Za darmo

Шелопут и прочее

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

А когда умерла Галя, Андрей сделал так, что я почувствовал себя членом их семьи. Как это случилось со мной, с человеком, которому (уж откроюсь) всегда требовались большие усилия, чтобы перейти «на ты» даже с давними знакомыми? Он же все проделал в неотразимом стиле «запросто», в игре-стебании «между нами, мужиками», из-под флера которой застенчиво выглядывали чистопородная интеллигентность и участливость; психозаряд бронебойной силы. Как это у него получается?.. И вот я упрекаю себя еще и за то, что когда-то не приобрел важных психотерапевтических навыков. Андрею же они, видимо, достались просто так, изначально, в подарок. Они – в его инстинктах.

И у Гали, и у меня всегда было (и есть) немало друзей. Иногда задаюсь вопросом: если кому-то из них вздумалось настолько же коротко сблизиться со мной, допустил ли бы я это? Наверное, нет. Я же, как уже писал, в каком-то смысле бука, бирюк… Хладнокровный, черствый тип.

Все помнят строчки из стихотворения Беллы Ахмадулиной:

 
О, одиночество, как твой характер крут!
Посверкивая циркулем железным,
как холодно ты замыкаешь круг,
не внемля увереньям бесполезным.
 

Далеко не в полной мере ощутил я железный холод немилосердного циркуля. Андрей и Олеся тому «виной».

Дальше все просто. Будучи в одной связке с этой красивой парой, я, пусть невольно, узнал отчасти круг близких им людей. Это оказалось для меня, как стало модно говорить, судьбоносным. Мне, совсем было погрязшем, с одной стороны, в милой сердцу топи прошловековых «принсипов» (помните Павла Петровича из «Отцов и детей»?), а, с другой, в категоричном внутреннем отторжении закосневшей в позорном путинизме России, приоткрылись новые пространства – и для мысли, и для порядочного, современного существования. Я было попытался сформулировать новоприобретенное мировосприятие, но вовремя понял: меня заносит в дебри нынешнего попсового мудрствования. А главное – это ни к чему. Достаточно сказать, все описанное выше как раз и привело меня к смущающему рассудок заключению: жизнь… хорошая. Несмотря на приносимую ею боль. Не поэтому ли в который раз в памяти возникает романс Рахманинова?

 
Все отнял у меня казнящий Бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон,
Одну тебя при мне оставил Он,
Чтоб я Ему еще молиться мог.
 
(Стихи Ф. Тютчева).

Это какой-то психологический фортель. У меня-то все не так. Казнящий Бог отнял, наоборот, в первую очередь именно Ее. Галю. А меня взял и поместил к редкостным, как из романа «Что делать?», людям – но не выдуманно-ходульным, а реальным, из плоти и крови. Которые, думают они об этом или нет, способствуют приросту и силы воли, и воздуха, и сна…

Этот в чем-то невероятный сюжет уж точно имеет отношение к спецведомству любви. Во всяком случае «так я вижу».

VI

Однако мой авторский каприз, пассаж о любви, прервал рассказ, связанный с «молебном» Pussy Riot.

Могло сложиться впечатление, что я против церкви. Это не так. Я просто признался, почему в нее не ходок: боюсь встретить там фанатиков злобы и ненависти – в моем понимании, антагонистов учения Христа и Его самого, богочеловека. Зачем мне, родившимся христианином (убежден в этом), такие испытания не старости лет? Отдаю отчет, туда помимо оголтелых «православных» приходят и подлинные христиане, следующие Его ясным и простым заветам. Наверное, их даже большинство. Но, как известно, береженого и Бог бережет.

По самим храмовым стенам я порой… ностальгирую. Видимо за годы вхождения в них с Галиной привык к торжественности обстановки и, вместе с тем, к некоей приютности, к серьезному мерцанию образо́в, свечному потрескиванию, к миражно колеблющимся, словно от дыхания, воздушным столпам перед ликом Спасителя… Возможно, такое настроение приходит в минуты внутреннего одиночества.

Впрочем, не стоит плакаться. В результате той истории я обрел… трудно определить кого – гуру? альтер эго? духовного побратима?.. В любом случае – мудреца из мудрецов. Льва Толстого.

…Поначалу, еще в Ростове, у нас было два двенадцатитомника его сочинений – один мой, один Галин. Первый комплект мы отдали – то ли кому-то из родственников, то ли друзьям. А со вторым жили до самых 80-х годов, когда на полку встало подписное издание из 22 книжек. Однако в течение многих лет я был в поисках еще двух книг Льва Николаевича, в которые, как говорится, сунул нос в университетские времена.

Первая из них – 30-й том гослитовского Полного собрания сочинений. В нем собраны статьи об искусстве. Для чего я хотел их иметь и читать? Не ради выводов и оценок великого нашего правдолюба. Много ли оригинальности в заключительном тезисе трактата «Что такое искусство?»: «Задача христианского искусства – осуществление братского единения людей»? Ей-богу, как-то не вдохновляет. Я категорически не принимаю его уничижительных оценок оперы и балета как видов искусства. А как он был сердит на Бетховена за его последние сочинения, к тому же, по его мнению, негативно воздействовавшие на позднейшую музыку. «И вот является Вагнер… А за Вагнером являются уже еще новые, еще более удаляющиеся от искусства подражатели: Брамсы, Рихарды Штраусы и другие». И так далее. Толстой в этих статьях был последовательным в отстаивании вполне большевистской идеи «всенародного искусства» и нелюбви к «искусству господскому».

Но, в отличие от марксистских критиков ленинского пошиба, граф настолько свободно ощущал себя в реалиях и подробностях обсуждаемого, что наблюдать за течением его мысли, пусть порой изначально заданной, – одно удовольствие. То и дело задумываешься: как интересно, а мне вот такого в голову и прийти не могло. Но иногда с радостью отмечаешь: и я так думал! В итоге несогласие с автором в выводах (а то и в посылках) не злит, не раздражает, а… веселит. То невольно засмеешься, а то и вообще расхохочешься. И, как ни странно, испытываешь удовлетворение. Так бывает при беседе с очень умным человеком, когда даже от самого факта общения набираешься разума.

Мне были особенно по душе толстовские искусствоведческие изыски по причине, говоря откровенно, несерьезной, если не сказать легкомысленной. Только-только входящему в профессию журналисту нравилось, как они написаны: с рвущимся наружу внутренним задором. Вредный старик прекрасно знал, что наносит «пощечину общественному вкусу» (по мне так куда более ощутимую, чем придумавшие через десяток с небольшим лет это выражение футуристы), понимал, что уже имеет право на свои экстравагантные суждения, и не считал нужным сдерживать, видимо, природно присущий ему публицистический темперамент. Мы, конечно, помним: нет-нет, да он прорывается и в его художестве (знаменитая первая фраза «Воскресения». «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью…» И т. д.). Но эстетика классической прозы все же ставила и в этом перед автором определенные границы. А вот уж в журналистике – раззудись, как при косьбе, плечо да размахнись рука!..

Я наугад раскрываю книгу на первой попавшейся странице, а именно – на 132-й. Уж поверьте мне, я не лукавлю, мне самому ценна чистота опыта. Цель – подтвердить или опровергнуть мое давнишнее представление о стиле Льва Толстого как публициста, точнее – как критика искусства.

Итак, 132 страница. Речь о Рихарде Вагнере, композиторе.

«…Говорят, что нельзя судить о произведениях Вагнера, не увидав их на сцене. Нынешнею зимой давали в Москве второй день или второй акт этой драмы, как говорили мне, лучший из всех, и я пошел на это представление.

Когда я пришел, огромный театр уже был полон сверху донизу. Тут были великие князья и цвет аристократии, и купечества, и ученых, и средней чиновничьей городской публики. Большинство держали либретто, вникая в смысл его. Музыканты – некоторые старые, седые люди – с партитурами в руках следили за музыкой. Очевидно, исполнение этого произведения было некоторого рода событием.

…На сцене, среди декорации, долженствующей изображать пещеру в скале, перед каким-то предметом, долженствующим изображать кузнечное устройство, сидел наряженный в трико и в плаще из шкур, в парике, с накладной бородой, актер, с белыми, слабыми, нерабочими руками (по развязным движениям, главное – по животу и отсутствию мускулов видно актера), и бил молотом, каких никогда не бывает, по мечу, которых совсем не может быть, и бил так, как никогда не бьют молотками, и при этом, странно раскрывая рот, пел что-то, чего нельзя было понять. Музыка разных инструментов сопутствовала этим странным испускаемым им звукам. По либретто можно было узнать, что актер этот должен изображать могучего карлика, живущего в гроте и кующего меч для Зигфрида, которого он воспитал. Узнать, что это карлик, можно было по тому, что актер этот ходил, все время сгибая в коленях обтянутые трико ноги. Актер этот долго что-то, все так же странно открывая рот, не то пел, не то кричал. Музыка при этом перебирала что-то странное, какие-то начала чего-то, которые не продолжались и ничем не кончались. По либретто можно было узнать, что карлик рассказывал сам себе о кольце, которым овладел великан и которое он хочет приобресть через Зигфрида… После довольно долгого такого разговора или пенья с самим собой в оркестре вдруг раздаются другие звуки, тоже что-то начинающееся и не кончающееся, и является другой актер с рожком через плечо и с человеком, бегающим на четвереньках и наряженным в медведя, и травит этим медведем кузнеца-карлика, который бегает, не разгибая в коленях обтянутых трико ног. Этот другой актер должен изображать самого героя Зигфрида. Звуки, которые раздаются в оркестре при входе этого актера, должны изображать характер Зигфрида и называются лейтмотивом Зигфрида. И звуки эти повторяются всякий раз, когда появляется Зигфрид. Такое одно определенное сочетание звуков лейтмотива есть для каждого лица. Так что этот лейтмотив повторяется всякий раз, как появляется лицо, которое он изображает; даже при упоминании о каком-нибудь лице слышится мотив, соответствующий этому лицу. Мало того, каждый предмет имеет свой лейтмотив или аккорд. Есть мотив кольца, мотив шлема, мотив яблока, огня, копья, меча, воды и др., и как только упоминается кольцо, шлем, яблоко, – так и мотив или аккорд шлема, яблока. Актер с рожком так же неестественно, как и карлик, раскрывает рот и долго кричит нараспев какие-то слова, и так же нараспев что-то отвечает ему Миме. Так зовут карлика. Смысл этого разговора… можно узнать только по либретто.

 

…После этих разговоров на сцене раздаются новые звуки бога Вотана, и является странник. Странник этот есть бог Вотан. Тоже в парике, тоже в трико, этот бог Вотан, стоя в глупой позе с копьем, почему-то рассказывает всё то, что Миме не может не знать, но что нужно рассказать зрителям. Рассказывает же он все это не просто, а в виде загадок, которые он велит себе загадывать, для чего-то прозакладывая свою голову за то, что он отгадает. При этом, как только странник ударяет копьем о землю, из земли выходит огонь, и слышатся в оркестре звуки копья и звуки огня. Разговору сопутствует оркестр, в котором постоянно искусственно переплетаются мотивы лиц и предметов, о которых говорится. Кроме того, самым наивным способом – музыкой – выражаются чувства: страшное – это звуки в басу, легкомысленное – это быстрые переборы в дисканту и т. п.

…Вопрос, для которого я пришел в театр, был для меня решен несомненно… От автора, который может сочинять такие, режущие ножами эстетическое чувство, фальшивые сцены, как те, которые я увидал, ждать уже ничего нельзя; смело можно решить, что все, что напишет такой автор, будет дурно, потому что, очевидно, такой автор не знает, что такое истинное художественное произведение. Я хотел уходить, но друзья, с которыми я был, просили меня остаться, утверждая, что нельзя составить решение по одному этому акту, что лучше будет во втором – и я остался на второй акт.

Второй акт – ночь. Потом рассветает. Вообще вся пьеса переполнена рассветами, туманами, лунными светами, мраком, волшебными огнями, грозами и т. п. Сцена представляет лес, и в лесу пещера. У пещеры сидит третий актер в трико, представляющий другого карлика. Рассветает. Приходит опять с копьем бог Вотан, опять в виде странника. Опять его звуки и новые звуки, самые басовые, которые только можно произвести. Звуки эти означают то, что говорит дракон. Вотан будит дракона. Раздаются те же басовые звуки, все басистее и басистее. Сначала дракон говорит: я хочу спать, а потом вылезает из пещеры. Дракона представляют два человека, одетые в зеленую шкуру вроде чешуи, с одной стороны махающие хвостом, с другой открывающие приделанную, вроде крокодиловой, пасть, из которой вылетает огонь от электрической лампочки. Дракон, долженствующий быть страшным и, вероятно, могущий показаться таковым пятилетним детям, ревущим басом произносит какие-то слова. Все это так глупо, балаганно, что удивляешься, как могут люди старше семи лет серьезно присутствовать при этом; но тысячи квази-образованных людей сидят и внимательно слушают, и смотрят, и восхищаются.

…Музыки, то есть искусства, служащего способом передачи настроения, испытанного автором, нет и помина. Есть нечто в музыкальном смысле совершенно непонятное. В музыкальном смысле постоянно испытывается надежда, за которой тотчас же следует разочарование, как будто начинается музыкальная мысль, но тотчас же обрывается. Если есть что-либо похожее на начинающуюся музыку, то эти начала так кратки, так загромождены усложнениями гармонии, оркестровкой, эффектами контрастов, так неясны, так незаконченны, при этом так отвратительна фальшь, происходящая на сцене, что их трудно заметить, а уж не то чтобы быть зараженным ими. Главное же то, что умышленность автора с самого начала и до конца и в каждой ноте до того слышна и видна, что видишь и слышишь не Зигфрида и не птиц, а только одного ограниченного, самонадеянного, дурного тона и вкуса немца, у которого самые ложные понятия о поэзии и который самым грубым и первобытным образом хочет передать мне эти свои ложные представления о поэзии.

…Впечатление это усиливалось еще тем, что вокруг себя я видел трехтысячную толпу, которая не только покорно выслушивала всю эту ни с чем несообразную бессмыслицу, но и считала своею обязанностью восхищаться ею.

Кое-как досидел я еще следующую сцену с выходом чудовища, сопутствуемым его басовыми нотами, переплетающимися с мотивом Зигфрида, борьбу с чудовищем, все эти рычания, огни, махание мечом, но больше уже не мог выдержать и выбежал из театра с чувством отвращения, которое и теперь не могу забыть».

Ну, что ж, я хорошо понимаю себя, годами искавшего эту пряную, притягательную книгу. Нашел ее, будучи в командировке в Ленинграде, в магазине «Подписные издания» на Невском проспекте, в отделе невыкупленного. Большущий фолиант стоил буквально копейки. И хотя большинство помещенных в нем законченных сочинений потом вошло в двадцатидвухтомник, я предпочитаю пользоваться милым мне тяжеленным томом 1951 года с обилием черновиков, «неотделанного и неоконченного», вариантов и комментариев. И с уведомлением, завещанным автором: «Перепечатка разрешается безвозмездно».

А другим предметом моих поисков была книга под названием «Въ чемъ моя вҍра». Я мельком увидел ее в университетское время у одной студентки-филологини. И отдавал себе отчет в том, что найти или хотя бы прочитать ее в безбожной советской стране очень проблематично. Но… я ее обнаружил примерно в то же время, что и заветный 30-й том. И где? В своей домашней библиотеке.

В 1976 году при переезде из останкинской двухкомнатной квартиры в бутырскую трехкомнатную случилась невольная инвентаризация наших книг. При расстановке их на самодельные дээспешные полки вдруг неожиданно и всплыла, на первый взгляд, неприметная книжка. Она была поменьше ростом, чем большинство собранных нами изданий, но главное – точно такая же, какую я увидел лет двадцать назад! Это был второй том собрания сочинений Толстого, выпущенного В. М. Саблиным в 1911 году, куда вошли: «В чем моя вера», «Исповедь» и «Религия и нравственность».

Только моей невнимательностью можно объяснить, что я так долго не знал о наличии этой ценности, пришедшей в дом с самого начала с личным книжным собранием Галины. По той же причине лишь три года назад я обнаружил на оборотной стороне фронтисписа, сливающейся со второй страницей обложки, карандашную, но очень крупную, сделанную ее неповторимым, красивым почерком роспись: Руденко. Она свидетельствует, что книга стала собственностью еще юной девушки (а, может, и вовсе девочки), носившей первую в ее жизни фамилию. Я не сомневаюсь, что томик достался ей от четы Сытенко – дедушки и бабушки, завзятых книгочеев.

Я же тогда, испытав внезапную радость от чудесного явления этой библиографической редкости, в тот же день «по-редакторски» бегло, дежурно «освоил» ее и поставил на нужное место, запомнив, что когда-то нужно погрузиться в текст с чувством, с толком, с расстановкой… Сколько же таких долгов оставлено по жизни!

(Вот наблюдение. По молодости казалось, что иду по ней, по жизни, как бы обгоняя некий проложенный типовой судьбой график. А ныне, подводя итоги, осознаешь, сколь многого, может быть, самого необходимого, так и не сделал. Не вина ли тут скорости, по существу поспешности, которая когда-то казалась неоспоримым качеством?)

Так и ждал меня до 2012 года, до истории с Pussy Riot, этот старинный томик с трогательным шнурком-закладкой, вклеенной в переплет. Я, наконец-то, отдал себе отчет, какая в нем необычайная ценность для души, ищущей опоры в чем-то несомненном, истинном. Такая она была у Льва Николаевича Толстого. А я по-настоящему узнал, можно сказать осязательно изведал ее через эту его книгу.

«Я прожил на свете 55 лет и, за исключением 14 или 15 детских, 35 лет я прожил нигилистом в настоящем значении этого слова, то есть не социалистом и революционером, как обыкновенно понимают это слово, а нигилистом в смысле отсутствия всякой веры. Пять лет тому назад я поверил в учение Христа – и жизнь моя вдруг переменилась: мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало хотеться того, что прежде не хотелось. То, что прежде казалось мне хорошо, показалось дурно, и то, что прежде казалось дурно, показалось хорошо. Со мной случилось то, что случается с человеком, который вышел за делом и вдруг дорогой решил, что дело это ему совсем не нужно, – и повернул домой. И все, что было справа, – стало слева, и все, что было слева, – стало справа: прежнее желание – быть как можно дальше от дома – переменилось на желание быть как можно ближе от него. Направление моей жизни – желания мои стали другие: и доброе и злое переменилось местами. Все это произошло оттого, что я понял учение Христа не так, как я понимал его прежде. Я не толковать хочу учение Христа, я хочу только рассказать, как я понял то, что есть самого простого, ясного, понятного и несомненного, обращенного ко всем людям в учении Христа, и как то, что я понял, перевернуло мою душу и дало мне спокойствие и счастие».

Вот и я не намерен что-то еще рассказывать об этой книге. В отличие от нашего времени она ныне общедоступна – в Интернете. Приведу лишь одну, важную для меня, фразу из нее: «Я не толковать хочу учение Христа, а только одного хотел бы: запретить толковать его». Ох, как я разделяю это его желание!

Пятая глава

I

«Александр Сергеевич, добрый день. Спасибо вам за письмо. Что касается договоров: у нас уже, увы, нет времени на то, чтобы вы занимались заключением договоров со всеми авторами чужих текстов. Это нужно было делать до того, как вы продали нам текст. А сейчас книга сдана в производство и стоит в плане февраля. Сейчас в отрасли глубокий кризис, если мы не издадим книгу весной, мы вряд ли вообще сможем ее издать».

Однако издали – в конце 2015 года. Я хочу обнародовать кое-что из переписки с издательством, относящейся к предварительной подготовке рукописи. Побуждает к этому эпиграф «Шелопута и прочего» с обещанием сказать что-то и о ремесле «литературы журналов и газет» (так словари определяют журналистику). В работе редакций книжных издательств и периодики есть немало общего.

Итак, снова эпистолярная главка.

«…Насчет названия: нам бы хотелось сохранить «Шелопутство и дурачество». Потому что оно взято из самого текста, и потому что оно гораздо более образное и глубокое, чем «Шелопутство и фортуна» (одно из названий книги, которые я предлагал. – А. Щ.). За умышленно сниженным «дурачеством» стоит признание огромной важности описанного в книге. А за «фортуной» стоит только какая-то абстрактная удача. Давайте сохраним «Шелопутство и дурачество».

«…О названии. Я ничего не имею против дурачества. Очень милое слово. Меня смущает шелопутство и дурачество. Если в тексте они как-то дополняют друг друга и, может, даже оттеняют, то взятые чисто в паре воспринимаются как очень сходные, почти как синонимы. И мне кажется, это уже выглядит как изъян вкуса: либо шелопутство – либо дурачество. Иначе получается «прейскурант цен». Я не прав?.. По поводу фортуны. Мне помнится, Вы писали, что удачный ход – объявленное в начале книги намерение написать о женщине как о судьбе. Это ведь и есть основной мотив. Только мы в этом случае также умышленно снижаем судьбу до фортуны. Вместо «Жизнь и судьба» – умышленно сниженные «Шелопутство и фортуна» (или «Дурачество и фортуна»). Будет в ряду с названиями «Кондуит и Швамбрания», «Война и мир», «Гордость и предубеждение», «Старик и море», «Чук и Гек» и т. д. Я в долгу у Вас за очень хорошую идею нового названия (просто хотел это потом сказать отдельно). Я, честно, до нее бы не додумался. И сходу благодарно принял ее. Давайте «докрутим». Я буду думать».

«…В названии есть намеренное снижение высоких тем. «Жизнь и судьба» звучит хоть и высоко, но пошло (согласитесь). А снижение еще показывает, что истинный смысл очень дорог – поэтому защищен легкой иронией. Хорошее название поможет нам донести книгу до читателя».

«…Как Вы понимаете, в хорошем названии я сам очень заинтересован. Но «Шелопутство и дурачество» еще не оно (и я писал, почему). «Жизнь и судьба», согласен, очень претенциозно и поэтому «невкусно», но в нем, по крайней мере, два не повторяющие друг друга по смыслу слова, и поэтому стилистически все грамотно.

…Заголовок пусть будет таким: «Шелопут и хохлушка». Для полной ясности в качестве последнего гвоздя присобачим в самом конце фразу: …И они, уральский шелопут и донбасская хохлушка, нашли его».

«…Что касается названия: никаких, конечно, «Жизнь и судьба» (это же Гроссман!) и «хохлушек» в названии быть не может. Сейчас книги, в названиях которых содержится хотя бы намек на Украину, не продаются вообще. Начиная с кулинарных книг и заканчивая художественными.

 

Могу предложить изменить только совсем чуть-чуть: «Шелопутство и чудачество». Но «Шелопутство и дурачество» нам кажется наиболее удачным вариантом».

«…Я в свою очередь тоже предлагаю чуть-чуть изменить сочиненное мною название. Вместо «Шелопут и хохлушка» – «Шелопут и фантазерка» (варианты:…и придумщица…и выдумщица…и сказочница. Но мне кажется, фантазерка лучше). Мне не очень хотелось говорить об этом, но, если переходить на общую для нас профессиональную речь, для заголовка наличие в словах суффикса «-ств», да еще подкрепленное «-честв» ом не есть хорошо. Ну, не переваривает это моя душа, сочинившая сотни, если не тысячи названий. Допускаю, что мой профессионально-словес-ный арсенал подустарел. Но тут уж ничего не поделать.

Мне не хотелось бы уходить от найденного Вами хода с ШЕЛОПУТством».

«Александр Сергеевич, предложенные вами варианты названия… не годятся. Вы смотрите на название как автор и читатель, мы смотрим как те, кому книгу продавать. Это немного разные взгляды. Вам же хочется, чтобы книга продавалась, верно? Хочется, чтобы люди ее покупали, чтобы она принесла не только моральное, но и материальное удовлетворение. Я еще подумаю над вашими новыми вариантами…»

«Да, я смотрю на название (как и на все мое сочинение) именно как автор. В этом и заключается мое авторское право…»

«…Простите меня, не хочу показаться дотошной занудой, но вы ведь продали авторское право нам на срок договора, поэтому над названием мы будем еще думать, и я напишу вам отдельно…»

«Из разных вариантов названий предлагаю одно: «Записки шелопута» (Вариации: История шелопута, ИсториИ Шелопута, Записки везучего шелопута, Байки фартового шелопута)».

«Предложенные вами названия не кажутся нам удачными. Они концентрируют внимание на вас, а не на героине вашей книги. Мы хотели бы оставить название «Шелопутство и дурачество. Моя жизнь с Галиной Щербаковой», оно яркое и привлечет внимание женщин, которые, в первую очередь, станут читательницами книги. Мы хотели бы остановиться на этом названии».

«…Хочу в первую очередь сказать, что я очень хорошо отношусь к Вам, ценю Вашу заинтересованную причастность к Гале и ко мне. Пишу это потому, что ни в коем случае не хотел бы нанести Вам обиду.

Я не считал и не считаю себя эталоном литературного вкуса и вполне допускаю, что в случае с заголовком Вы правы. Пусть так и будет (я же не вычеркнул его в верстке). Но при такой ситуации – и это вне обсуждения – не годится никакой подзаголовок, в котором есть имя Галина Щербакова. Потому что, Вы правы, и шелопутство, и дурачество и по книге, и по жизни свойственны мне. А Галина, напротив, ко всему, что составляло (и составляет) главное в нашей жизни относилась (и относится) столь серьезно (неужели это вовсе не отразилось в моем мемуаре?), что малейший намек, пусть даже нечаянный, на какую-то ее легкомысленность, просто легкость в отношении чувств, людей, меня – неправда, и, боюсь, оскорбительная неправда. Я, например, ведь не для красного словца написал, что она не колеблясь отказалась от сотрудничества с издательством, выпустившим книгу с категорически не понравившейся ей обложкой. И как же я буду выглядеть, если соглашусь с этой неправдой ради собственной авторской выгоды. Да лучше бросьте эту рукопись в корзину, для меня, я Вам об этом уже писал, главное – что она написалась.

Я при обсуждении заголовка не хотел задевать эту сторону, во-первых, потому что думал обойтись без ненужного обнаружения чего-то слишком личного, а во-вторых, думал, что Вы и так сознаете все это. Внимание «читательниц», конечно, нужно иметь в виду, но для меня есть резоны более важные, чем авторские амбиции».

«Дорогой Александр Сергеевич, мы посоветовались и решили, что можем пойти на компромисс в плане названия и предложить вариант: «Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой». Подумайте, пожалуйста, над возможностью такого названия».

«Это – хорошо.

Вдогонку. «Моя жизнь…» или «Наша жизнь…»? Ну, это на ваше усмотрение».

«…Огромное спасибо за согласование. Пусть будет «Моя жизнь» – так ближе и лиричнее. Спасибо!»

Да, тысячу раз готов согласиться с утверждением своего бывшего издательского оппонента: хорошее название помогает донести написанное до читателя. А плохое мешает. Приведу, как говорится, живое свидетельство. От противного.

Вот какое письмецо от Галины я отправил с нашего компьютера в издательство (другое!) в 2007 году.

«Л-а!

Ночью мне привиделся пижонский заголовок Он шел, как Бернард Шоу. Щербаков пнул меня за него ногой. Его вариант: Утерянный дом (именно «у», а не «по» – как безвозвратность). На это у меня родилась простая, как мычание, Расплата, а потом еще Смерть под звуки танго. Еще из Даля: Мста не мзда, но кто же знает теперь эти слова?

Наверное, все-таки Утерянный дом. Я как-то верю А. С.

Л-а, отзвоните, ладно? Я же барышня беспокойная…

Ваша Г. Н.».

Нажав клавишу «Отправить», я сказал уважаемому автору, что убил бы его за предложенный вариант «Смерть под звуки танго». И тут же забыл об этом своем обещании. Какая же досада постигла меня, когда в свет вышел не только роман, но и целая книга под этим пошлым названием. Не знаю, как долго расходился десятитысячный тираж, но я-то уж точно обходил бы это заглавие стороной.

То было время расцвета дешевых – и по продажной цене, и по словесному наполнению – детективов, а их головокружительный тиражный успех у новорусской публики не мог не сказаться на профессиональном сознании издателей. Чисто газетные, из разряда криминальных хроник, заголовки присобачивались не только к «ироническим детективам», но и ко вполне достойным текстам. Такое было поветрие.

Да и не беда был бы заурядный словесный штамп, относись он к соответствующему пустоватому тексту, а не к сочинению, существенно важному для Галины. Алена Бондарева в основательной статье «От доброй породы до Яшкиного рода. Галина Щербакова», посвященной выявлению писательницей русской души, характера и типажей, даже если бы и хотела, не могла обойти сердцевину главной проблематики ее произведений. «Через окно разрушающегося дома Щербакова смотрит на историю и на политику нашей страны. …Писательница нередко ставит вопрос о том, почему в стране, где люди прошли через войны, лагеря и расстрелы, скоротав полвека в ненавистных коммуналках, возможны новые расправы и смерти?» («Вопросы литературы», ноябрь-декабрь 2012).

«Почему и откуда берутся ненависть и предательство, стукачество и угодничество, но в то же время невероятная любовь и всепрощение, сострадание и щедрость? – вновь задается тем же вопросом Бондарева уже в другом тексте. И утверждает: – Ответа нет». Но он есть! И она же, углубляясь в сочинения Щербаковой, отмечает: «Пораженный ненавистью мир гибнет на глазах: брат идет на брата, дочь на родителей, друг на друга (не это ли происходит в наших священных войнах то «за освобождение», то «за присоединение»?)».

Раскрой критик роман с нелюбимым мной названием, и перед ним развернулась бы чуть ли не вековая художественная картина посева и старательного взращивания властями предержащими взаимной людской ненависти.

«Он выскочил, но дом был уже в огне. Он видел, как мама разбила окно и с маленьким Мишкой на руках пыталась вылезть. Ее срезали пулей. В другом окне срезали няню Марусю с маленькой Олечкой. В третьем окне убили отца. Потом на всякий случай стали палить по всем окнам. Они так ярко виделись на фоне огня – дед Василий и его сын Иван, и другой его хлопец, мальчишка, может, не намного старше его самого… Дед Василий кнутом показывал, где надо добавить огня, а Иван и Володька подскакивали в седлах при каждом громком треске и смеялись, как дети у распаленного костра. Голосов больше не было, и гады ушли. И тогда он услышал слабенький плач. Он понял, что убитая нянька выронила Олечку. И они там рядом, под окном, внутри комнаты, убитая и живая».