямо, я бы мало с кем из начальства согласился на такое предложение: провинциально-высокомерное отношение к нему во мне до сих пор до конца не изжито. Но Ким Костенко в тот момент был настолько естественным, непринужденным, нормальным, что мои заморочки такого рода не успели проклюнуться.

Мы поехали на редакционной машине. Было уже заполночь, мы проморгали поворот с Ленинградского шоссе, домчали до Черной Грязи, повернули назад, долго искали возможность вновь оказаться на нужной нам стороне тракта…

…От катаний на лыжах я, хоть и вырос на Урале, получал удовольствие относительное. Но вот от последующей после них трапезной релаксации – полное. Ким купил в очень приличном тамошнем буфете бутылку какой-то классной водки (от моих попыток поучаствовать в этой богоугодной затее он отмахнулся с таким великим страданием на лице, что я долго не мог отделаться от ощущения чего-то непристойного, сотворенного мной). И мы по ходу течения обеда или ужина после морозной прогулки под какую-нибудь немудреную присказку Кима («Кто бы что бы там не говорил, а выпить хочется!») планомерно убавляли ее содержимое.

И вот однажды в такую минуту мне пришла мысль спросить у моего застольного наперсника, а не знает ли он случаем, почему три года назад Разумневич, находясь в Ростове, решил позвать в «Комсомолку» незнакомого ему сотрудника местной «вечерки».

Ким Прокофьевич от этого невинного вопроса вдруг почему-то потемнел лицом.

– Чепуха это все.

С этим я вполне мог бы согласиться: интерес довольно праздный. Но Ким еще добавил:

– К этому делу Разумневич не имеет никакого отношения.

И тут же мой собеседник поменял тему, обозначив, что прежний разговор окончен.

Когда я рассказал об этом Галине, она лишь серьезно так обронила:

– Ты с этим вопросом больше никогда ни к кому не обращайся.

– Почему?

– Не надо.

Видимо, и впрямь не надо.

Как не надо, скажем, спрашивать у самого себя: где он, Леня Коркин? И главное – когда исчез, испарился из течения моей жизни? Я этого не знаю, не помню. Леня – мой первый дружок, появившийся на излете малышовости и заре детства. Это как притча моего бытия. (В этот же разряд неосознанных иносказаний, похоже, придется отнести и все имеющееся в файле под таким, казалось бы, сугубо рационалистическим обозначением, как «Разумневич».)

Я уже вспоминал о том, сколь голодным и бедным было население, среди которого я подрастал. И все-таки у него хоть что-то было. Каково же было мое изумление, когда я с Леней пришел в барачную комнату, где он жил. Там не было ничего! Кроме небольшого стола, табуретки и переносного ящика, в котором лежала металлическая «лапа» для ремонта обуви и прочие причиндалы все для той же надобности. Отец Лени был сапожником, а матери, не знаю почему, вообще не было. Где они спали? Как готовили еду?..

Ходил Леня, как у нас говорили, в ремках. (Для сведения молодых: это не детали модной одежды юных особ, называющих себя «эмо», эмокидами, а слово, происходящее, по Далю, от «ремок, рямок, …лоскут, тряпица, ветошка, лохмотье, обноски, рваная одежа, рубище»). Сразу после войны самым отчаянно бедствовавшим семьям (какая-то справедливость соблюдалась) выдавали из подарочных посылок граждан США детскую одежду, и многие щеголяли в комбинезонах сине-коричневой шахматной расцветки. Поскольку это не коснулось Коркиных, можно предположить, что они вообще нигде не были отмечены как существующие на белом свете.

Однако в этом абсолютном нищенстве, в тотальном отсутствии имущества была и другая сторона. Был… Леня, вечно шмыгавший, утиравший нос рукавом и… неизменно веселый, сыпавший какими-то странноватыми, часто уморительными прибаутками и невероятно везучий во всех играх. Мы, остальные, могли только мечтать так же хитроумно плести кружева футбольных атак, оставляя с носом чуть ли не всю команду противника.

Тогда я об этом, конечно, не думал, но сейчас полагаю, что именно в том нежном возрасте у меня возникло представление, что внешнее, вещное состояние и внутреннее благо человека не только могут не совпадать, но и расходиться друг с другом. Я ведь помню, как мне хотелось походить на своего дружка. Я ему завидовал!

Может, тогда и зародилось еще пока не сформулированное, но истинно нищенско-философское понятие: бог даст день, даст и пищу.

И вот что интересно: одним такое верование дарует душевное спокойствие, а других, напротив, приводит в смятение. Ибо, как всем известно, на Бога надейся… И т. д.

Впрочем, что бы ни говорил Ким Костенко или даже моя Галина, посредством Разумневича мы оказались в Волгограде. И еще отчасти – Володи Понизовского. Будучи заведующим отделом военно-патриотического воспитания, он по своим армейски-журналистским надобностям приехал на Мамаев курган, там встретился со Школьниковым и как-то утряс случившийся из-за корявого назначения собкора статусный конфликт между редакцией газеты и местным боярином. Тот был тогда по-видимому просто милым человеком.

Но все же нужно отдать еще один должок внимательному читателю. Помните, «чувство возможной бедности» отпустило Галю в 2007 году, меня же оно чудесным образом оставило на много лет раньше, о чем я и обещал рассказать.

Понятно, это неспокойное чувство возникает не на пустом месте. Нет нужды повторяться и лишний раз говорить о генах, впитанных нами с культурой, в коей «бедняк гол, как сокол, поёт-веселится». Нет, разговор о насущном: явно не хватало денег. Добавки к окладу от моих мудрствований на темы призвания прессы, мастерства журналистики, даже подкрепленные цеховым юмором «Оптимиста», не всегда делали наш бюджет бездефицитным. Время от времени приходилось крохоборствовать в газетах. И даже в «Правде», изначально не любимой мной. Там работал очень славный человек Женя Спехов, хорошо знакомый мне и по УрГУ, и по свердловской газете «На смену!», и по «Комсомолке». Благодаря его содействию я напечатался в газете, рожденной Ильичем, под одним из многочисленных псевдонимов-кличек самого ее создателя (такой незатейливый «нутряной» юмор). Это был обзор областных газет на тему, как те освещают уборку урожая.

Я иногда досадовал, что не научился чем-нибудь еще профессионально заниматься. Чинить телевизоры, например, или наносить лейблы на футболки.

Но зато как порою выручали меня любимые «Известия». Наверно, многие коллеги помнят, это было единственное издательство, которое выплачивало гонорар на другой день после публикации материала. Скорая помощь!

Конечно, и здесь нужно было иметь «своего человечка», который бы принимал близко к сердцу твои житейские нужды. У меня такой был – Инга Преловская. После «Комсомолки», где она была членом редколлегии по отделу комсомольской жизни, Инга стала заведовать в газете «Известия» департаментом воспитания. Отчасти и по этой причине я на какое-то время стал газетчиком, специализирующимся на таких проблемах. Отчасти же – и потому, что моя последняя работа в «Комсомолке» была посвящена им. Это был, так сказать, «сериал» корреспонденций под названием «Что-то неладно с сыном», написанных по письму одной отчаявшейся матери из Москвы, состоявший из одиннадцати или тринадцати публикаций. Я в связи с ним несколько поднаторел в этой тематике, с большим интересом прочитал две книги весьма известного в ту пору Василия Сухомлинского, а с Шалвой Александровичем Амонашвили позднее даже свел мимолетное знакомство.

Поэтому мне было не слишком сложно написать статью весьма поучительного свойства насчет семейных перипетий, отношений старших и младших и т. п. К примеру, одна из них начиналась так.

«Однажды, вернувшись из детского сада, дочка подлетела ко мне и, нетерпеливо приплясывая, сказала:

– Позанимайся со мной.

– Как?

– Ну, придумай.

– Что придумать?

– Какую-нибудь игру.

– Я не умею.

– Ну, придумай сказку.

– Некогда.

– Фу, как с тобой неинтересно, – сказала она, повернулась и побрела к коту, растянувшемуся на диване».

А заканчивалась публикация наставительным пассажем:

«Не было, нет и, наверное, не будет детей, которые бы сами стали строить стену между собой и родителями – это противоречило бы природе. Вся жизнь ребенка в семье до какой-то поры – это непрерывный штурм крепости, в которой засели взрослые, крепости, построенной нами нечаянно из нашей занятости, нечуткости, толстокожести, нелюбопытства к бурному миру детства. Счастливы те родители, чьи редуты рухнули под этим напором, кому удалось сдаться на милость победителя. Счастливы их дети».

Как вытекает из процитированного, я ни себя, ни своих детей не относил к категории счастливых. И вообще, видимо, сильно сомневался в их наличии в семейном обиходе. Что, впрочем, ни на йоту не уменьшало истинность высказанной мысли.

С такого рода ценностями я приходил к Инге Преловской. Она, зная из предварительного телефонного разговора мою домашнюю докуку, не откладывая, сразу же читала текст. И, к примеру, задумчиво так говорила:

– Понимаешь, в завтрашнем номере нашему отделу отведено 210 строк…

– Ну, и…

– Если тебя ставить, придется сокращать почти вдвое.

– Плохо.

– Тогда поставим на следующей неделе.

– Нет уж, лучше завтра. Все цитаты из писем давайте наберем нонпарелькой, а остальное сокращай сама. Я тебе доверяю.

Назавтра выходила статья, а послезавтра я уже получал желанное вспомоществование от главной правительственной газеты, как тогда величали «Известия».

Что было, то было. А еще была, очень редко, продажа книг из нашей домашней библиотеки. И сдача бутылок, накапливавшихся на балконе (1 рубль 20 – стандарт, 1 рубль 70 – ноль семь, 70 копеек – четвертинка). А самым обидным был не идиотский ввод советских войск в Афганистан, а ситуация, когда из последних сил допрешь две сумки тренькающей стеклопосуды до пункта приема, а там вывеска: «Бутылки не принимаются в виду (именно так всегда было написано – «в виду», «в» отдельно) отсутствия тары».

И все же не это бывало самым тяжелым, а случаи, пусть и не частые, когда приходилось занимать деньги в долг. Галина о них, конечно, не знала.

А сейчас в добавок к этим записям хочу привести маленький рассказ Галины, нигде не публиковавшийся. Я его случайно обнаружил в нашем «архиве» между самиздатовскими машинописными копиями «Стихов» Гумилева и книги Галича про историю пьесы «Матросская тишина». В нем помимо юморной фабулы присутствуют документальные детали материального существования и дух нашего житейского бытования в 70-х годах. Рассказ называется «Замечательные мозги». Вот отрывок из него.

«Если то, чего я так хочу, случится, прошу приобщить этот рассказ к следствию.

(Из убедительной просьбы автора).

Одна замечательная актриса, известная своими трогательными придыханиями в речи, спросила как-то очень интимно в большом клубе:

– Скажите (-придыхание-), что главное для женщины (-длительное придыхание-)?

И в ответ на два почти равноценных по силе вскрика -

– «мужчина» и «труд» нежнейшим, невероятным своим голосом ответила: «Нет, не то. Самое главное, как она выглядит».

Она умнейшая женщина – эта замечательная актриса. И я бы охотно, за любую цену взяла бы у нее уроки по этому вопросу. Потому что, если я покручусь дома чуть больше нормы – а кто ее, норму, знает, спросить бы у этой актрисы? – так я совсем не выгляжу. И на моем лице можно читать, как на плакате. И когда легла, и сколько выпила, и почему бегала, как бобик, от стола к плите, и что метала на стол с утра до вечера, и сколько было у меня людей.

И хоть метала я все с радостью, – я очень принимать гостей люблю, – мешки под глазами вроде хотят это опровергнуть. У них какая-то своя логика, от меня абсолютно независящая. Ну и бог, скажите, с ними! Выло бы на душе покойно. Нo в том-то и дело, что мой плохой вид, мое неумение выглядеть привело к тому, что мне человека одного убить хочется.

 

Он – мой сосед по рабочим столам… Нy, не скажу, что он плохой, не скажу. Может, он даже все это по доброте. Нo до чего ж мне трудно пережить день, когда я плохо выгляжу.

<…>Значит, захожу я… а он глазами в мои мешки – и ни слова. Сидит и смотрит… Неужели, думаю, опять начнет? А если начнет, то оправдают ли меня, если, изловчившись, я его все-таки убью пишущей машинкой. Встать бы на стол, поднять ее над его головой и ухнуть – чтоб мозги по стенкам. Вот честно скажу, мне его мозги по стенкам видеть хочется. Зацепились бы они за нашу наглядную агитацию и висели на извилинах. Роскошная картина.

– Значит, опять были гости, – говорит он торжествующе.

И я понимаю, что момент упущен. Мне уже не поднять над столом машинку…

– Значит, были гости, – говорит он еще раз, и с убивающим мои последние силы скрипом открывает правую тумбу своего стола – там у него чистая бумага. А потом… лезет в левую и достает многоцветный фломастер, похожий на бутылочку от уксусной эссенции.

Со звуком, похожим на тот, что издают медные тарелки в провинциальном похоронном оркестре, он выщелкивает черный цвет и проводит жирную линию по чистому листу снизу вверх. Поверьте мне, это только начало. Он расчертит сейчас листок еще и еще вдоль, только уже линиями потоньше, а потом и поперек. И внизу поставит: Итого с двумя жирными точками, как в авансовом отчете.

– Кто у тебя был? – спрашивает он.

– Егоровы, – отвечаю, – из Челябинска.

– Всей семьей, что ли?

– Да нет, только вдвоем!

Он пишет – «2».

– Сколько дней жили?

– Да всего два. Они проездом. С юга. Субботу и воскресенье.

– Сколько потратила?

– Да что я, считаю? – пищу я. – Приехали люди, хорошие люди. Остановились, слава богу, что помнят. Хорошо два дня провели…

– Вижу, – говорит он. – Все-таки чего ты готовила?

– Да ничего особенного. Картошку с мясом тушила. Борщ варила. Яичницу утром жарила. Чай там, кофе…

– Будем считать, – начинает он. – Мясо по два рубля. Сколько брала?

– Полтора кило.

– Значит, 3 рубля. Вам бы семьей хватило на три дня. Если сварить борщ, а из мякоти котлеты…. Еще бы утром во вторник на завтрак бы съели по одной. В котлету булочка идет, картофель можно. Экономно…

Я молчу, что в воскресенье уже брала антрекоты в кулинарии по 37 коп. за штуку. Шесть штук.

– А у тебя уже от мяса ничего не осталось?

– Борщ есть, – говорю.

– На сколько тарелок?

– Тарелки на полторы, – уныло отвечаю я.

– Ага. А если бы их не было, значит, было бы три с половиной. Так-так…

Уже красным цветом он в черные квадраты вносит разные мои показания.

– Яиц сколько жарила на душу?

– По два, – говорю. Жарила я по три, еще и с колбасой.

– Десяток, значит, долой. Яички сейчас только по рубль тридцать. Своей бы семьей ушло бы только шесть. Пили много? Сколько округло ушло?

– Немного, – оправдываюсь я. – Бутылочку «Московской» достали (пили «Экстру»), «Димиат» вечером.

– Врешь, – говорит он уверенно. – Было ж два дня? Значит, два раза «Московская» и два раза «Димиат»? Или, может, они брали?

– Они! Они! – радуюсь я. – Все они. Егоровы с юга привезли чачи и хванчкары, и фруктов навезли навалом. Что ж бы я их еще в магазин посылала?

– Вычтем, – говорит он. Щелкает третьим цветом и вписывает что-то в свои квадраты.

– Ты после одной ночи простыни гостевые сама стираешь или в прачку отдаешь?

– Да я после Егоровых, – говорю, – сама спокойно лягу. Это ж свои люди. Я ж их сто лет знаю.

– Ну и дура, – говорит он. – Если сама стираешь – значит, идет порошок…

<…>Он считает. Вычерчивает тремя цветами мою жизненную несостоятельность.

– Итого, – говорит он. – Ты за эти два дня округло понесла убытков на 8 рублей. Что у тебя было прошлый раз?

Теперь он лезет в средний ящик. Там, в углу, лежит заведенное на меня досье.

– В прошлый раз Приходьки из Куйбышева – 12 рублей. До них Крутиковы из Вологды – 6 рублей. Даже если брать только этот месяц – 26 рублей убытку – только за одну дурь. Четверть твоей зарплаты. В год это сколько? Шуба это приличная синтетическая. 400 рублей – почти спальный гарнитур нашего производства, немного, правда, добавить надо. В мясе это – 200 кг. На полтора года, считай…».

…Мне кажется, и этот рассказ имеет отношение к теме «чувства возможной бедности», о котором с тревогой писала Галина.

Я упоминал о хирурге Александре Васильевиче Зубееве, золотым рукам которого мне пришлось доверить Галину в 1977 году. Я еще написал, что его личность расширила рамки моего понятия о русской натуре.

Мы приехали к нему в Щелковскую районную больницу. После двухминутного разговора он спросил Галю:

– Какие-нибудь филькины грамоты привезла?

– ?

– Ну, выписки из женской консультации или еще откуда-нибудь?

– Нет.

– Ну и ладно, сами увидим. Тапочки с собой взяла?

– Не взяла.

– Вот это плохо. Тогда уж приезжай в понедельник. С тапочками. С утра обследуем, а во вторник у меня как раз операционный день.

Коллеги из «Работницы», поспособствовавшие этой встрече, с многозначительным выражением лица предупреждали меня, что Зубеев – «практикующий врач». В то время это обозначало, что он за операции берет плату. Собственно, за такого рода прегрешения его и сослали из МОНИКИ (Московский областной научно-исследовательский клинический институт) в райбольницу, сделав ее региональной Меккой для женщин, нуждающихся в непростом хирургическом лечении.

Подождав, когда Галина вышла из кабинета, я, одновременно доставая из кармана деньги, стал неумело, коряво спрашивать, сколько мы ему должны. Зубеев отвечал, в отличие от меня, легко и просто:

– Мы же с вами не в сфере бытовых услуг. Главное – дело сделать как надо. А тогда уж и поговорим.

Дело было сделано на редкость быстро. Уже на четвертый день я приехал за Галиной. И, как и было условлено, я, уже много смелее, заговорил о докторском гонораре. Зубеев отмахнулся – типа «не мешай!» – и заговорил по телефону:

– Клава, брось своих пациентов и иди домой. (Как выяснилось, жена Александра Васильевича работала в той же больнице патологоанатомом.) Через десять минут мы придем вместе с Галиной.

Зубеевы жили в «хрущобе» сразу за больничным забором. Две (или три?) комнаты были обставлены (наверно, точнее сказать – заставлены) модными тогда темными «стенками». Мы сели за такой же темный овальный стол, Зубеев протянул левую руку и достал с застекленной полочки бутылку коньяка, потом, чуть потянувшись, – правую, и из ниши с хрустальной посудой извлеклась еще одна коньячная емкость. Я стал с любопытством озираться, а Александр Васильевич засмеялся, но как-то не слишком весело.

– Да, такая вот у нас, хирургов, жизнь, кругом коньяки и шоколадки. Вот вы и поможете мне маленько от них избавиться.

Ну, что тут сказать, был банальный выпивон, в ходе которого между Александром Васильевичем и Клавдией Андриановной случился любопытный врачебный диалог на тему, что важнее при операциях: тщательность проработки всего с опасным промедлением или стремительность хирургии с риском что-то, может быть, выполнить не идеально. Они вспоминали много случаев и в основном склонялись к преимуществам быстрой работы.

Но гораздо интереснее было вот что. Зубеев как бы извинялся(!), объясняя мне, почему он отказывается взять у меня деньги.

– Ты думаешь, я не беру? Ого-го, как беру, – говорил он, таким странным образом оправдывая свой поступок. – У нас тут вокруг генералов да полковников как нерезаных собак. Ну, я им и заламываю цену. А с тебя, своего брата-интеллигента, что взять?

Через какое-то время ему, видимо, показалось, что он своим объяснением мог обидеть меня. И находил несколько иное обоснование своего отказа от вознаграждения.

– Я знаю, моя квалификация дорого стоит, но должны же мы как-то помогать друг другу. Я когда вас увидел, сразу подумал это.

Если поразмыслить, такое заявление – тоже не слишком комплиментарное. Но нам, по счастью, было мало дела до словесных изысканий хирурга от бога, его драгоценные руки и, в данном случае, его душевное движение были олицетворением чего-то по-настоящему человеческого.