Za darmo

Шелопут и прочее

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

IV

Оля, поскольку я от каких-то дел разгрузился, то решил попробовать осуществить идею, которую Вы подсказывали какое-то время назад, – собрать воспоминания разных людей о Гале. …Так что на досуге пишите то, о чем говорили мне, и делитесь этим нашим планом с нашими друзьями…

Это из письма Ольге Арнольд. Сразу скажу: наш план удался. Когда сборник воспоминаний сложился, выяснилось, что ему требуется послесловие. Я его написал и ниже вы его прочитаете. Я не собирался помещать его в этой рукописи, тем более что оно приведено в моей предыдущей книге «Шелопут и фортуна». Но случившаяся история с телевизионной передачей сделала это необходимым. У читателя, не знакомого с нашим семейным прошлым, она и рассказ о ней могут вызвать недоумения без моих нижеследующих «показаний».

(Да, а книга воспоминаний под названием «Этот славный человечек» вышла в конце 2016 года в интеллектуальной издательской системе Ridero).

…10 мая всегда бывает теплая и солнечная погода. Так было и в 2014 году, когда в день рождения Галины по традиции собрался в традиционный же час «узкий круг» (от двадцати до тридцати персон) ее родственников и друзей.

Говорили о том, что не вспомнилось ранее, читали кое-что из ее прозы, подекламировали любимые стихи. В разговорах подчеркнуто, со смаком пользовались полюбившимися когда-то ее «фирменными» словечками и выражениями, как приветными, так и колючими… Расходиться не хотелось.

И тут кто-то спохватился:

– А где же Гета из Волгограда?

– Да, действительно, почему ее нет?

Меня самого время от времени укалывал этот вопрос. Задолго до даты она в разговорах не раз заверяла, что уж на «Галин день» непременно придет, тем более что маятное для нее, но необходимое лечение как раз подходило к концу. И я накануне этого дня и в течение двух суток после него обрывал известные мне ее телефоны и в Москве, и в Волгограде. Наконец на третий день она объявилась сама. По скайпу. У нее уже был куплен билет в Москву, но вдруг забили тревогу «пользующие» ее врачи и срочно забрали Гету на еще одно, дополнительное обследование.

Конечно, ничего веселого в этой информации не было, но по контрасту с опасениями, непроизвольно рождавшимися в мнительной башке я испытал облегчение и радость. На этой волне и сообщил важную для меня новость, которая не должна была оставить и ее равнодушной.

…Накануне моего дня рождения мне позвонили с одного центрального телеканала и сказали, что там намерены сделать документальную ленту о том, как рождался фильм «Вам и не снилось». В связи с этим попросили найти кассету с исходником телеинтервью Галины Щербаковой 1992 года, которое ныне можно увидеть в Rutub. Я нашел и не удержался – еще раз посмотрел. А потом то ли задумался, то ли на что-то отвлекся, не выключив видак. И когда минут через пять вернулся, то в удивлении замер: на экране была Галя, в нашей кухне хлопочущая по своим хозяйским делам.

Я и не знал, что на пленке через сколько-то метров пустого шума оператор, она же именно наша стародавняя подруга Гета Перьян, засняла еще и разговорчики Галины с закончившим свою работу интервьюером Олегом Сидоровым, и ее приготовления к чаепитию… И самое главное – приход Кати с Алисой…

Я не знаю, был он случайным или запланированным телевизионщиками (во всяком случае, по ТВ он не был показан), отдаю себе отчет, что все снято вовсе не скрытой камерой, но… для меня это – фрагмент «живой» жизни. Осколок счастья.

Какие же они были милые, какие солнечные людейки (это давнее, с дошкольных лет, Катино слово), наши дочь и внучка.

Об этом я и сказал в майском разговоре с Перьян. Спросил, помнит ли она ту запись. «Ну, как это запомнишь при ежедневных съемках в течение множества лет?» – «Тогда посмотри отрывочек из нее на сайте «Комсомольской правды».

На другой день Генриетта снова связалось со мной. И опять в очередной раз выразила давно тревожащее ее недоумение: как хороший человек, запечатленный на пленке, породил такую вещь, как «Мама, не читай»? Надо сказать, что Гета знает Катю едва ли не с годовалого возраста. И для нее, человека доброго и справедливого до болезненности, думаю, были одинаково близки и Галя, и Катя. Я ответил: «Хорошо, что Галя так и не узнала, о чем именно эта книга». «Как это не узнала! – вдруг – не сказала! – выкрикнула Перьян. – О чем ты говоришь?..»

И тут начинается главное.

Мы с Галей были в курсе того, что Катей сочинено некое произведение, касающееся нашей семьи. Отношения с ней были уже разладившиеся, и, сказать честно, мы не стремились (если не сказать – избегали) узнать его суть. В большой мере это было связано с обстоятельствами ее отъезда в Израиль.

В тот год она со своим новым мужем посетила США. И перед отлетом заехала к нам, отдала на время их отсутствия ключи от квартиры, где они жили. Родственные отношения, по крайней мере во внешних проявлениях, не прерывались. Тем неожиданней стало пришедшее через какое-то время известие, что наша дочь покинула Москву, страну, родителей. Ушла «по-английски», не попрощавшись.

Известие это пришло от внучки Алисы. Она тогда оказалась в растерянности: старшие Шпиллеры (фамилия Кати по ее второму мужу) уехали, забыв или не захотев заплатить за ее медобслуживание в поликлинике, дай Бог памяти, в переулке Сивцев Вражек. А ей как раз понадобилось что-то врачебное. Ясное дело, мы на ближайший год продлили ее медабонемент (конечно, с удовольствием: это же наш свет в окошке, Ляська). Вот так и узнали о перемещении Екатерины на землю обетованную.

Кстати, в ту пору еще не раз молодая семья Шпиллеров предоставляла нам возможность проявить какую-никакую заботу о любимом нашем существе. Об Алисе. Я говорю это «на полном серьезе», без малейшей тени негативной эмоции, напротив – с отрадой. Недремлющей частью нашего сознания (с трехнедельного возраста, с фатального, как нам мерещилось, отставания привесов младенческого организма вплоть до стопроцентного девического формирования) стал нестираемый файл под именем «Ляся».

Поэтому, когда, к примеру, Евгений Шпиллер позвонил и сказал мне, что ни он, ни Катя не пойдут на поводу каприза Алисы и не будут искать ей квартиру, я только обрадовался.

Вот что было перед этим. В доме на Шаболовке, где Алиса, тогда еще Климова, жила на съемной квартире, случился пожар. Ее жилье он обошел, но оно оказалось заполоненным гидрантовой водой и смрадным запахом гари. А также Алиса говорила, что после происшедшего ей там страшно жить.

Я с энтузиазмом занялся проблемой и вскоре с помощью очень любезных риелторов Марины и Алексея нашел хорошую квартирку по улице Гарибальди. Мне понравилось и вполне интеллигентное лицо ее владельца, хотя и служил он где-то в ФСБ. Алиса прожила там несколько лет, сначала одна, потом с мужем. Тот, кстати, первое время жил у нас, поскольку был выписан Алисой из города Мурманск, а в Москве, кроме нашей внучки и нас, у него никого не было.

Возвращаясь к не слишком деликатному расставанию с нами и к сочинению нашей дочери, логично было предположить, что такой ее образ действий был предопределен уже написанным ею текстом. «Я знаю силу слов»… Тем более – отвратных, ругательных.

Значит, так тому и быть. Что с возу упало, то пропало.

Так я думал (и как оказалось, правильно), даже доподлинно не зная – ибо и не хотел ее знать – ту муторную «литературную» ситуацию. Я не сомневался, что и для Галины ни при каких обстоятельствах невозможно прилюдное выяснение семейных отношений. Знание скандального текста, таким образом, ни мне, ни ей было ни к чему.

И четыре года я был убежден (и убеждал других – близких и не очень, в разговорах и в своих публикациях): Галя до конца жизни не ведала, что она ведет бесстыдно безнравственную жизнь, что она убийца – по крайней мере живых человеческих чувств и т. д., и т. п. Я, конечно, не выдавал ей свою интуитивную догадку, что эти лексемы рождались в хорошенькой головке еще тогда, когда она украшала наши общие фотографии в родственной близости от двух изрядно поношенных временем лиц.

Мне казалось, я этим отчасти оберегаю Галину от нависшей гари случившегося в семье пожара. И вот через четыре года узнаю, что эта «кажимость» оказалась только видимостью…

– …Галя просто изводилась от того, что про вас написала Катя. Только от тебя таила.

– Откуда она сама узнала? – спросил я у Генриетты Перьян.

– Она мне говорила, но я забыла имя. От вашей знакомой. То ли московской, то ли подмосковной, дачной.

– Гета, уточни: Галя тебе говорила про известный ей факт публикации или о ее содержании?

– О содержании, конечно.

Эта весть переворачивала в моей голове столь многое… Однако инстинкт газетчика преоборол все.

– Ты мне можешь об этом написать?

– О чем?

– О том, что она рассказывала. Или только просто о факте, что Галя знала содержание сочинения… Ну, как в обычном житейском письме.

– Ты же знаешь, я не умею писать.

– А еще я знаю, что ты грамотная.

Мы практически поссорились. Но, в досаде отключив скайповский канал, я знал: это не смертельно. Мы ведь связаны одним световодом – любви к Гале… И я подумал: напишет – хорошо; е.б.ж. – в какой-нибудь биографии Галины добавится существенное обстоятельство. А не напишет… То, не исключено, этого и не было?

Возможно, я страдаю разновидностью профессио-нального идиотизма, но считаю, что степень истинности ссылок «я слышал», «я помню», «я уверен», «зуб даю» и т. п. не составляет и десяти процентов. Да что там, гораздо меньше. Отношу это и к собственным словам типа «Как сейчас помню». Всякий раз такое уверение вызывает у меня самого холодок за спиной. Никогда бы не мог свидетельствовать на Библии. Ведь поклясться можно лишь в одном – что ты не лжешь, не обманываешь, и все. Но не глупо ли при этом рассчитывать на правду? Мы знаем только то, что осталось в контуре сознания, в памяти. А это редко совпадает с тем, что было. Потому что главное – как было. А вот тут память – и обманщица, и сочинительница, и, скажем так, досказчица.

 

Короче, я был склонен к тому, что если Гета не решится написать письмецо на известную нам тему, то… пусть она, тема, и останется такой, как я представлял ее последние четыре года.

Впрочем, надо было сделать еще два звонка.

Первый – в связи с названной Генриеттой женщиной, предположительно из Подмосковья. Если я не ошибаюсь, последнее интервью Галина дала корреспонденту газеты из города Пушкино. Не могла ли та поделиться с писательницей деталями литературных успехов ее дочери? У меня не было глупой цели выявить, от кого именно жена получила соответствующую информацию. Я хотел лишь достоверно знать, действительно ли она дошла до нее или нет.

В Галиной записной книжке я нашел телефон этой журналистки. Ее зовут Надя. Я сказал ей о цели своего звонка. И мы быстро выяснили, что на момент интервью Галина не имела понятия о содержании сочинения Шпиллер. Разговор о детях был, но совсем другого толка, чем с Гетой Перьян.

Мой второй звонок был к Ольге Арнольд, человеку, который последним, кроме меня, разговаривал с Галей. Мне показалось, Ольга немного удивилась предмету беседы, вернее, тому моему неведению, которого она предположить не могла. И, дабы исключить возможность какого-либо недопонимания, прислала мне письмо. Вот отрывок из него:

«К несчастью, в ту тяжелую зиму, последнюю зиму ее жизни, когда Галина Николаевна и так чувствовала себя скверно, в интернете появилось произведение ее дочери Екатерины под названием «Мама, не читай!» <…> Зачем Катя это написала? У меня есть по этому поводу свои соображения, здесь им не место, ну да бог ей судья. Так как Галина Николаевна к компьютеру и близко не подходила, то можно было надеяться, что она об этом не узнает. Но – узнала. Одна знакомая позвонила ей, чтобы выразить возмущение этим скандальным творением и предложить свои соболезнования.

Эта дама не отличалась особым тактом и не понимала, что она не находится с Г. Н. в отношениях столь близких, какие оправдывали бы вмешательство в ее личную жизнь. Она обо всем ей и рассказала. Естественно, Галина Николаевна очень переживала по этому поводу; мы с ней беседовали об этом, по ее инициативе, я сама никогда бы не решилась поднять эту болезненную тему – и какое тут могло быть утешение? Последние дни ее жизни были омрачены этим знанием о неблаговидном поступке дочери… Как теперь выяснилось, она не говорила об этом с Вами в надежде, что, может быть, каким-то чудом Вас эта новость минует… Вы всегда были у нее на первом месте, точно так же, как она – у Вас».

…Сюжетосложение в духе О. Генри: Он оберегает Ее от ранящей молвы, Она – Его, в итоге – ситуация обоюдного безмолвия, никого и никак не спасающая.

В том мае переменилось ВСЕ в нашей бывшей жизни 2010 года. Не для Гали – для меня. Все те же самые обстоятельства, детали. Но они же – и другие, если уяснить, что это обстоятельства ухода – сознательного. Мне предстоит их пережить снова – и по-новому.

Вот одна из этих деталей.

В самые последние дни свои (я не предполагал, что они такими станут) она дважды сказала мне: «Какой же ты красивый». Я сердился на нее за это. Не мог понять, что это ее последний дар в сокровищницу счастья моей жизни. А она, наверно, подумала: «Какой же ты дурак…»

Несколько материалов подготовленного мной сборника воспоминаний были впервые опубликованы, как я уже упоминал, в третьем номере ростовского литературного журнала «Ковчег» за 2012 год. Так вот, один из них был перед печатью почти на четверть укорочен. По моей вине (или заслуге?). Был удален отрывок, связанный вот с каким посылом: «Гали нет, и это вина в том числе ее непутевой больной дочери. Не выдержала Галина душа предательства самого родного человека – и ее не стало».

Я, повторю, не считал и не считаю нашу дочь непутевой. Просто у каждого человека, находящегося в здравом уме, свой индивидуальный путь, который он для себя избирает и за который единолично несет полную ответственность. Это неотъемлемое право личности. Но когда редакция «Ковчега» прислала подготовленные к номеру публикации, я, пользуясь правом близости к их героине, не счел возможным допустить предъявления кому-либо в публичной сфере обвинения в том, что… «ее не стало». По многим причинам. И в первую очередь потому, что не считал его доподлинным. До недавнего времени, до мая 2014 года, я, как мог, старался заслонять память о Галине от мелодраматичных, а потому, как мне казалось, пошловатых, «малаховоподобных» сведений, связанных с ее смертью. Единичные посвященные в эту Галину тайность люди, верные данному ей слову о молчании, даже спустя столько лет неохотно заговорили об этой ее боли.

…И вот прояснились казавшиеся туманными обстоятельства Галиного ухода. Главное: тогда я не знал, что уход предопределен (и ни за что не смог бы поверить в него), а Галя знала – потому что это было ее решение. Его частью и был отказ от еды. Теперь мне понятен и тайный смысл тревожившего душу ее взгляда – спокойного (все решено) и… ироничного («ты не знаешь того, что знаю я, ну, пусть так оно и будет»)… И – ее дважды(!) повторенных слов: «Какой же ты красивый». Это значило одно: «Я тебя люблю»… Я был непонятлив, может быть, в самые важные минуты ее жизни.

И только потом, много позднее, в мае 2014-го, до меня дошел затаенный смысл заголовка к давней заметке в Живом журнале: Девочка написала книжку и назвала ее просто «Мама, не читай…» Мама прочитала и умерла. Умерла не потому что прочитала – это ловко завуалированная стилистическая гипербола, – а потому, что девочка написала. Автор заметки, оказавшейся по сути верной, – Ольга Белан. А наш Сашка с трезвым врачебным благоразумием и по-писательски четкой точностью определил: «Обвинять тебя, Катя, в маминой смерти бессмысленно. Это – как падение в пропасть, но ты маму туда не толкала. Но, уверен, что подвела к краю именно ты».

Как ясно сказано. И как долго я внутренне противился этой ясности. Отказывался верить. На вопрос Виктории Токаревой, отчего умерла Галя, я, если помните, ответил: «Потому что жизнь кончилась». Повторив этот ответ в начале своей рукописи, я тут же признался: «А я об этом с тех пор думал и думаю». Именно неполная правдивость ответа (я им сам себя не раз малодушно утешал) служила, как я понял, источником непрестанного, как белка в колесе, кружения памяти о том гнетущем марте с его подробностями, во многом неявственными. Это как в радиоприемнике с плохой отстройкой от мешающих соседних станций: уж как ни ласкательно прикасаешься к регулятору тюнера, все равно на нужный тебе звук то и дело наползают чуждые шумы, не с одной стороны, так с другой.

И вот вдруг – именно вдруг – все расслышалось стереофонично и полнозвучно, как при цифровом воспроизведении: вот как было! Бесспорно, однозначно, безапелляционно. Насовсем.

И я – опять же вдруг! – понял: книга-то моя кончилась. Вопреки желаниям и так называемым творческим планам. Может быть, я опрометчиво начал ее эпиграфом об «ужасе ухода Г. Н.» – и тем самым предписал ее быстролетность. Очевидно, подоплека ухода Гали была определена «надсознанием» пишущего как граница повествования. И однозначное разрешение этой коллизии щелкнуло, как выключатель на электрочайнике: отбой!

Да, а как же обещанное в том же эпиграфе (это резонный вопрос сознания) помышление о ремесле-журналистике, которое едва начало исполняться? «Пустое! – дуэтом отмахиваются и подсознание, и надсознание. – Суета, не достойная волнения души».

Ну, и хорошо. Ну, и ладно.

Тогда все-таки немного про… душу.

Июль 2009 года. Я в Первой градской больнице, в 13-й неврологии. Кое-как начал вставать на ноги. По палатам проходит то ли нянечка, то ли сестра с объявлением: в больницу в День апостолов Петра и Павла пришел батюшка, встреча в центральном холле на нашем (если не ошибаюсь, втором) этаже. Холл совсем недалеко от нас, и я рискую пойти.

Батюшка, старик с окладистой бородой, сразу взял быка за рога и призвал собравшихся возблагодарить Господа Бога. За что? За то, что ниспослал болезнь. Ведь это знак Его заботы о тех, кто пренебрегают заповедями, коснеют в грехе, однако еще способны встать на спасительную стезю. Болезнь – это благо свободного времени, возможность подумать о себе, своей душе, проверить свою жизнь, прошлую и настоящую. Найти путь!

Признаться, за минувшие семь десятков лет никогда не думал о болезнях в таком плане. Потом, уже вне больницы, так истолковал это назидание: серьезная, но не смертельная хворь взрослого человека – это как бы промежуточная весть, итожащая твою минувшую жизнедеятельность и напоминающую о ее неизбежной конечности; не надо связывать ее с каким-либо одним, пусть и существенным поступком. Это встреча, сретенье с правдой. С истиной о себе самом. Так в конечном счете я понял проповедь бородатого батюшки.

Послесловие

В начале благословенных шестидесятых была у нас в ростовском «Комсомольце» коробившая меня рубрика. «Откровенно о сокровенном». Мне представлялось: невозможно публично обнаруживать что-то истинно сокровенное. Другими словами, такой газетный раздел по мне был заведомо обречен на фальшивость. С тех пор каких только пертурбаций мы не пережили, в том числе и в периодике. И сейчас я уже безо всякого трепета могу поведать о себе откровенно нечто… сокровенное.

В последнее время меня не раз посещало предположение, что явившаяся мне благодатная раскрепощенность письма как-то связана с… последствиями инсульта. Возможно, она – замещение или, скорее, обратная сторона неисправимых затруднений при разговаривании и припоминании. Точнее – вспоминании почти всего, но прежде всего – слов. Однако, слава Богу, те рано или поздно в конечном счете «приходят на ум» (хотя бывает так жалко уходящего на ожидание времени!) и встают на заготовленные для них точные (так мне хочется думать) места.

Однако же не хотелось ни с кем делиться догадкой, что возникшая свобода в действе писания – дар болезни. Во-первых, гипотеза казалась хлипкой по части доказательности, а во-вторых, слишком, так сказать, интимной. Смущала робкая, но одновременно и дерзкая мысль: может быть, больничная метаморфоза связана с перестройкой не только телесного, но и некоего вышнего плана? О таких вещах не говорят, тем более не пишут.

А однажды, выключив компьютер, примостился перед телевизором. Шла передача о Викторе Гавриловиче Захарченко…

Снова не обойтись без отступления, последнего.

С детства люблю хоровое пение. Мне передалось это от родни по маме. Редкий сбор большой уральской семьи обходился без застольного концертирования, от которого все получали видимое удовольствие. Репертуар был многообразен, но всего больше в нем было старинных романсов. Это очень дорогие воспоминания, однако – для другого рассказа.

Помню, как дважды в послевоенные сороковые годы гастрольная судьба заносила в наш пропыленный и загазованный Красноуральск шикарнейший Буковинский народный хор с мелодиями, словно пропахшими свежестью и ароматом украинских полонин. Мужская капелла пела на разрыв аорты…

Не удивительно что, став студентом, я уже в первом семестре записался в университетский хор. И это тоже особая тема. Здесь же хочу упомянуть лишь художественного руководителя Вадима Борисовича Серебровского. Молодой еще человек, консерваторский преподаватель, он с легкостью и какой-то веселостью вел себя с нами так, что мы, можно сказать, играючи прикипали к его музыкальным вкусам и представлениям. Я уверен: истинному хоровому руководителю недостаточно быть только совершенным музыкантом, он должен обладать и какими-то экстрасенсорными навыками, уметь в нужный момент «отключать» добрую сотню человек от внешних воздействий, вкладывая в них в заветные минуты исполнения свое личное чувство. И тогда его переживание камертонно отзовется в ощущениях и душах зала.

Зимой 1958 года наш хор поехал «на гастроли» в Москву. Много любопытного тогда мы увидели. В том числе и репетицию Александра Васильевича Свешникова с самым главным хором Советского Союза. Свешникову не было и семидесяти, еще едва ли не четверть века у него было впереди, но в глазах окружающих он уже виделся вседержителем созвучий и, похоже, сам себя ощущал таким. В Государственном хоре СССР тогда было немало искусных наставников. Репетиция же самого Александра Васильевича была неким отдельным представлением, как сейчас сказали бы, супершоу. Мы это почувствовали, явившись в репетиционный зал весьма солидного размера. Там, кроме нас, было еще немало каких-то людей-зрителей.

В противоположной стороне помещения расположились певцы, кто, сидя на расположенных в ряд стульях, кто на специальных артистических приступочках. После некоего разговорного шумка и наступившей затем настороженной тишины откуда-то из-за спин хористов появился Свешников. За ним шла не очень приметная женщина. Встав перед капеллой, он резким движением плеч скинул с них накидку, которую я, например, и не успел заметить, ее подхватила как раз следовавшая за ним сотрудница. Видимо, в этом и заключалась ее миссия.

 

Мы были счастливы и горды видеть само хоровое божество, слышать живьем сотворенный им когда-то коллектив, звучавший в высшей степени безукоризненно… Но само взаимодействие руководителя с артистами особого впечатления не произвело. Нормальное дирижирование, стандартные замечания и указания… Мы были разбалованы, чтобы не сказать развращены, своеобразным отношением к нам Вадима Серебровского, всегда требовательным, но одновременно и дружески-непринужденным, свойским.

Что-то похожее на такой стиль я увидел в маленьком телесюжете о репетиции Московского камерного хора примерно в середине семидесятых. Тогда круто всходила звезда этого певческого уникума, покорившего и знатоков, и простых слушателей не просто новыми, непредсказуемыми звучаниями, но самим подходом к возможностям человеческих голосов, необычной, какой-то очень свежей музыкальной эстетикой. Капитаном неожиданной и молодой команды был Владимир Минин, «мужчина в самом расцвете сил». А в то время, когда мы студентами лицезрели самого Александра Васильевича, Минин уже был под его началом главным дирижером того самого главного советского хора (я об этом узнал, конечно, позднее).

…Я уже давно вновь не «меломаню», как встарь, в основном перетираю в голове собравшиеся ранее музыкальные впечатления. Тем не менее, в минуты отдыха-балдения то и дело устраиваю праздные прогулки по диапазонам Philipsа: вдруг какая-нибудь радиостанция выдаст что-нибудь необыкновенненькое. И как-то приметил, что не раз притормаживаю на песнях одного народного ансамбля. Радующая слух свободная аккордная мощь, не теряясь, жила в любых, самых тонких, филигранных нюансах, особенно при исполнении а капелла. Это был Кубанский казачий хор.

Мой интерес к нему был неожиданным. Признаюсь, меня просто крючит от общепринятых в «региональнах» хорах женских взвизгиваний («И-и-и-и-ех!»), мужских молодецких гиканьев, посвистов и тому подобных диковатых «эстетических» признаков «народности». «Белый», открытый звук, который там культивируется, мне, привереднику, тоже кажется каким-то… нахальным. А тут, в кубанском «разливе», почти все услышанное ложилось на душу.

Я не мог не заинтересоваться руководителем этого музыкального феномена. И оказалось, что он, Виктор Захарченко, был еще в консерватории учеником Владимира Николаевича Минина. Как говорится, «вот что значит школа». В чем смысл этого моего трехстраничного отступления? В том, чтобы читатель знал: мой интерес к этому человеку не случаен. Он для меня авторитет.

…Вот я и возвратился к упомянутой телепередаче. В ней хормейстер, в частности, рассказывал о тяжелейших увечьях, полученных им в автокатастрофе. Маэстро тогда едва выжил, предварительно побывав в глубокой и длительной коме. В заключение рассказа о той драме Захарченко поделился откровением, очень важным для меня.

«Все, что посылает нам Господь, абсолютно все, посылается нам для вразумления. И слава Богу за все. Потому что если бы не было всего этого, я бы сегодня был другой. Уже когда я лежал больнице, у меня произошло некое второе рождение как композитора. Я читаю стихи – слышу музыку, читаю стихи – и слышу музыку. Раньше – все за инструментом, а теперь – никакого инструмента, она сама звучит. Я брал клочки бумаги, чтобы записать. Песни приходят откуда-то извне. Это удивительно, это таинственно, это трудно объяснить…»

Да, объяснить чудо едва ли возможно, но признать его, как это сделал Захарченко, оказывается, легко. Так зачем же я прихожу в замешательство от своего «некоего второго рождения», стесняясь, можно сказать, самого себя? Оказывается, о нем можно говорить. И, соответственно, писать.

Самые труднопреодолимые границы – те, которые сам себе поставил.

Я подвожу черту не только под книгой «Шелопут и прочее», но и под предшествовавшими ей «Шелопутом и Королевой», «Шелопутом и фортуной». Неясное влечение, в чем-то графоманское (но не только), долго водило «моим пером» (забавный эвфемизм – по отношению к лицу, забывшему, как пользоваться бумагой при письме). Но ровно пять страниц назад, когда одна фраза увязала состояние души с… болезнью, у меня вдруг исчез интерес к минувшим каждодневьям, он вытеснился иного рода дотошностью – ухватить подоплеку, уяснить что-то из первопричин моих воспоминаний длиной в три книги.

Да, главная пружина – желание выявить и проартикулировать мою собственную, единичную правду об ушедшем любимом человеке. По возможности отвеянную от любых иных «правд». С какой целью? Видимо, чтобы познать смысл своей жизни, узнать правду и о себе. И снова вопрос: для чего?.. А вот этого – не знаю. Почему, например, иногда неодолимо хочется клюквенного (или брусничного) сока?.. Может быть, анахронизм детства? А то и эмбрионального младенчества?..

Однако, перебрав снова эпизоды повествования, я заметил, что их почти все единит. Рассказывая про Галину и про себя, с самого начала я ступил в зону любви – и по сию пору, вот до этой фразы, которую пишу, не вышел за ее пределы. Перебирая имена людей, заполнивших страницы мемуаров, понял: в основном они возникали на авансцене памяти или под светом моего добросердечного отношения, или в отблесках любви к Гале. Это относится даже к тем немногим персонажам, которые по воле вспоминавшегося случая выглядят не слишком симпатичными. Однако если когда-то, за рамками текста, между мною и ими была теплота, она неизбежно сохранилась как некий остаточный, реликтовый свет. И он тоже дорог и… неустраним.

Есть, есть в моих рассказах и подлые люди. Я, по-моему, никого из них не назвал по имени, и скажу откровенно: мне еще предстоит разобраться с ними в определении их места в моем «психическом подпространстве». По мнению некоторых исследователей пространства-времени, от этого может зависеть вероятность встречи с ними за пределами нынешнего существования. Если это так… Впрочем, об этом – в другой раз.

Здесь же, повторюсь, мое постоянное, навязчивое, неизбывное – любовь. Но и с уточнением: ареал любви населен не только людьми, но и иными сущностями («эйдос» по-древнегречески), без которых жизнь – не жизнь. Например, работа, профессия. Как бы я существовал без любви к ней? То была бы, наверно, не жизнь, а нудьга… Или моя тайная «незаконная» зазноба – музыка, вкрадывающаяся время от времени в мозговые извилины какими-то прельстительными звучаниями, а то и целыми мелодиями. Я знаю, вот уж это – точно графомания (проверено). Но ведь и она – любовь моей жизни, может быть, более заветная, чем работа, потому как «тайная»…

И вот еще «сокровенность» – пристрастие ко всему антинаучному, эзотерическому… А еще коты и кошки… И книги… И Иннокентий Смоктуновский… И Плотинка на Исети (Свердловск-Екатеринбург)… И Левбердон (левый берег Дона, Ростов-на-Дону)… И нью-орлеанский диксиленд (когда-нибудь объяснюсь и по этой еще одной музыкальной опции)… Объектами любви, на удивление, перенаполнена жизнь.

Когда это уловишь, все становится до банальности просто. «Кто же этого не знает!» Я не знал, точнее – не замечал разумом душевную сопричастность многому из того, что, собственно, составляет мое пребывание на этом свете. Знал грубо-словесно как все – про жизнь, смерть, любовь… А сейчас, давший сам себе подробный отчет, познал – как только я. И рад пройденному. Хаотичное кружение по электронным адресам, уводившее то в интимность исповеди, то в детали профессиональной специфики, оказалось, было подчинено упрятанному от меня замыслу и привело к некоему… итогу? ответу?.. Нет, к осознанию многого сокрытого под паролем «Любовь» – словом, наиболее обманным, чем другие существительные.

…«Любовь, что движет солнце и светила». Всяк умеющий читать сотни раз, если не больше, встречал это чеканное выражение Данте Алигьери из «Божест-венной комедии». Даю голову на отсечение – в девяти из десяти случаев как поэтическое восславление великой силы человеческой любви. К примеру, скажем, чувства самого Данте к Беатриче. Не будь его, как знать, может быть, и не было бы столь выдающегося творца?