Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

II

Однако, чувствую, мне никак не удастся уйти от темы журналистики. А раз так, то невозможно хоть чуть-чуть не рассказать о первом журналисте в моей жизни. И в нашем роде.

…– У, Геннашка, какой вредный! Не едет и не едет!

Так говорила моя тетка Регина, младшая сестра моей мамы. Вообще-то меня водили в детский сад. Но, не знаю, по какой-то причине, был период, когда этого не делали, и со мной в качестве взрослого сидела она. Мне было шесть лет, а ей около двенадцати. И с нами случалось много приключений. Например, мы бесконечно воевали с крысой, которая, видимо, считала себя хозяйкой нашей кухни. Однажды при готовке «алабушек» (так мы их называли), котлеток из прокрученных в мясорубке картофельных очисток, Регина обожгла руку. Не успела зажить травма, как мы зачем-то полезли в розетку, и с треском вырвавшееся из нее электрическое пламя охватило ей ту же руку! На этот раз она долго ходила в бинтах.

А «Геннашка» был мамин и Регинин брат, который написал, что скоро вернется после госпиталя с войны, но возвращение все как-то затягивалось. Я тоже с нетерпением ждал незнакомого мне родственника. Ведь он был настоящий фронтовик, значит, герой!

Ждал я не напрасно. Дядя Геша привез мне кучу драгоценных подарков. Офицерские погоны, военный ремень, пулеметную ленту с гильзами и металлическую гофрированную коробку от противогаза.

Для других моих многочисленных родственников с приездом дяди Гешы возникла проблема, я не раз слышал, как ее обсуждали: куда устроить на работу бывшего фронтовика, прошедшего две войны, финскую и немецкую. После первой, мне говорили, он убавился в росте на один или два сантиметра: лыжнику пулеметного подразделения полагалось носить на себе свое вооружение. После второй он вернулся на костылях – с одной ногой. О работе по специальности, техником-металлистом, речи не было.

Геннадий Алексеевич решил проблему сам, немало удивив окружающих.

Здесь я не без гордости могу сказать: все мои старшие родственники были одаренные люди. Дед Алексей Григорьевич самоучкой стал инженером, к тому времени, о котором я рассказываю, был главным механиком Медеплавильного комбината. А до ВОСРа, помимо инженерной работы, был регентом церковного хора в храме Верхней Туры. Его недюжинные музыкальные способности передались всем его семерым детям. Моя мама, учительница математики, была бессменным руководителем хора в школах, где она работала. А когда возникла идея создать общегородской учительский хор, она его за год сделала лауреатом областного смотра художественной самодеятельности.

Я радовался этому и досадовал, когда такой хороший коллектив выступал в областном центре (я был первокурсником УрГУ) с маловыразительной «патриотической» песней:

Могучий Урал, советский Урал,

Ты в битвах всегда побеждал, наш Урал!

Богатырь, в суровую годину

Отстоял родной страны покой и честь!

В голове и в душе моей звучало множество прекрасных, веселых и печальных песен и романсов, услышанных за нашим семейным столом. Хотя бы неувядаемый «Вечерний звон»…

Первые два слова чуть слышно, как бы крадучись, выпевали тетя Нюра, тетя Лена, тетя Мира (когда приезжала в гости из Свердловска). К ним прибавлялась моя мама – вечная «втора» (ведущая мелодию на терцию ниже), и дальше вступали все, кто хотел, участники застолья. А дедушка Алексей Григорьевич и дядя Геша, как два полнозвучных контрабаса, в конце каждого такта исполняли – «Бом-бом», что создавало звуковую картину того самого колокольного звона. Особенно мне нравилось, когда под занавес куплета они немного задерживали темп и выдавали свой «Бом-бом» с чуть заметным «опозданием». От этого захватывало дух.

…Каким путем искал дядя Геша линию своей новой жизни, к своему стыду, не знаю. Он просто сообщил своим родителям, что будет работать в редакции газеты «Красноуральский рабочий», ответственным секретарем.

Кто его знает, стала ли бы журналистика решающей в моей жизни, если бы в нашем захолустье (это моя нынешняя характеристика; тогда-то я любил место своего обитания, невзирая ни на что, можно сказать, трепетно) не случилось нечто… Затрудняюсь даже обозначить точно, что именно.

Все началось с приезда в город нового редактора газеты. Его звали Иван Вихрев. Так бывает только в американском кино: появляется незнакомый герой – и что-то в жизни и умах населения киносюжета заметно сдвигается. Умудренные советским и постперестроечным бытием, мы знаем, что пресса у нас кардинально преображается только вслед персональным переменам в начальстве. Я не знаю, хотя бы в силу малого своего возраста тогда, были ли пертурбации такого свойства в Красноуральске или области в конце сороковых годов. Но помню, как мои старшие земляки, тоже вряд ли доки в тонкостях тутошней региональной политики, восхищенно-озадаченно говорили: «Ну, редактор! Как разделывает начальство!»

Местная газета взяла за правило каждую неделю печатать острый фельетон. Народ радостно бурлил. А уж когда появился разоблачительный материал про Медьпродснаб и лично товарища Бушуева, казалось, это был второй день победы. Читатели спрашивали друг у друга: «А кто же этот Алексеев?» А я знал: автор фельетона Г.Алексеев – мой дядя Геша, Геннадий Алексеевич Бадьин. Иван Вихрев был в основном непишущий редактор. Главной литературной силой печатного органа был его ответственный секретарь. И кто бы это мог предположить, глядя лет десять назад на статного, с руками прирожденного умельца-слесаря, выпускника техникума по металлообработке.

Вскоре к Вихреву и Г.Алексееву прибавился выпускник Уральского университета Леня Коган. И я имел возможность видеть, как они дружно и весело работали. И еще бы я сказал, интеллигентно. Это проявлялось и в стиле их общения, дружески-подтрунивающем, и в культе шахмат, и склонности к литературным шуткам и аллюзиям. Я успел все это оценить, поскольку не очень часто, но появлялся в редакции. К классу седьмому я уже прошел увлечение и разочарование и астрономией, и дипломатией. Пришла пора журналистики.

Я стал так обуреваем, говоря словами Ильича, благородной страстью печататься, что, вычитав в календаре об очередной годовщине покорения пика Ленина Виталием Абалаковым, придумал некий праздник – 15 лет советского альпинизма и сочинил к нему компилятивную статейку.

Ее опубликовали!

Мой следующий опус был оригинальный. Впервые в городе на улице Урицкого, перед зданием госбанка поставили уличную новогоднюю елку. Она была украшена разноцветными переливающимися лампочками, а рядом была сооружена горка для катания. Этому историческому красноуральскому нововведению был посвящен мой первый в жизни репортаж. Конечно, из него были выброшены мои старательно выисканные восторженные эпитеты. Но я и так был доволен.

Мой первый гонорар составлял, я запомнил, тридцать три рубля двадцать копеек. Для меня он был не важен. Главную прелесть в моей будущей профессии я видел в том, что какие-то мои личные, казалось бы, вовсе незначительные соображения, не обладающие ни малейшей обязательной силой, пройдя ряд волшебных изменений редакционного и типографского толка, становятся чем-то объективным, реально существующим, могущим иметь воздействие… Я и сейчас, пройдя жизнь в этом ремесле, не перестаю удивляться такому волшебству.

Интернет – не то. У меня самого уже несколько лет выходит небольшой интернет-журнал «ОБЫВАТЕЛЬ – страж здравого смысла», зарегистрированный как СМИ. Я им дорожу. В данный момент у него насчитывается около 2500 посетителей в месяц. Нельзя не дорожить своими верными читателями (я их старозаветно так называю). Но все же печатная пресса – это буквы. Это шумерские таблички, пусть ныне даже никем не прочитанные. Но начертанные! А весь великий Интернет – не буквы, а сигналы, записанные в двоичной системе. Для меня они как бы проба, зап. книжки, семейный архив человечества с его черновиками, безответственной блажью, болтовней, исканиями. А шумерские таблички – устоявшиеся (и устоявшие!) тексты. Как и берестяные грамоты.

Зачатки такого понимания проникли в мое сознание, когда я увидел людскую реакцию на маленькую газетку. Я знал, что ее делал дорогой мне человек, мой родственник. Знал, что он классно играет в шахматы, помнит кучу уморительных фронтовых солдатских песенок, но… четкие газетные столбцы делали его в моих глазах личностью, стоящей на взгорье и что-то видевшей дальше и вернее других. Если подумать, то именно только так необходимо относиться к людям, по стопам которых намерен прокладывать собственный путь.

В начале пятидесятых Вихрева перебросили в какую-то другую точку области. После этого дядя Геша и Леня Коган тоже довольно скоро покинули Красноуральск. Забрав своих домочадцев, они перебрались в соседнюю Кушву – там выходил, естественно, «Кушвинский рабочий». Я один раз был у них. Атмосферы, какая была в «Красноуральском рабочем», там не было.

А потом я и сам уехал. В УрГУ. Поступление в вуз тогда для многих молодых людей из «глубинки» означало необратимый разрыв с ней.

Так случилось и с нами, со мной и Галиной…

III

…Но если мой североуральский жизненный восход был отсечен тактовой чертой времени от последующего существования, то с Галиной ее Донбасс остался навсегда – в ее главной работе. В последнем тексте, написанном по просьбе издательства (предисловии к книге рассказов, из-за которого мы с ней чуть не повздорили), написано:

«Улица называлась Красной. Когда-то давным-давно, когда маленький шахтерский поселок и не мыслил себя Горловкой или Константиновкой, какой-то безумный романтик-коммунист назвал крохотное место в два обхвата Нью-Йорком. Была ли это месть Америке или вызов ей же – не знаю. Но одновременно в десяти километрах от бурьянного Нью-Йорка, в виде его спутника, поставили красные кирпичные домики с окнами-амбразурами, а улицу назвали Красной. Но это все ерунда. Главное – впереди.

Там, где кончались красные домики, выросла тюрьма, с колючкой, вышками и выстрелами в ночи. А за тюрьмой опять продолжалась улица – но уже – Короткая (хотя вроде бы и продолжение Красной). Наша хата была третьей от тюрьмы, пятой от больницы, четвертой от школы – но уже по другую сторону. Но все это было Короткой улицей, она же дорога на кладбище. Ну, не прелесть ли? Всё вместе – три минуты налево, а две направо. А за десять километров нелепый Нью-Йорк с его градирней, которую мой детский ум превратил в Анридарг, что и стало началом моих литературных фантазий и словесных перевертышей. Я меняла местами мертвых в гробах и тех, кто стоял на вышках, школьники у меня ходили строем и только с правой ноги, а пионерский салют отдавали за ухом. Можете сколько угодно смеяться, но все мои стародавние и сегодняшние рассказы – всё с той же коротенькой улицы, по которой бегали собаки, а я их называла Львами.

 

Моя Короткая, Красная улица живет во мне каждым своим кирпичиком, а каждый человек с нее описан до вывернутых карманов. И книга эта могла вполне называться Рассказы короткой улицы.

…Я давным-давно съехала с Красной и живу в Москве, но вы будете смеяться, на расстоянии трех большущих домов от меня тюрьма, четырех – больница, школа просто рядом, а на известное в округе кладбище ведут аж две дороги. Где-то – подозреваю – скрывается градирня, я страсть как ее ищу, потому что остался не описан Нью-Йорк с мальчиком Володей Куликом и с огромной его мечтой, которая была, но о которой я напрочь забыла. Но знаю – стоит найти градирню, и рассказ явится ниоткуда и уже его ничем не заломаешь».

А заканчивается предисловие так:

«И вот они все перед вами. Рассказы Короткой улицы и Москвы, Ростова и Волгограда, Челябинска и Свердловска. От каждого города свое биение.

Но не в географии тут дело. Безусловны только рассказы Короткой улицы. Они корни, они львы-собаки и пионеры с правой ноги».

Еще в 1981 году, как истинные журналисты, сотрудники «Дзержинского шахтера» дотянулись до Галины и взяли у нее заочное интервью. В нем она, к примеру, сказала:

– …Мечтаю сделать сборник «Рассказы короткой улицы», куда, кроме повести «Справа оставался городок», войдут несколько рассказов и «Случай с Кузьменко». Все – дзержинские. А улица Короткая – улица Красная, на которой я жила… Если бы вы знали, как горько, что ни дедушка, ни мама – никто так ничего и не прочел. Мама так и умерла с сознанием, что в моем писательском эксперименте минусовый результат…

Я была потрясена, какая она – моя улица. Какое нравственное здоровье в отклике на горе. Какие соседи! Какие соседки! На этой улице три соседа ухаживали за парализованными женами. И не один день. Годами… У меня неоплатный долг перед моей улицей. На ней, что ни дом – норов, что ни человек – личность, что ни история – то смех и слезы. И все это вроде так и надо. «Тю, Галуся! – говорила моя «буся». – Шош тут такого?..» У каждого свое Михайловское, свои Сростки…

А я бы даже добавил: и своя Йокнапатофа как источник творчества. Чтобы, на всякий случай, избавить кого бы то ни было от соблазна обвинить меня в нахальной попытке сравнить мою героиню с великим американцем, я просто приведу завершение публикации в «Дзержинском шахтере».

«Вот так Галина Щербакова с улицы Красной, что неподалеку от ЦГБ им. Ленина, вплетает яркую ветвь в венок славы нашего города. Живешь в маленьком шахтерском городке, а пульс самой Родины то отзовется исключительным рекордом земляка-шахтера или славными успехами машиностроителей, химиков, то радостно застучит во взлете актерского или писательского дарования дзержинца. Если умеешь слушать все это самим сердцем, то и в своем собственном старании, пусть скромном и будничном, непременно услышишь биение сердца своей Родины».

Надеюсь, понятно: это абсолютно невозможно комментировать без риска обидеть или простого человека, или писательницу, или Родину. Но и ясно, что никому не придет в голову сказать что-то такое же об Уильяме, понимаете ли, нашем Фолкнере. Так что никаких сравнений!

Когда я увидел эту публикацию более тридцати лет назад, ничто меня в ней так не удивило, как подпись под ней: Т.Тристан. Тогда еще появилась мысль с кем-нибудь поделиться занятным соображением о чем-то невидимом и неугадываемом, что прядет нити наших судеб. Уверен, она время от времени приходит ко многим, но редко кто ее выражает вслух по причине ее утилитарной бесполезности, а также чтобы не прослыть каким-нибудь Пустяковым из стишка Маршака, которому уготован «стыд и позор».

Тамару Тристан я знал с 1955 года, с первого дня учебы в университете. Точнее сказать, почти не знал. Тамара была старше большинства из нас. Приехала откуда-то из Молдавии или Западной Украины. Была очень скромной и как-то сторонилась всех. От наших девчонок исходили какие-то смутные сведения о драматических событиях ее прежней жизни…

Впрочем, к моей ненаучной версии плетения кружев фатума это не имеет отношения. А имеет – предположение, что мойры, древнегреческие старушки-богини судьбы, не столько испытывают муки творчества, подобно Василию Кандинскому при очередном развороте линии или ярком мазке, сколько предпочитают вставлять в картины предстоящих жизней уже когда-то найденные, шаблонные элементы. Как в хорошо подобранной настольной игре или мозаичном пазле.

Итак, когда-то были свиты в одну две пряжы будущности – моей и Гали. И вот в хитросплетениях этой игры возникла необходимость, чисто служебная, в фигуре типа «журналист». Мойра помнит, у нее уже есть такие фигуры, аж две группы бывших студентов УрГУ. Не глядя, берет одну из них, забыв, что при слиянии двух судеб звенья «настольных игр» тоже смешались вместе. И в результате я с удивлением обнаруживаю мою старую знакомую в книге судьбы Галины.

Просто случайность? Допустим.

…Как-то так сложилось, что подобия постоянной связи с кем-то из однокурсников у меня сохранились только с Людой Глушковской и ее мужем Юрием Зотовым (Эстония) и Леной Фроловой (Екатеринбург). С последней мы обмениваемся телефонными звонками по случаю нового года и дней рождения друг друга. Поскольку это происходит давно, такие отношения мы вправе называть дружбой.

Вот что произошло 23 года назад, 19 августа 1991 года. Так называемый путч. Галина на площади перед Белым домом. (Я, к сожалению, нет. Не могу покинуть «Огонек». Главный редактор – где-то в США, его первый зам – в Лондоне, приедет только к ночи, просто зам – бог знает где. И я, еще один зам, оказался, как поется в народной песне, большим-на̀большим.) Мы встречаемся дома поздно вечером. Никто не знает, что будет завтра. И как-то между слов мелькает сведение о том, что на площади Галина случайно познакомилась с парнем из Свердловска. Его зовут Моисей Аксельрод.

Как Моисей Аксельрод?! А вот так. Это муж Лены Фроловой. С тех пор почти каждый год вплоть до своего ухода из жизни Моисей 19 августа звонил Гале – они так отмечали годовщину своего знакомства.

Еще одна случайность. Именно такая, которую Галина не посмела вставить в рассказ. Ибо могут сказать: какой надуманный сюжет! И опять смешаны «корзины» двух судеб. Может быть, есть повод задаться вопросом: для чего? Предположим, для того, чтобы писательница, не раз в своих сочинениях обращавшаяся к тем событиям, острее ощутила их необыкновенность, или как сейчас принято говорить, эксклюзивность – короче, выходящими из ряда вон…

Я могу привести еще случившиеся подобного рода пересечения. Мне кажется, они в чехарде сменяющих друг друга вроде бы ничего не значащих будней определенно напоминают нам: все так. Все сходится. Логически завершаются, как в хорошем романе, некогда возникшие жизненные фабулы. И тут же, как на ленте Мебиуса, начинаются пока еще никому не известные новые завязки игры-судьбы, которая опять, наверное, будет чревата удивляющими нас совпадениями, по теории вероятностей – маловозможными.

Из памятных случаев такого рода позволю себе еще рассказать о примечательном повторе обстоятельств, точнее – одного имени, казалось бы, на что-то указывающем, или намекающем, но… не доступным объяснению. Это имеет непосредственное отношение к самому нашему появлению в городе-герое Волгограде, где, как я уже поведал, появились первые писательские страницы Галины.

…В журнале «Журналист» за 1975 год я нашел свою статью «Слово о желанной кабале». По первым ее двум фразам можно понять, о чем речь.

«В душе едва ли не каждого настоящего журналиста есть уголок, куда он не допускает никого – ни товарища по работе или рыбалке, ни жену, ни даже редактора в минуты самой рискованной откровенности. В этом уголке живут мечтания и страхи, надежды и сомнения, счастливые предчувствия и опасения, связанные с тем, что журналист написал бы, если бы…».

В конце статьи есть такой пассаж: «…Как-то я был на партийном собрании одной молодежной газеты. На нем зашел разговор и об ответственном секретаре редакции. В частности, прозвучали две такие фразы:

– Секретарь наш набирается опыта, работает все лучше, но припомните, когда он в последний раз выступал в газете? Не случится ли так, что мы заимеем неплохого ответсекретаря и потеряем журналиста?..

С тех пор прошло десять лет, но я до сих пор благодарен друзьям за те две фразы. Ибо тем ответсекретарем был я».

Все – формально – здесь истинно, как и бывает в писаниях профессионала. Но немножко и не истинно, как часто случается у профи, стремящихся к логическому изяществу сюжета. Всякие оговорки и комментарии его нарушают. В данном случае некоторое лукавство было заложено в самой жизненной основе сообщения. Просто тогда я сам обеспокоился тем, что моя фамилия редко появляется на страницах. И поделился этим беспокойством с Сашей Яковенко, секретарем нашей парторганизации, с которым был в дружбе. Тот счел мое переживание подходящим фактом как бы и для самокритики внутри ячейки (что очень ценилось в партийном быту), и для проявления заботы о партийном товарище.

Сегодня журналистское сообщество стало более многосоставным по специальностям и функциям. Оно спокойно допускает наличие в своих рядах менеджерского сословия – людей не пишущих, но с разных сторон обеспечивающих плавучесть структур редакционного корабля. Тогда было по-другому. Хорошо пишешь – ты журналист, и у тебя есть возможности для карьерного роста, вплоть до главного редактора. Или – до прорыва в «вышестоящую» газету: из многотиражки – в городскую или областную, из области – в республиканскую или союзную отраслевую, а то и сразу – в центральную прессу. Были, конечно, и иные пути – через партаппарат (комсомол). Но в нашей братии даже мысль об этом казалась постыдной.

Я был увлечен секретарским делом. На фоне быстро меняющихся начальников, с опаской вступающих на территорию газетной технологии во всевозможных ее аспектах, было в кайф ощущать себя в деле специалистом-мастером, без которого, ну, никуда… Но я хорошо помнил самое начало своего пути к этой работе, а именно – очерк «Персидская песня», написанный на тумбочке в заводской гостинице «Ростсельмаша». И как после его публикации редакционные завотделами норовили приручить меня, нагрузить своими заданиями.

Тогда-то во мне и поселилась тревожность: а как дальше? Всю жизнь совершенствовать наш любимый «Комсомолец»? Пробиваться в редакторы? Я этого, ох, как не хотел. Выслушивать ругань на газету обкомовских «всемогущих», с бледным лицом возвращаться в редакцию и снова делать номера с трепетом: что еще может вызвать гнев бонз?.. Я не находил ответа на теребящий меня туманный вопрос, но… тем не менее пришел к очень здравому и четкому выводу. Необходимо вернуть свою полную боевую готовность. В первую очередь, грубо говоря, в щелкоперстве. Строчкогонство само по себе не есть профессиональный недостаток. А вот отсутствие умения выдать в необходимый срок четко обозначенное количество текста – это профнепригодность.

Мне удалось найти самое подходящее в городе место для упражнений «в прыгучести» (выражение Галины) – зав. отделом информации «Вечернего Ростова». Туда и ушел сразу после нового (1965) года. Галина, услышав от меня об этом, только сказала: «Ох…» Она знала, что обсуждать решения, касающиеся моей работы, не надо. Действительно, за всю жизнь я на этот счет никогда ни у кого не просил совета ни по важным для биографии вопросам, ни по мелочам.

Должность и впрямь была «горячей». Помимо занимательных репортажей о том, что волнует публику не просто в большом городе, а именно в «Ростове-папе», надлежало каждодневно заполнять информационные разделы «Вчера вечером» и «Сегодня утром». За полгода, которые я провел в «Вечерке», удалось пройти славную репортерскую школу. А главное, надолго растаял жирок душевной уютности, быстро нарастающий под редакционно-домашними сводами и часто перерождающийся в опаску перед живой, новой действительностью. Я ощущал: мои профессиональные приспособления – и к жизни, и к ее газетному выявлению – и возродились, и обновились. Как это в статье «Слово о желанной кабале»: у меня вновь появились «счастливые предчувствия и опасения, связанные с тем, что написал бы, если бы…».

 

…Всякие неожиданные «если бы» ко мне сейчас являются чаще всего по электронной почте. А тогда – неизменно по служебному телефону.

Посреди рабочего дня, когда в наших двух смежных информаторских кабинетах царила деловая толчея, басовитый и, как мне показалось, вальяжный голос в телефонной трубке спросил меня:

– Вы Александр Щербаков? Я Владимир…

И незнакомец назвал фамилию, которую я впервые услышал ровно десять лет назад.

…На другой день после школьного выпускного вечера мы с моим лучшим другом Колей Тамбуловым поехали в Свердловск, в университет – я сдавать документы для поступления на журналистику, он – на историю. Правда, Коля назавтра резко изменил нежно любимой науке с другой дисциплиной под названием «теормех». Это – целый отдельный рассказ, как за какие-то полсуток можно дважды (!) поменять решение насчет своей будущности, став в итоге одним из главных в мире расчетчиков космических и баллистических ракет, лауреатом ленинской и государственных премий и т. д. и т. п.

За бытность мою в Москве я видел его лишь три раза (а в Челябинске ни одного, хотя бывал в командировках в городе Миассе, где он жил и работал, – так было тщательно упрятано и закамуфлировано нечто самое драгоценное, что было у советского народа, – великий ракетный секрет), три раза он прилетал в столицу на самолете своего предприятия – опять же полутайно – где-то, как-то забирать знаки своего лауреатства и высокие государственные награды.

(Не хотелось прерывать нить, но не могу отказать себе в удовольствии хотя бы чуть-чуть представить образ моего самого близкого друга в восприятии моей любимой женщины-писательницы.

Дело происходит в романе «В поисках окончательного мужчины» [«Армия любовников»]. К героине Ольге является в гости дальний родственник по линии отца. Для начала автор дает ему фамилию… Тамбулов. Но, дабы сразу отмести какую-либо связь с истинным человеком под таким именем, сходу, можно сказать, уродует его внешность: «Это был большой бородатый дядька в больших мятых вещах». Мой друг всегда отличался, можно сказать, древнегреческим изяществом – по паспорту и по крови он грек – и европейской элегантностью.

Но далее… «…от него пахло хорошим одеколоном, который был использован не раз-два, а уже вошел в природу тела, в нитки вещей. Это было приятно и неожиданно. Оказалось, что он замдиректора большого института, которого нет ни в одном справочнике, что сам он уже сто лет членкор…» На самом деле, по жизни Коля был заместителем главного конструктора ракет. А вот то, что было дальше в описании персонажа, нисколечко не противоречит моему всегдашнему восприятию Коли Тамбулова, дорогого мне человека. И тут я только развожу руками: видимо, это и есть истинное писательство – каким-то нечеловеческим, можно сказать, чутьем познать, как ведет себя твой, уже, получается, вовсе не придуманный герой в придуманном все же сюжете, что и, главное, как говорит…

«…Вечерами они разговаривали. Его интересовало, как выкручивается в этой жизни Ольга, платят ли учительницам зарплату вовремя. Он рассматривал дорогие безделушки, что стояли в серванте, хорошие картины, которые она давным-давно купила у одного теперь успешного художника, который был в свое время полунищим и стоймя стоял на морозе в Битце, чтобы продать хоть что-нибудь. Ольга покупала тогда интуитивно, завороженная мистическими сюжетами, явлениями фей и гномов, а больше всего солнцем, которое почему-то существовало на картинах в образе луны. Странный лунно-солнечный свет был почти вязким, но не мешал принцессам и принцам быть легкими и воздушными. В этом была некая странность и неправильность, но она-то и завораживала. Были случаи, когда ее просили протереть картину, подозревая на ней густоту пыли, хотя это была густота света.

Тамбулов разглядывал все тщательно и тоже провел по картине пальцем.

– Здесь отсутствует притяжение земли, а есть притяжение света. Но это не свет солнца…

– Луны, – сказала Ольга.

И не луны… Видите точку слева? Свет идет оттуда… Вы чувствуете? Движение цвета?

– Я просто люблю эти картинки. Я их не анализирую. Мне с ними тепло, и все. Это выше анализа.

– Это вы скажете детям в школе, когда покажете им «Троицу» или «Сикстинскую мадонну». Пусть они их очувствуют…»

Вот и не знаю, был ли такой разговор на самом деле в нашей жизни? Потому что эти картинки художника Игоря Реброва как были, так и есть. Но, в общем-то, вопрос праздный. Потому что верю: это – правда. Как, скажем, и такой разговорчик:

– Слушайте, давайте выпьем. Этот разговор всухую не идет.

– Давайте, – ответил Тамбулов. – Но я человек грубый, я пью водку, и чем она хуже, тем мне лучше.

– Просто вы не пробовали хорошего.

– О, женщина! Вы не знаете, чем поили раньше закрытых лауреатов. Такие коньяки, такие вина! Я отведал всего – и белого, и красного, и зеленого. И скажу вам: «сучок» выше всех марок.

Поверьте, это – словно на минуту ко мне Коля зашел. Может быть, такой диалог в нашем доме и был. А может, и не был. Не важно.)

…Итак, мы прибыли поутру на свердловский вокзал и, не теряя времени, трамвайчиком поехали в центр к круглому зданию городка чекистов, где жила моя тетя Мира. Она сама была с семейством на даче на озере Балтым, а в квартире нас ждала другая тетя – Регина, которая только что окончила филфак УрГУ и днями должна была ехать по назначению куда-то на край российской земли. Нынче же она считала своим долгом сопроводить нас в главное здание университета и проследить, чтобы в приемной комиссии с нами было все тип-топ. А мы в ответ должны были помочь ей сдать на товарной станции багаж.

Все втроем мы пили чай. Его вскипятили на газовой плите. Для меня и Николая, провинциалов, она была первым в ряду бытовых феноменов цивилизации, открывшимся нам в большом городе. Но не последним в тот день.

Перед тем, как выходить, Регина сказала, что хочет с кем-то поговорить по телефону. И тут нас поджидали сразу две неожиданности. Первая – наличие домашнего телефона. Испокон века, если у нас кому-то надо было позвонить – в больницу ли, на конный двор, в школу и т. п., приходилось идти в какую-то ближайшую аналогичную организацию, где по статусу должен был находиться замечательный переговорный аппарат. Конечно, мы догадывались, что у большого начальства он тоже имеется, но чтобы так вот, у обычной собственной тетки…

Еще одна цивилизационная неожиданность таилась в хитром коммуникативном дисковом устройстве на телефоне с буквами и цифрами. Мы, два отличника, быстро сообразили, что оно как-то заменяет постукивание по контактам и просьбу: «Девушка, будьте любезны, соедините нас с баней!» Но как оно работает и, главное, как с ним, в случае необходимости, обращаться, пока оставалось тайной.

Я невольно прислушивался к разговору Регины. Она рассказывала, видимо, подруге о смутном чувстве, с которым направляется к предстоящей работе. О том, что сегодня поедет с Шуркой, своим племянником, в университет, и как она рада, что он будет учиться не на их затхлом отделении, а на журналистике, где всегда столько оригинальных людей. «По крайней мере, проведет пять лет интересной жизни». Так разговор Регины перетек в тему, кто из выпускников-журналистов получил какое назначение. По ее словам, повезло какому-то мэну, который поедет в Куйбышев, «к самому Разумневичу». Говорящая фамилия мне запомнилась, к тому же в речи моей тетки она тогда повторялось не один раз.

Снова с этой фамилией я столкнулся примерно через год, на переходе с первого на второй курс. При самом входе в наше университетское здание гуманитариев по 8 Марта, 62 на стене была прикреплена мебельная конструкция для помещения писем и прочей корреспонденции. Проходя мимо нее, я однажды обратил внимание, что из ячейки под буквой «Р» выдвинулось и грозит вывалиться письмо. Автоматически поправляя его положение, я взглянул на имя адресата и невольно задержался. Было написано: Разумневичу. К тому же почерк мне показался знакомым. Взял письмо в руки. Так и есть – от Р.Бадьиной, то есть от Регины. Из Сусумана, Магаданский край.