Za darmo

Шелопут и прочее

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Вот монада междоусобицы соотчичей – землетрясения, которое до сих пор раскачивает Россию неизбывной, как бы уже генетической, передающейся от поколения к поколению ненавистью – к кому угодно или на кого укажут, а главное – ко всему иному.

Кто это сказал: «дело прочно, когда под ним струится кровь»? Ну да, Некрасов, «Поэт и гражданин»! Бедный поэт, который шел «за народ» «в тюрьму и к месту казни», а заслужил за это клеймо клеветника… Бедный гражданин, готовый, было, пролить за ради общего блага свою кровь, но хозяева жизни двадцатого и двадцать первого века приучили его к мысли: для твоего счастья необходимо пролить как можно больше крови других – иных. «Расстрелять!» «Убить!» «Ликвидировать!» «Пусть сдохнут!» – нетленные большевистские пароли к благоденствию, все еще хранимые в душе, может быть, большинства из нас. Поэтому в русской земле так и не утихают кровопролития, расправы и смерти.

Вот о чем тот роман Галины. С вульгарным, извините, названием… Обидно.

Заключу отступление про книжное заглавие небольшим откровением Галины. «Как правило, я редко знаю, как будет называться тот или иной рассказ. И мне даже нравится, как уже после точки возникает фраза, подчас по видимости никакого отношения не имеющая к существу написанного, но она становится впереди, и попробуй ее отгони. Фраза, как птица клювом, держит рассказ, и это такое – видели бы вы – удивительное зрелище, как цепляются слова друг за другом, как на крючочке висит последнее слово (и даже точка), и их не разорвать.

Вот так же слетелись в сборник («Дочки, матери, птицы и острова». – А. Щ.) рассказы… Вот так взлетели они все стаей и повисли на названии».

По памяти вспоминаю названия ее сочинений: «Причуда жизни», «Шла и смеялась, шла и смеялась…», «Сентиментальный потоп», «Как накрылось одно акме», «Дверь в чужую жизнь», «У ног лежачих женщин»… Наименование романа «Женщины в игре без правил» оказалось на редкость удачным. Послужив названием не менее десятка ее сборников оно к тому же стало и эмблемой целой серии ее же книг в издательстве «Эксмо», и цикла телепередач, уже не имеющих к ней никакого отношения. Это выражение стало широкоупотребимым, как говорится – «слова народные». И неудивительно, что оно в том или ином виде разошлось по заголовкам сочинений многих других авторов.

Я, признаюсь, доволен, что вышел на тему заголовков. Для нормального читателя газет и журналов она, конечно, не животрепещущая: у многих ли остаются в памяти названия пусть и понравившихся статей или стихов? (Я не говорю о публикациях, так сказать, эпохальных – типа «Эхо войны» или «Убей его!».) Но она близка литературным работникам прессы, и мне в том числе.

На факультетах журналистики преподаватели часто выделяли ее как составляющую литературного мастерства. Я в свое время читал даже солидное исследование, посвященное типологии заголовков газетных фельетонов. Пытаюсь что-то вспомнить из него, но безуспешно. Кроме одного заглавия: «Тропою гнома». Оно было приведено в качестве примера творческой удачи, потому что фонетически ассоциировалось с модным в 50-е годы романом «Тропою грома» (автор Питер Абрахамс, тема – о расовых предрассудах в Южной Африке; вот же причуда памяти: вдруг вспомнил то, что казалось давно-давно забытым. Может, и впрямь прав тот исследователь периодики. Бесследно улетучились и имя сочинителя, и смысл фельетона, а название – вот оно… К тому же еще всплыли и заглавие романа, и фамилия писателя).

И вот еще одно «к тому же»: вспомнился заголовок, сработанный по такому же образчику – «Здесь будет город-суд» (о переезде в Санкт-Петербург верховного и арбитражного судов). Он в свое время украсил газету «Коммерсантъ».

Как же в этой теме можно обойтись без «Коммерсанта»! Это издание возникло перед изумленной публикой в самом начале 1990 года. В первую очередь воображение поражали названия публикаций. К примеру: «Моссовет велел мясу дешеветь. Мясо не хочет»; «Педерасты СССР и США сводят концы с концами» (о советско-американском симпозиуме по правам лесбиянок и голубых); «Референдум прошел. И плебисцит с ним…» (о результатах всесоюзного опроса); «Цены в мае: жуть стала лучше, жуть стала веселей»; «Проститутки на круглом столе МВД» (о совещании ученых, собранным министерством). Такой раскованности и эпатажности мы не могли припомнить в нашей периодике.

С этим таблоидом, тогда еще еженедельником, в нее вливалась новая струя – так называемая журналистика факта (определение В. Д. Дранникова), противостоящая публицистике рассуждений. Она бесспорно обогатила средства воздействия на читателя. А ее заголовки, поначалу казавшиеся экстравагантными, быстро вошли в моду. Потом их стиль впитался, как родной, в плоть и кровь отечественной прессы, судя по всему, на долгие годы.

Смолоду казалось, что я удачно придумываю заголовки. В местных молодежных газетах они сходу проходили на полосы, потом (уже не так легко) в «Комсомольской правде». В следующих изданиях, где работал, я занимал некое руководящее положение и сам часто перед засылом в типографию изменял названия чужих материалов, полагая, что улучшаю их. Позднее такая уверенность поубавилась…

Мой опыт в этом деле заметно обогатился в «Огоньке». Что отличает иллюстрированный еженедельник от газет и других журналов? Очень многое, но я назову самое очевидное: картинкой на первой странице обложки – яркой, актуальной. Эмблемой дня.

Но этого мало. Редакции хочется, чтобы сиюминутная эмблема переросла в значительный символ, отображающий в обобщении, во-первых, злобу текущего момента и, во-вторых, содержание конкретного номера издания. В большинстве случаев это достигается точной и яркой обложечной надписью, «шапкой», то есть заголовком фотографии (рисунка, картины), поставленной на обложку.

Сложность такового творческого акта я ощутил в первый же мой огоньковский день. Впервые увидел, как над названием (заголовком) мучаются не в одиночестве, а коллективно.

Тут закавыка вот в чем. «Заглавную» картинку как важнейшую в издании ищут и главный художник, и руководители фотослужбы, и секретариатчики, и главный редактор вкупе с его замом, ведущим номер. Одна из самых популярных фраз в редакционных кулуарах: «Что будет на обложке?» Часто эти поиски длятся до самого последнего мгновения и, как правило, на придумывание «эпиграфа» к номеру времени практически не остается. Вся надежда – на «мозговой штурм» редколлегии, отправляющей журнальный выпуск в типографию.

Там, в редакционном конференц-зале, иногда в чьей-то голове вдруг рождалась, как внезапный выстрел, счастливая словесная формула, точно ложащаяся и в обложечную картинку, и в главный смысл данного, конкретного еженедельника. Но чаще процесс выливался в иссушающую мозг отбраковку бесчисленных неудачных предложений. Бывало, на это уходило и час, и более.

Чувствую, не обойтись без примера. Вот памятный номер – первый сентябрьский 1991 года. И первый же, когда после горячечных августовских обстоятельств редакция стала возвращаться к привычному рабочему пульсу.

На обложку решили вынести кадр, сделанный Марком Штейнбоком 22 августа с какой-то очень удаленной от земли верхотуры. Маленькие, как муравьишки, сотни людей несут гигантское, чуть ли не во весь Новый Арбат бело-сине-красное полотнище – символ возрождаемого достоинства подлинной России. «После трех дней и бессонных ночей, после великого, равного десятилетиям, прорыва к свету, после прощания с теми, кто его приблизил, – остановимся, прислушаемся к времени, попробуем рассмотреть, понять мир и себя» – этим текстом публицистики Толи Головкова открывался номер «Огонька».

За ней – на разворот – «Хроника текущих событий (Из дома Андрея Сахарова на улице Чкалова)»: дневник Елены Боннэр, который та вела с 19 по 22 августа. Вслед за ним – «Прозрение» великого офтальмолога Святослава Федорова. Не о глазах, а о судьбах и ответственности народа и отдельных людей на важнейшей грани истории. Статья Александра Нежного «Над бездной» – о поведении в те же дни церковников.

«…И Патриарх Московский и всея Руси Алексий II, в эти дни как бы с немалым усилием освобождавшийся от сковывавших его старых уз и трудно поднимавшийся в рост первосвятителя Церкви, в последнем своем обращении сказавший, что отвергнутая народом коммунистическая идеология никогда более уже не будет господствующей в России, – помог и он отстоять законную власть.

Но епископы? архиепископы? митрополиты? С ними-то что сталось? Отчего ни один не явился – как Мстислав Ростропович – под стены «Белого дома»? Девятнадцатого августа, на конгрессе соотечественников, когда все встали в знак протеста против большевистского переворота, три митрополита: Кирилл, Смоленский и Вяземский, председатель Отдела внешних церковных сношений, Ювеналий, Крутицкий и Коломенский, Питирим, Волоколамский и Юрьевский, председатель Издательского отдела, – сидели, как гвоздями прибитые. Когда двадцатого августа, выпуская первое свое воззвание, Патриарх предложил членам Священного Синода поставить под ним свои подписи, митрополиты Кирилл, Ювеналий, Филарет Киевский почли за благо отмолчаться. И, думаю я, не только страха ради иудейска, а и по корневому родству с ГКЧП, по привычке выслуживаться перед про́клятым Богом режимом, по стремлению во что бы то ни стало сохранить сытый покой своего высокопреосвященства».

Под стать высокопреосвященствам вели себя многие люди, проявившие в те дни моральное ничтожество. Скажем, «ревнитель тоталитаризма Жириновский – мало кто кланялся хунте так истово, так верноподданически, так лакейски». Целый разворот отвел «Огонек» этому деятелю. «Крах мятежников – отнюдь не капитуляция для Владимира Вольфовича и его присных. Они затаятся на время, они перекрасятся, как смогут, они найдут для сограждан новые словеса для старого обмана и оболванивания». Как в воду глядел Леонид Радзиховский – и по отношению к хамелеону с его крысоловной дудочкой, и по отношению к бегущим за ней на четвереньках.

«ЦЕНА СВОБОДЫ» – такую формулу вынесла редакция на обложку вместе с фотосимволом нового флага новой России. И, согласитесь, она была всеобъемлющей. Под нее подходил и репортаж «Отчаяние» – о развертывавшемся в Нагорном Карабахе конфликте между Арменией и Азербайджаном, и интервью народного депутата, члена Политбюро ЦК КПСС Галины Семеновой «Для партии это была катастрофа…». И интервью с руководителем группы по расследованию дела ГКЧП. И, конечно, заметка Виталия Коротича «К читателям»: «Сегодня очень многие спрашивают, почему я ушел с поста главного редактора «Огонька»…» Вся тональность журнала соответствовала этому его ключу.

 

(Понятие «ключ номера» живет в моем профессиональном сознании еще со времен панкинской «Комсомольской правды». Тогда в ней был обычай время от времени делать тематические выпуски – номера, в которых объединялись материалы, посвященные одной жизненной проблеме. Но газета перестала бы быть газетой, если бы «тематические» публикации не были погружены (окружены) в актуальную информационную среду. Для того чтобы не запутать читателя, дать ясность о редакционном замысле, и был придуман «Ключ номера» – небольшая броская информация на первой полосе. Она открывалась изображением массивного, как к сундучному замку, ключа, нарисованному ответственным секретарем редакции Григорием Огановым, бывшим к тому же и газетным графиком, и перечисляла материалы, относящиеся к «Теме».

Впоследствии эту придумку стали использовать многие редакции. В том числе и «Огонек» при наличии в выпуске так называемой «Темы номера».)

…В 2008 году новые хозяева «Огонька» назначили нового главного редактора – Владимира Чернова. Я его знал (и высоко ценил как прекрасного автора и высокопрофессионального журналиста) еще с «Комсомолки» шестидесятых. Ныне же вспоминаю о нем в связи со штрихом его редакторской методы, связанным именно с заголовками.

Как только складывался в верстке очередной номер журнала, по редакционным коридорам и закоулкам разносилась команда типа «Свистать всех наверх!» То бишь – в кабинет главного. И там начиналось великое толковище по поводу заголовков к каждому(!) из предназначенных к выпуску материалов. Сгрудившись вокруг необъятного заседательского стола, все имеющиеся на данный момент сотрудники высыпали возникающие у них варианты наподобие того, как поступают при поиске ответа знатоки в «Что? Где? Когда?» Но, в отличие от тех, мы не были стеснены секундомером (как я понимаю, Чернов намеренно закладывал на такие сходки практически неограниченное время), и можно было, отдаваясь этому коллективному драйву, запросто довести себя до изнеможения.

Это был вид интенсивного творческого тренинга. Знать бы, что я когда-нибудь об этом буду расска-зывать, – взял бы для примера на карандаш хотя бы одну такую «оперативку». Но, увы…

II

«…А как ты вообще живешь-то? Я например – просто живу практически в деревне под Суздалем, обычная бытовая жизнь, иногда нарушаемая приездом сына с женой, два-три дня бедлама и опять день похож на день, как будто их впереди еще тысяча. Тщеславные порывы я давно оставил, друзья теперь где-то там, далеко и призрачные. Что компенсирует бессмысленность бытия – так это Фейсбук. Мне в этом году, да просто через месяц – 80 лет, много, согласись. Но знаешь, мне совершенно всё равно, ни о каких общественных юбилеях я даже не помышляю, никаких дерганий, я приучил себя к мысли, что я обыкновенное частное лицо, до которого никому нет дела, и это нормальное состояние души. Нас всё же очень развращала журналистика, мы казались себе пупами земли, все вокруг вертелось. И я даже с некоторым удивлением смотрю на своих бывших коллег – эка их до сих пор распирает! Тем более тот же Фейсбук способствует этому в лице сонмища френдов и френдесс, кочующих и ловящих каждый чих как когда-то это делали театральные поклонницы».

Это еще одно письмо от Володи Глотова, которого я здесь вспоминал, переходя к теме «Комсомолки», а также в рассказе о начале моей службы в «Огоньке». Помимо этих двух пересечений судеб, Владимир одно время работал вместе с Галиной в редакции журнала «Смена», и между ними тогда возникла дружеская симпатия.

Письмо Глотова, опять-таки присланное по случаю моего дня рождения, всколыхнуло какие-то пласты памяти и побудило «оглянуться окрест» себя: «А как ты вообще живешь-то?» Вот мой ответ. И ему, и себе.

«Володя, я тебя хорошо понимаю. Ты точно сказал: нормальное состояние души – ощущение, что ты обыкновенное частное лицо, до которого никому нет дела. Я пришел к этому самочувствию, может быть, раньше и намного проще, чем ты. Мне просто очень повезло (именно в этом отношении) в обстоятельствах.

Когда не стало Гали, вся моя жизнь сосредоточилась на том, чтобы свет увидел сделанное, но не опубликованное ею. Я собрал разбросанные и по квартире, и по Москве (студии, частные лица и т. д.) пьесы и сценарии. Получилась книга «Будут неприятности». Затем – все, что ныне принято называть «non-fiction»: книга «И вся остальная жизнь». Потом еще одна – «Печалясь и смеясь». В ней сочетаются отрывок из неоконченного романа и рассказы с очерками, эссе журналистского толка. И, конечно, мне тогда было безразлично все, что выходило за пределы моих этих интересов. Но с окончанием работы у меня исчез смысл жизни. И, как ты пишешь, день стал похож на день…

И вот тут – главное везение. Внезапно, безо всякого замысла, под непонятным озарением я сел и начал писать что-то. Одно было ясно: это про Галю и мою жизнь с ней. И вот так дальше – без замысла, без плана, без конечной цели – пошло какое-то мое повествование. И возник смысл. Володя, я абсолютно не думал о книге. Но когда написал уже, наверное, сотню страниц, показал их Володе Чернову. Тот сделал шикарную публикацию в своем замечательном журнале («Story». – Ред.), и это вселило в меня кураж и большую решимость в моем писании. И получилась книга. Она вышла в свет в конце прошлого года в издательстве «Эксмо». Я этому рад, но главное в другом, в том, о чем я уже написал. Возник смысл. Я продолжаю писать, потому что боюсь остановиться. Думаю, ты понимаешь, о чем я. Стараюсь по-прежнему не думать о книге. Но сейчас это уже не очень выходит. Видимо, это тоже «разврат журналистики». Вот история моего везения и подноготная того, как я отъединился в своей душе абсолютно от всякой публичной (общественной?) жизни. Если в моем откровении есть налет самодовольства, ты уж меня, пожалуйста, извини и поверь в то, с чего я начал: я очень хорошо тебя понимаю и сопереживаю. Это на самом деле так».

Да, неблагосклонная обыденность то и дело норовит заместить (вытеснить?) смысл существования. Но когда «день становится похож на день» своей пустотой, слова, мои слова, как отзывчивые друзья, заполоняют и голову, и, кажется, дом. Возникает новый старый смысл – мои писания: но уже не привычно-желанные – газетные и журнальные, а вроде бы как примеряющиеся к книжному переплету; и не о мире вокруг, а в основном о том, что всегда жило только внутри. Кто у меня может отнять это? Меня смущает невольно возникающая мысль о еще одной книге – я все-таки не писатель. Но надеюсь, это не пошлое честолюбие, а издержки все той же любимой профессии (как это у Володи Глотова – «мы казались себе пупами земли»). И твердо знаю: главное – чтобы было написано. Написанное – прочтут.

Вот что мне самому представляется необычным. Мои личные переживания и впечатления, оказывается, способны сами собой, ни у кого не спросясь, превращаться… в текст. Он как бы самообразовывается в голове. (И это что-то иное по сравнению с редакционной работой, исток которой – в заказе, начальственном или общественном.)

Впрочем, со мной уже было так примерно в 14 лет. Я тогда впервые увидел электроиллюминацию. На новогодней елке, которую впервые за всю историю нашего городка установили прямо на улице. Я замер в онемении перед ниспадающими разноцветными волнами, меняющими окраску и вновь восходящими к верхушке с густо-красной звездой. Мое великое эстетическое потрясение тогда вылилось на бумагу, можно сказать, в поэму в прозе. Хотя я ее и отнес в редакцию «Красноуральского рабочего», поскольку уже задумывался о журналистике, она была не плодом «ума холодных наблюдений» грядущего репортера, а безыскусным откликом душевного волнения. В газете была напечатана примерно одна восьмая часть моего сказа, и это уже был урок профессионализма.

За всю жизнь у меня, наверное, было еще 2–3 текста, воспроизводящих мое чисто внутреннее состояние, но ни один из них не стал достижением в работе. Полагаю, и данная рукопись вряд ли привлечет читательское внимание (предчувствие этого наделяет меня легким ощущением… свободы). Она по своей природе – дневниковая журналистика. Если повезет с настроением и если счастливо встанут звезды, может сложиться в добротный текст. Но – не в писательский по самому характеру.

Писатель – вообще существо иного рода. Хотя известно, есть люди, одновременно обладающие двумя талантами – писательским и журналистским.

«Автору этих строк в 2004 году посчастливилось взять интервью у Галины Щербаковой, – рассказывала в одной из московских газет Екатерина Слюсарь. – В этом интервью Галина Николаевна произнесла поразившую меня, тогда еще начинающую журналистку, мысль…»

Однако прежде чем обнародовать эту мысль, я должен, по заведенным мною правилам, представить газетчицу, которая провела беседу с писательницей.

…Это было в пору моего второго пришествия в «Огонек», после того, как я сбежал из еженедельной газеты «Век». Журнал стал совсем другой и внешне, и по существу. Я пришел туда в качестве шефа по тематике личной жизни. Поначалу мой отдел был многочисленным и с хорошим выходом на страницы. Мне нужен был дельный помощник (в то время как раз входило в моду словечко «референт») по различным редакционным заботам и надобностям. Тут я узнаю, что референт соседнего отдела, очень милая девушка Катя, по каким-то неизвестным мне причинам не хочет больше там работать. И мне без особых хлопот удалось переманить ее к себе.

Это была находка. С ее приходом я мог выбросить из головы всю рутинную сторону производства. «Все под контролем!» – как порою переводят двухсложное «o'key» редакторы субтитров зарубежных фильмов.

Когда я в 1999 году стал главой второй (общественно-политической) тетрадки «Литгазеты», увел туда и Катю. Она же, между тем, исправно училась на редактора в Университете печати (бывший Полиграфический), а окончив его, стала работать в издательском центре, выпускающем несколько газет на северо-западе Москвы. Оттуда и позвонила мне с просьбой помочь устроить интервью с писательницей Щербаковой. Конечно, она могла обойтись и без меня, если бы знала, что Галина никогда в жизни не отказывала во встрече ни одному журналисту.

Уж не знаю, чем подкупила Катерина автора «Вам и не снилось», но Галя поведала ей многое такое, о чем не рассказывала другим. И вот что всего более поразило молодую корреспондентку.

«Самые первые шаги к писательству я сделала в детстве, когда организовала своего рода «литературный кружок», собирая вокруг себя мальчишек и девчонок с нашей улицы. Я пересказывала им все прочитанные книги, при этом довольно смело трактуя литературные сюжеты. Один роман у меня плавно перетекал в другой, иногда казалось, что в книге написано не совсем правильно, и тогда я «исправляла» фабулы, добавляла что-то от себя. Где-то глубоко внутри сидело желание при помощи слов создавать какой-то другой, новый мир, как сказали бы теперь – другую реальность.

<…> Сама по себе школа была мне отвратительна воспитательной работой, собраниями… Мне было 22 года, естественно, хотелось одеваться и выглядеть соответственно своему возрасту, например, носить модные тогда укороченные платья. Но мне говорили, что так нельзя. И тогда я решила перейти в журналистику, стала корреспондентом молодежной газеты. Вот тут мне уже все нравилось, это был совсем иной мир. Постепенно, как и раньше в своих рассказах детям-сверстникам, я начинала добавлять в журналистские заметки то, чего никогда не было на самом деле. И вдруг поняла, что самое интересное, что есть в журналистике, – это привирать. Я всегда чего-нибудь привирала и очень боялась, что когда-нибудь меня «схватят за хвост». А людям, о которых я писала, мое вранье безумно нравилось. Я приподнимала их над обыденным, создавая иной мир, в котором все у них было красиво. Это уже начиналась литература.

Однажды я все же попалась. Когда стало известно, что я добавляю в свои публикации сведения, мягко говоря, не соответствующие действительности, мне чуть было не указали на дверь. С тех пор я поняла, что журналистика – не литература, и что мух от котлет надо отделять».

«Я до сих пор помню это высказывание Галины Николаевны, но «привирать» так и не научилась, – вспоминала позднее Катя. – Видимо, нужен для этого какой-то особый талант, а вернее, писательский дар, которым обладают немногие».

…«Я вся такая внезапная, такая несуразная, противоречивая»… натура. Эти лукавые самоопределения студентки Анны Адамовны из пьесы Леонида Зорина «Покровские ворота» я не без ехидства примеряю к себе. Относясь с большим недоверием, да что там говорить – с подозрительностью к любым мемуарам, сам я сейчас нечто вроде них и кропаю. От этого противоречия рождаются размышлизмы о коварстве так называемой правды в non-fiction, о свойствах документальности и об эффекте подлинности в художественных текстах.

 

Галина всегда с неподдельным интересом поддерживала разговор с любыми собеседниками о житейском, злободневном, смешном или страшном, но неизменно уходила в себя при пожеланиях типа – «это же готовый рассказ». Она была убеждена, что подлинная правда рождается и существует во всей полноте исключительно в воображении, а чужеродный ей голый документализм по-любому обедняет ее. Он для набирания жизненности должен быть обогащен творческой фантазией. «Продукты этой фантазирующей деятельности… приноравливаются к переменчивым житейским потрясениям», – писал Зигмунд Фрейд, – то есть становятся стопроцентно правдивыми.

Но то, что в писательском волшебстве служит живой водой образности, начисто хоронит саму суть рукоделия мемуариста. Поскольку воспоминания, «свидетельствующие» о правде, проходят через тот же невольный фильтр – чистилище представлений: как должно быть. Это умозрительное долженствование податливо замещает в голове былую реальность. И вот результат – «как сейчас помню»! Можно ли объехать на какой-нибудь кривой это обстоятельство едва ли не органического свойства? Вряд ли. Потому-то я, не доверяя самому жанру, стараюсь сопоставить картинки памяти с сохранившимися датами, документами, всяческими бумажками и другими доступными свидетельствами.

В большой мере именно поэтому же силюсь разломать принятые рамки книг о былом с их неумолимой последовательностью, а значит, невольным потаканием той же коварной логически-естественной силе – как должно быть. Перемешивая по наитию и как бы в беспорядке кадры различной хронологии, я еще и разбавляю их «посторонними» сюжетами… Все в надежде на святую правду-истину. Которая вообще-то вряд ли кому необходима, кроме… меня самого.

Говорю то, что давно должен был сказать: «Шелопут и Королева», «Шелопут и фортуна», «Шелопут и прочее» – это не мемуары, а что-то другое. Многочисленные любители мемуарной литературы должны это знать. Парадокс, но при этом повторяю как Отче наш: «Тот, кто описывает, как было, лжет. Не лжет тот, кто сочиняет» (Хьелль Аскильдсен).

(Это чрезвычайно глубокое и многозначное наблюдение очень хорошего норвежского автора тот приписал одному из героев своего романа «Окружение», писателю Альберту Крафту. Весьма примечательного сочинения, написанного в форме киношного сценария.)

Так что я пытаюсь исполнить головоломный психологический трюк: максимально приблизиться к тому, как было, и при этом, исключив малейшую невольную возможность сочинительства, не солгать. Главное, повторю, – не наврать самому себе. Может быть, это недостижимо. Однако стремиться-то можно?..

Вернусь к размышлению Екатерины Слюсарь об особом писательском даре «привирания». Раз уж, дорогая Катя, наша судьба быть журналистами, то нам, действительно, совершенно не дано привирать. Скрупулезная, абсолютная точность – наше кредо, нельзя в работе «подправлять» действительность. Бесспорно, когда-то именно с таких «уступок» начинали ныне презираемые порядочными людьми «звезды» пропаганды российского телеящика, без зазрения совести называющие себя журналистами.

А Галя… Стремясь быть как можно правдивей перед корреспонденткой, она как раз и не позволила себе скрыть подробности своей молодой жизни, то ли… приукрашивающие ее образ, то ли, напротив, пятнающие его. Прикрыв их при этом легкой иронией, но с четкой недвусмысленностью в заключение: «мух от котлет надо отделять». Она хорошо усвоила эту истину и еще до своего писательства стала отменной журналисткой.

Словарь русских синонимов приводит тридцать разновидностей смысла «привирания». Среди них есть два таких: извращать факты; шлифовать. Так вот, первое относится к журналистике, а второе – к писательству. «Шлифовать» это – от «желания при помощи слов создавать какой-то другой, новый мир». Собственный – и подлинный. Подлинность как раз и шлифуется в творческой фантазии писателя.

Мое же графоманничанье, подоспевшее ко мне на 75-м году, часто кажется мне несолидным, ребячливым. «Шелопутным». Но что поделать, оно расцвечивает мои дни. А главное, занимаясь им, иногда чувствую касательство к нему… самой Гали. И хочется не отрываться от монитора и клавиатуры, чтобы продлить эфемерное, мгновенное ощущение: она здесь, она есть…

В 2012 году я готовил к печати книгу Галины «Печалясь и смеясь». Уж не помню зачем, перебирал на тумбочке справа от ее рабочего кресла стопочку из шести книг, для какой-то надобности ею отложенных. Наугад раскрыв томик стихов Юрия Левитанского, наткнулся на восемнадцатистрочную миниатюру.

 
Собирались наскоро,
обнимались ласково,
пели, балагурили,
пили и курили.
День прошел – как не было.
Не поговорили.
 

В следующих десяти строках отражен весь скоротечный человеческий век. И вот его итог:

 
Жизнь прошла – как не было.
Не поговорили.
 

Возникшее сочувствие к простодушным ласковым балагурам вдруг перешло в жалость к собственной судьбине. Она и побудила сесть и зачем-то перепечатать стихотворение. А потом, можно сказать, не задумываясь, написать: «Так бесхитростно обрисовал наше бытие один из моих любимых поэтов Юрий Левитанский. Повторяя мысль какого-то приметливого англичанина – жизнь человека состоит из потерь (human life is made up of losses), я ныне полагаю, что главная потеря как раз и заключается в том, что «не поговорили», не договорили – ни в дне, ни в году, ни в жизни. Просек я эту истину, когда ушла из жизни моя жена Галя. …Мне повезло главным человеком своей жизни избрать сочинительницу, рассказчицу, которая оставила в виде букв на белых бумажных листах большую, бо́льшую часть своей души, своих сомнений, страхов, надежд… И получилось – можно говорить, можно вести диалог, беседу».

И… она пошла сама собой, беседа и с Галей, и с невидимым читателем, словно кто-то диктовал текст… Никогда так просто и легко не писалось, как в тот день. Это был какой-то сигнал. Пять книжных страниц выдохнулись непроизвольно. Я, боясь себе поверить, старался удержать настройку, состояние духа, посетившее меня, в чем-то горестное, но в то же время легкое, свободное… И, как потом оказалось, нашел способ «включать» его в себе. Для этого нужно перелистать то, что было написано ранее именно в таком состоянии. А вот все, что потом придумывалось «подневольно» («надо, Федя, надо», работа есть работа), было лишено магического эффекта.

Точно то же происходит с выстраиванием сочинения. Загодя задуманные толковые продолжения, логичные и перспективные, как правило приводят меня к какой-то… скуке, а главное, к необходимости дальнейшего трудозатратного «планирования». В голове теснятся размышления не по существу, а, как говорится, по повестке дня.

Мне по душе иное. Открыть поутру компьютер, как посылку с неожиданным подарком, с любопытством, не спеша, «шевеля губами» прочесть написанное накануне, опять же неторопливо поменять неудачные слова, даже кое-что переписать… Порой это делаю еще, а потом и еще раз. Жду. И, чаще всего, дожидаюсь желанного, неизвестно откуда взявшегося, но внятного продолжения. Иногда подхватывающего вчерашнюю фабулу, но нередко выводящего на первый план что-то новое. Меня своеволие текста не обескураживает. Главное – сохранить тональность, строй. И тогда только и требуется – не противиться, отдаться воле волн, направляемых кем-то (чем-то) более искушенным, чем я, в писании, в складывании слов, в фонетических благозвучиях и т. д., и т. п. Это драйв и кайф – следовать ему (кому-то?/чему-то?)…