Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Но здесь уже начинается и разница. При переходе в «Комсомолец» с телевидения-радио меня увлекали исключительно профессиональные и творческие интересы: более общественно весомая деятельность, работа с письменным словом плюс занимательная должность ответсекретаря большой газеты. Сейчас многое было по-иному. Уходить из «Комсомолки», самой содержательной по тому времени и наиболее творческой в стране газеты? Да, конечно, был у меня, как у всех тогда газетчиков, некий пиетет перед жрецами крупных журнальных форм. Но ведь – «Комсомолка»…

Признаюсь откровенно: тогда, в 32 года, во мне впервые возобладали меркантильные интересы. Буду конкретен. Моя зарплата зав. отделом фельетонов и культуры быта составляла 230 рублей. Плюс незначительные, газетные, гонорары. В наш домашний бюджет, конечно, вливались небольшие корреспондентские денежки Галины (без них было не обойтись). Все вместе это и создавало «беспечное» материальное содержание семьи из четырех человек.

«Журналист» за первоначальную должность заведующего отделом предложил сразу 320. Леша Плешаков, наш еще ростовский друг, тоже работавший в «Комсомолке», а в то время уже – сотрудник журнала «Смена», большущий, можно сказать, огромный человечище, зайдя в нашу редакцию, прогрохотал чуть ли не на весь этаж:

– Охо-хо! Ай да Рахметов (Он еще с «Комсомольца» называл меня Чернышевским, но чаще всего – Рахметовым)! Раз – и две цифры в зарплате переставил! Вот что значит спать на гвоздях!

Эти две переставленные цифры и лишили меня прежней беззаботности. Видимо, давно жившая в подсознании идея сделалась осмысленной, выразилась словом… И числом. 90 рублей прибавки – это уже две трети галкиного заработка. А мой будущий журнальный(!) гонорар – это же не газетные крохи.

Так пусть Галина уходит с работы! Пусть она займется исключительно писательством! Я совру, сказав, что думал только о ней. В момент, когда эта мысль заполонила голову, я думал о себе. О том, что отнюдь не слепая судьба дает возможность сделать в жизни что-то действительно настоящее, чего она далеко не всякому предоставляет. Что если это удастся, мое существование будет наверняка оправдано перед лицом провидения, которое было ко мне не раз столь щедрым.

В возможностях Галины я не сомневался, как и в вере в свою судьбу. Почему? Бог весть…

9 мая в честь дня победы в «Комсомолке» была традиционная «Землянка»: коллективный сбор с театрально-музыкальным уклоном, с общением с журналистами-фронтовиками, с «боевыми» стограммами в алюминиевых кружках… Я знал, что для меня это последнее мероприятие на ставшем своим этаже в Голубом зале, где проходило все – планерки, «топтушки», летучки… Было грустно, наподобие того, как при мыслях об уходе в лучший мир: меня не будет – а ведь все останется!

Надо сказать, что внешние обстоятельства противились моему внутреннему решению.

Главного редактора Бориса Панкина тогда не было: он сломал ногу, занимаясь спортом. Конторой руководил Валентин Чикин. К нему я и пришел со своим заявлением об уходе. Он положил на заявление какую-то принадлежность письменного сервиза, поднял на меня лицо со своей знаменитой чикинской улыбкой.

– Нет!

– Почему?

– Ты еще не отработал на «Комсомолку», чтобы иметь право уйти.

– Но у нас же не крепостничество.

– Это плохо. Перед тобой только что приходил сотрудник, требовал, чтобы повысили зарплату. А толку от него ноль. Было бы крепостничество, я бы его тут же уволил.

– Я официально подаю заявление об увольнении.

– Ну, тогда я выставляю свои штыки, а ты на них можешь бросаться.

И – еще одна «чикинская» улыбка.

Но мне повезло. Панкин вернулся, пусть и опираясь на палку, существенно раньше, чем ожидалось. Возможно, это было вызвано раздором с Чикиным, разгоревшимся в последнее время. Я, естественно, пошел к нему.

– Что случилось-то? – спросил он, взглянув на мое заявление.

– Знаете, – не удержался я от сетования на редакционное боярство, – за время вашего отсутствия я заслал в набор чуть ли не десяток фельетонов первоклассных авторов, и не один до сих пор не прошел.

– Ну, было отсутствие, стало присутствие.

Я спохватился, что влезаю в обсуждение производственных вопросов, а ведь цель у меня совсем другая. И откровенно сказал, что меня зовут в журнал на хорошую работу, и в этом переходе заинтересована моя семья.

– У меня есть свои планы относительно тебя, – сказал Панкин.

– Ну, для них, наверно, требуется время, а зовут меня сейчас и просят определиться быстро.

И тут меня бог надоумил рассказать о своем разговоре с Чикиным и о его призыве бросаться на выставленные им штыки. Оказалось, попал в точку. Борис Дмитриевич отвернулся и, глядя в окно, побарабанил пальцами по столу. Потом взял телефонную трубку и позвонил Марии Григорьевне Удаловой, помощнику по кадрам:

– Оформите увольнение Щербакова. В порядке перевода.

В оставшиеся 3-4 дня мне что-то говорили о вызове меня на редколлегию (видимо, Чикинские «штыки»), но все обошлось.

Примерно через месяц моей работы в «Журналисте» мне по служебной надобности пришлось быть то ли на писательском совещании, то ли на пленуме правления СП. Дело было в Центральном Доме литератора. Там в перерыве между заседаниями я встретился с Панкиным.

– Пойдем выпьем кофейку, – предложил он, – поговорим.

И тут раздался звонок, приглашающий в зал.

– Извините, Борис Дмитриевич, я очень хочу послушать следующего выступающего.

Панкин пожал плечами и пошел. И я знал, что впредь никаких отношений между нами уже не будет. Я обидел еще одного человека, очень симпатичного мне и хорошо ко мне относившемуся. Но что мне было делать?! Если бы он предложил вернуться в газету и я отказался, мне кажется, обида могла быть еще больше. Не мог же я ему поведать о своем секретном пакте, заключенном с собственной судьбой. Любой здравомыслящий суеверный человек подтвердит: такое разглашение перечеркивает всякую надежду на исполнение чего бы там ни было. А любой здравомыслящий благоразумец (а таким, видимо, и был Панкин) сказал бы: глупо заключать любые сделки, рассчитанные на столь долгие годы.

…А я, между прочим, время от времени заходил в «Комсомолку». В основном, в библиотеку, там тогда было отлично организованное справочно-библиографическое хозяйство. Проходя по шестому этажу (библиотека заодно с буфетом была на седьмом, как бы пристроенном к знаменитому дому по ул. «Правды», 24), я в первое время всегда испытывал чувство то ли изгнанника, то ли отступника. Когда при случайных разговорах спрашивали, почему ушел, называл маленькое, может быть, занимающее пять процентов причины, обстоятельство. Оно действительно было и заключалось в неприятном для меня внутреннем размежевании коллектива на сторонников Панкина и Чикина. Дело дошло до того, что как-то меня остановила милая корреспондентка сельского отдела Марина и, приглушив голос, спросила:

– Ты панкинист или чикинист?

– Я за Интернационал, вот только не решил, за второй или третий.

Тогда вокруг этого раздора, как всегда бывает, накрутилось много всякого-разного. Мне казалось, что в его сердцевине – не просто противостояние двух незаурядных персон, а некое идеологическое разногласие. Панкин и основная редакционная политика тех годов ориентировались, по моему пониманию, на (выражаясь по-сегодняшнему) либеральные ценности. Чикин и его сторонники придерживались более традиционно «совдеповских» идеалов, кстати, тогда набиравших все большую поддержку руководства страны.

Я, безусловно, был «панкинистом». Но… не испытывал святой мизантропии к «чикинистам» и лично к товарищу Чикину.

У Валентина Васильевича было качество, которое я ценю едва ли не больше любых других, – высокий профессионализм. Излишне говорить о чисто редакторских качествах Чикина. Мне доводилось немного видеть, как он вел номера газеты. Как сидя, а часто стоя, перед оттисками почти пустых, незаполненных четырех полос газеты, браковал материалы, без которых, по словам представителей отделов, газета никак не может выйти.

– Не пойдет. Так неказисто написано…

Пробежав глазами, казалось бы, по диагонали рукопись, энергично припечатывал ее ладонью:

– Берем фельетошку!

Я, честно, пугался, видя, как в восемь, в девять часов вечера в завтрашней газете не просто зияют проплешины, а она все еще состоит преимущественно из них. А главный командир всей этой катавасии чрезвычайно оживлен и с каждой минутой, кажется, набирается все большей какой-то отчаянной веселости.

Видимо, часто газета выходила из графика выпуска (случалось, в дни дежурства нас развозили по домам и после двух, и трех часов ночи), но, так или иначе, в Москве «Комсомолка» приходила подписчикам в срок. Чикина же на командном мостике видеть было одно удовольствие.

Однако имелся у Валентина Чикина один необратимый изъян: он был, как бейсбольной битой, пожизненно бабахнутый Лениным. Тот был его кумиром, источником вдохновения, непререкаемым авторитетом. Вообще-то это можно было понять. Я сам, когда начал читать Ильича в порядке университетского учения, был буквально захвачен его публицистическим темпераментом, покоряющей логикой, которые создавали эффект убедительности необычайной силы. Особенно впечатляли его полемические статьи и заметки.

Я был обязан освобождению от этого морока выходу пятого (синего) издания полного собрания сочинений великого вождя. Из чистого любопытства – посмотреть, чем синее издание отличается от красного, – я стал наскоро пролистывать вышедшие тома, включая сноски и комментарии. И вот тут-то я неожиданно для себя случайно обнаружил особенность нашего великого учителя: он с необыкновенной легкостью менял свое мнение об одних и тех же людях, причем часто на противоположное! Еще иногда и приводя собственные характеристики – в одном случае чуть ли не восторженные, в другом – едва ли не матерные. И такое попадалось не раз и не два.

Любому человеку, бывает, приходится менять свое мнение о том или об этом. Но когда такое повторяется раз за разом и становится неотъемлемым свойством личности, то от нее, от этой личности, надо бежать со всех ног. И, как мы сейчас понимаем, бежали.

 

Тогда же, при пролистывании книг нового издания, невольно вспомнилось, как при первом знакомстве с великим вождем царапало пренебрежительное отношение к «убогой» России, его готовность бросить ее, матушку, в прислужничество вымороченному в догматических мозгах всемирному пролетарскому авангарду.

Уже из-за одного пристрастия Валентина Васильевича к такому человеку я не мог бы стать «чикинистом». В жизни, кроме него, знал я еще двух таких же поклонников «всегда живого». Яковлев Егор Владимирович, великий главный редактор нашего времени, и Яковлев Борис Владимирович, известный литературовед. Первый, судя по всему, своевременно одумался, а вот о втором Наум Коржавин в своих воспоминаниях написал: «Борис Владимирович был большим знатоком произведений В.И. Ленина и И.В. Сталина… Сегодня совершенно непонятно, как умный, талантливый, образованный человек мог интересоваться такой чепухой, но меня это ничуть не удивляло. Я и сам интересовался – только что никогда не доходил до таких вершин знания».

Валентин Васильевич Чикин – доходил…

Однако чуть не забыл. Была ведь еще одна зацепка вернуться к прежнему, испытанному причалу. Когда Панкин дал команду отпустить меня на все четыре стороны, я тут же пришел к своему будущему главному Владимиру Прохоровичу Жидкову. И застал его в некоторой растерянности. Оказалось, против моей кандидатуры почему-то выступил куратор «Журналиста» в секторе журналов отдела пропаганды ЦК КПСС. Чувствовалось, что Жидков не слишком горит желанием вступать в противостояние с начальством из-за не слишком существенного вопроса. Тем более, кандидатура не его лично, а заместителя.

– И кто этот куратор? – спросил я.

– Феликс Овчаренко.

– Знаете, я сам решу этот вопрос.

– Как это?

– Я поговорю с Феликсом Овчаренко.

И пошел, оставив главного редактора в состоянии легкого замешательства.

Феликса я узнал в год своего поступления в университет. Он был дипломником, одним из самых ярких пятикурсников-журналистов. Печатался в областных газетах, любил выступать на всяких конференциях и форумах. Собрав в коридоре или на центральной лестнице нас, «салаг», красивый, всегда эффектно, но несколько небрежно одетый, делился плодами своих размышлений о профессии или просто житейской мудростью. Например:

– Часто зовут на какие-то вечера или просто в гости. Надо постоянно помнить, что ты журналист, и от тебя всегда ждут, что ты скажешь что-то неординарное, яркое. Это важно. Надо заранее готовиться, отбрасывать то, что наверняка могут сказать другие. Я сегодня иду на день рождения, поэтому почти час читал Ларошфуко, и в конце концов придумал такую шутку…

Ему нравилось быть «великим и простым».

«Великим» для нас он был уже тем, что едва ли не в каждом номере газеты «Уральский университет» появлялся его полосный фельетон а ля Кольцов (Ильф-Петров). Мне запомнился один из них, посвященный нашему брату студенту-журналисту. Как на первом курсе бы живем под девизом «Опупею, но создам эпопею». На втором-третьем бегаем по редакциям на манер Никифора Ляписа с опусами типа «Гаврилиады»:

Дорогая моя мать,

Так сумел я жизнь понять:

Жизнь – ведь это труд и труд,

Труд и там, и здесь, и тут;

Дорогой ты мой отец!

Понял жизнь я наконец.

Жизнь – ведь это труд и труд,

Труд и там, и здесь, и тут!

Ну, а на пятом курсе, на преддипломной практике, без пяти минут молодой специалист никак не может из двадцати слов сложить хроникальную заметку.

…Спустя годы я встретился с Овчаренко в «Комсомолке». Он пришел туда ненадолго из ЦК ВЛКСМ, где был заведующим сектором печати, заместителем заведующего отделом пропаганды. Комсомольские боссы отдавали себе отчет, что «Комсомольская правда», объективно говоря, – едва ли не самая ценная их принадлежность. В то же время она доставляла им постоянное беспокойство и критическими, так сказать, на грани фола, публикациями, и самим царившим в редакции духом противоречия брежневской казенщине. И они время от времени вводили туда «своих людей». Кто-то из них приживался надолго, кого-то «среда» вытесняла по-быстрому. Феликсу, мне казалось, на посту зама главного было неуютно. То, что он талантливый журналист, кто-то знал, но большинство нет. А что «засланец» из комсомольской бюрократии – ясно, как божий день, и неизвестно, что от него можно ожидать.

…И вот я на Старой площади, подъезд № 10. Открываю дверь нужного кабинета и слышу энергичный, полный жизни голос Овчаренко, говорящего по телефону.

– Ты слышал новость, у Саши Гаврилова сын родился! Будем радоваться за него! Да, вчера, в день печати. А знаешь, у меня получился на самом деле день печати – я дома с утра до вечера печатал на машинке. Так хорошо текст пошел…

Договорив, он, оживленный, обратился ко мне:

– Ты Сашу Гаврилова знаешь?

– Не знаю.

– Он вон за тем столом сидит. Так у него сын родился.

Потом он стал мне рассказывать о замысле своего, как он выразился, настоящего, каких до сих пор нет, советского детектива, над которым он вчера, в День советской печати, и трудился. Помолчал, и спросил, слышал ли я о новом открытом письме Сахарова. Я не слышал. «Конечно, ты же не читаешь «белый ТАСС».

Я все это рассказываю потому, что на тему, по поводу которой я сюда пришел, мой собеседник не упомянул ни слова, хотя наверняка понял истинную причину моего визита. Только когда я сказал, что был рад увидеть его на новой работе, Феликс обронил безо всякой связи с предыдущим:

– Ну, а «Журналист» – хороший журнал. И материальное обеспечение там хорошее.

Знал бы он, как мне было нужно это «обеспечение». При выходе из десятого подъезда, забирая обратно мой партбилет у мента (?) с проникающим взглядом, как бы сканирующим мою вазомоторику (при входе, принимая его вместе с пропуском, он не спеша пролистнул его странички, где были зафиксированы партвзносы), я размышлял: все же почему Овчаренко ушел от разговора, который волновал меня? Из-за скрытого желания куратора покуражиться? Из намерения, не вдаваясь в подробности, убедиться в благонадежности нового сотрудника подчиненного ему журнала, и тогда вопрос про Сахарова – контрольный? А может, он действительно был занят только собой?.. Или просто мой будущий главный редактор не очень хотел брать на себя ответственность в кадровом вопросе и, перестраховавшись, невольно подтолкнул меня к походу в ЦК, а там до меня и дела не было?

Скрижали моей житейской стези, дайте ответ! Не дают ответа…

Как я вгрызся в свою новую работу! Конечно, хотелось и себя проявить. Но главным был все тот же меркантильный стимул. Необходимо было показать Галине, что мы вполне проживем без ее зарплаты. И не только ей. Как раз в то время к нам приехала пожить Валентина Федоровна, Галина мама. Отчасти благодаря этому моему стяжательству «Журналист» обзавелся Домом творчества «Оптимист» – так стал называться новый для него юмористический раздел. Поскольку у него пока что не было авторов, его заполнял лично его создатель, то есть я. Со всеми гонорарными последствиями. Надо с благодарностью вспомнить руководство издания: оно не скаредничало. Я, к примеру, смог вместо совсем маленького, приобретенного по случаю в Ростове б/у холодильника «Дон» купить вполне респектабельный «Север», тоже не ахти как большой и тоже абсорбционный (без компрессора), но поселившийся в нашем новом московском доме прямо в день, когда там была моя теща!

Здесь тоже не обошлось без случая. За таким капиталистическим шиком как новый холодильник гордым согражданам Гагарина нужно было простоять в очереди не менее года. При этом надо было знать, где и когда будут раздавать талончики с номерами очереди. Мы с Галей, хоть убей, таких мест не знали.

И вот однажды я, как всегда по библиотечному делу, поднимаюсь в «Комсомолку», а тут открывается дверь отдела писем и выходящая в коридор знакомая дама спрашивает:

– А тебе не надо талончик на холодильник? Только выкупать его нужно завтра.

Оказывается, в их большой семье обнаружилось то ли четыре, то ли пять очередей на холодильник. Ветеранов отца и мать ими премировали за хорошую работу на заводе, бабушка, не зная об этом, провела ночь у магазина «Свет» ради права в следующем году купить это же кухонное изделие. И так далее. И пришлось это право распихивать, как котят, перегрызающих телефонные провода… В редакции многие были бы счастливы такому случаю, если бы не срок выкупа – завтра. А я как раз сегодня получил гонорар за своего «Оптимиста». Так что на следующее утро я бодро ехал куда-то на юго-запад в магазин неподалеку от стройки нового гигантского цирка, где мне надлежало получить вожделенный предмет, к тому же призванный засвидетельствовать мою финансовую состоятельность.

Было важно, чтобы Галя поверила в нее!

Нетрудно заметить: значительные события – хоть положительного свойства, хоть дурного – чаще всего случаются не по одной причине, а по стечению обстоятельств.

Так было и в тот раз. Галина работала уже не в «Литгазете», а в журнале «Смена», в отделе упоминавшегося здесь Леши Плешакова. Работа ее шла успешно, материалы удостаивались и текущих премий, и годовой. Как и прежде, у нее не обходилось без стычек с начальством на почве противоречий в оценках героев и обстоятельств их действий. Обычное дело. Но как-то раз она пришла ужасно расстроенной. Оказалось, что ее (и мой) старый друг Плешаков «оказался предателем», в принципиальном споре поддержал не ее, а зама главного редактора Альберта Лиханова, который просто трусит и выслуживается перед ЦК комсомола.

Я не могу вспомнить существо конфликта. Думаю, потому, что все перебила венчавшая рассказ о нем фраза, очень важная для меня:

– Как же я буду завтра смотреть в глаза этим людям?!

Вот оно! – подумал я. Вот момент, который нельзя упустить. И очень спокойно сказал моей ненаглядной, что завтра ни на кого смотреть, кроме меня, не будет, потому что на работу больше не пойдет.

Это было именно то стечение обстоятельств, при котором можно принимать крутые решения. А то, что решение было правильным, я понял из ее не слишком мудрого вопроса, которым она ответила:

– Но ведь для этого придется придти и подать заявление?

– Зачем? Человека, который не ходит на работу, и так уволят.

И Галя вдруг так быстро успокоилась, что можно было подумать: всего больше в жизни ее беспокоило именно то, как она завтра придет на обидевшую ее работу.

…До публикации в журнале «Юность» повести «Вам и не снилось» было девять лет.