Шелопут и фортуна

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– А вот с этого момента, Адольф Трофимович, попрошу поподробнее. (Конечно, именно этой фразы не могло быть, она поговоркой внедрилась а нашу речь намного позднее.) – Потому что в итоге я написал с его слов статью «Свет – энергия будущего», занявшую львиную часть полосы нашей ургушной газеты.

…Предыдущая фраза побудила меня «погуглить» на обозначенную тему. И обнаружилось: заголовок практикантской публикации – это формула проблемы, почти за 60 лет нисколько не устаревшей, а только заострившейся. Привожу выжимки из статьи «Солнечная энергия: раздолье для искусственных листьев» (Написал alex, 12.06.2014, в Наука и Исследования).

…Финансовые учреждения по всему миру … вкладывают беспрецедентные суммы в создание топлива, в котором используется энергия Солнца и не просто отсутствует углерод, но и само оно должно быть практически неисчерпаемым.

«Это действительно очень и очень сложная проблема, говорит электрохимик Джон Тернер из Национальной лаборатории возобновляемой энергии США в городе Голден, штат Колорадо. Окупаемость будет огромной, но это будет не так просто, как всем хотелось, когда мы начали работать в данной области 40 лет назад».

Ну, и так далее.

«Однако какая бы технология не преобладала… логика фотосинтеза непоколебима. Наибольший источник энергии, который мы сейчас имеем, это Солнце. И лучший способ хранить энергию, кроме как в ядре атома, нет…».

Мне всю эту непоколебимую логику фотосинтеза поведал начинающий ученый в Свердловске, в главном здании УрГУ по улице Белинского, примерно в начале 1956 года.

А что же с ним самим стало после этого? Привожу сведения из справочников и энциклопедий.

Адольф Трофимович Мокроносов (1928-2000). Окончил Уральский государственный университет им. А.М. Горького в 1951 году. Аспирант (1951-1954), ассистент, доцент, профессор (1967-1983), заведующий кафедрой физиологии растений (1963-1983) биологического факультета, проректор (1973-1977) УрГУ. С 1983 года в Москве. Заведующий лабораторией (1983), заместитель директора (1984-1988), директор (1988-1997) Института физиологии растений им. К.А. Тимирязева АН СССР. Профессор (1984-1989), заведующий кафедрой физиологии растений (1985-1994) биологического факультета МГУ. Академик АН СССР (1987).

Как опять не вспомнить Пушкина. Мы ленивы и нелюбопытны. Будь я менее ленив и более любопытен, возможно, жизнь моя (при моей-то профессии) могла быть более содержательной и… увлекательной, прояви я когда-то интерес к биографии встретившегося на моем пути недюжинного человека.

Но ведь нет, нет, все время надо куда-то спешить, осваивать какие-то новые личные пространства, как Ермаку на диком бреге Иртыша… Зачем? И надо ли, если за спиной оставлены почти не тронутые твоим умом и усилием самородки истинного интереса, обещавшие, как знать, быть судьбоносными и для тебя самого?..

Вопрос, мне кажется, из разряда неразрешимых.

Но мой «казус Мокроносова» на этом не исчерпывается. Прояви я в свое время внимание к ученому – наверняка узнал бы и о его отце Трофиме Ивановиче. Ныне же выяснил кое-что о нем тоже, на Сайте знатоков и любителей Урала «Ураловед». Там есть его замечательно интересное «Описание "родословного древа" Т.И. Мокроносова («Откуда идет родословная нас Мокроносовых так и его детей. А так же, что известно исторически о предках, и в каких условиях они жили)». Первое, на что я обратил внимание: Трофим Мокроносов – «Крестьянин села Ленёвское Екатеринбургского уезда». А про Адольфа Мокроносова в официальных сведениях написано: «Родился… в рабочей семье». Нетрудно догадаться: партийно-советские органы лепили видному ученому «красивую биографию». А по их ленинской эстетике красота – в происхождении от «исторически прогрессивного пролетариата».

Между тем, я прочитал историю крестьянского рода залпом и подумал, что свести знакомство с отцом академика было бы, наверно, еще интересней, чем с основателем уральской научной школы физиологии растений. Я бы спросил у него, например, чем он, Трофим Иванович, руководствовался, выбирая детям имена Земфира, Агофангел, Адольф. Думаю, обладатель явно незаурядного литературного дарования (по жизни-то он занимал пост агронома машинно-тракторных станций) ответил бы не банально.

Вот и проявляется смысл, может быть, и случайно появившегося в жизни эпизода. Его внешнезначимое обличье – хлорофилл и проблема энергии для человечества. Для меня же его существо – в явившемся осознании, откуда взялся он сам, Адольф Мокроносов, кем и из чего (из кого) «сделан», а также в размышлениях-предположениях, с каким внутренним богатством он покидал свое земное бытие.

Если мы уходим из жизни с постижениями именно такого рода, то вопрос о смысле жизни, считайте, решен. Самоцитирование – дурной тон в журналистике. Но вряд ли я способен более точно выразить мысль Галины, чем сделал это в «Шелопуте и Королеве». «Галя считала, что человек, проходя свой путь, непременно вовлекает в сферу души какую-то новизну, обогащает свой менталитет более глубоким осознанием сущностей мира, и эта «прибавка», собственно, и составляет смысл нашей конкретной жизни. Видимо, она и составляет конечную продукцию, считала Галина, сверхсложного агрегата, созданного непостижимыми нашему уму силами, под названием «человек».

Вскоре «Уральский университет» напечатал следующую мою статью – «Загадка серебристых облаков» (мне кажется, и до сих пор не разгаданы до конца причуды этих вечных небесных странников), какие-то событийные информашки…

Зиновий Абрамович все это не забыл. В его судьбе случился благоприятный поворот, связанный с разгребанием Хрущевым сталинских гулаговских мерзостей. Едва ли не в первом после столиц, в Свердловске решили выпускать «вечерку», и Янтовского взяли в секретариат редакции. Оттуда он и позвонил мне на факультет.

– …В университетской лаборатории расцвел столетник. Это редкое явление. Мы хотим рассказать про это в «Вечерке». Завтра будет верстаться пробный номер. Так вот, завтра этот материал должен быть у меня. Вы поняли?..

Я понял и не подвел своего преподавателя. А в первую же неделю нового года, в разгар сессии, меня позвали на первую летучку новой газеты. Обсуждали ее начальные номера. И я оказался свидетелем решения судьбы моего материала. Он был напечатан в одном из предварительных выпусков еще в прошлом году. За это время главная областная газета «Уральский рабочий» вышла с сообщением о «сенсации» с алоэ древовидным (столетником). Вопрос стоял так: пристало ли новому, с иголочки печатному органу с опозданием повторять зады ветхой и дряхлеющей газеты. Руководство считало, что не пристало. Но у молодых членов коллектива было другое мнение. «Наоборот, – говорили они, – надо поставить, и пусть увидят, как здорово можно написать по сравнению с их старозаветной манерой». Молодежь поддержал Янтовский, и в № 6 «Вечернего Свердловска» в центре четвертой полосы (а нам преподаватели не раз говорили, что нормальные читатели начинают знакомиться с газетой с последней страницы; тогда в СССР во всей стране четвертая полоса всегда и была последней) расположился репортаж «От грани смерти до цветения».

Кто-то в него вписал две не очень уклюжие фразы: «В газете «Уральский рабочий» уже сообщалось о том, что так поразило в растении ученых Уральского университета. А мы давайте подробнее…» И т.д. А еще, как мне показалось, никто не обратил внимания на маленький курьез. Материал поставили под рубрику «В лабораториях ученых». В этом было лукавство. Многострадальный пустынный цветок действительно находился в лаборатории (о его существовании в холодном месте между окном и черной шторой попросту забыли), но случившаяся с ним метаморфоза не имела никакого отношения к работе исследователей.

Однако все это не могло испортить мое победительное настроение. В то время я как раз задумал перейти на заочное обучение и поскорее заделаться в истинного профессионала. История с «вечеркой» подхлестнула это стремление. И уже в конце апреля я стал ответсекретарем многотиражной газеты «Резинщик».

Конечно, я не знал, что мне суждено – таковой оказалась планида – в ней работать лишь полгода, и стал распахивать свою так называемую творческую ниву. Причем, многопольную. Одновременно с освоением редакционного производства я надумал ступить на стезю популяризации науки. Ну, еще и техники. И почему же нет? Разве у меня уже не получается кое-что в этом деле? Особенно мне нравилось выискивать параллели сложных умственных построений с житейскими, бытовыми понятиями.

Завод резиновых технических изделий – не путать с продукцией легендарного предприятия в Баковке, – при котором выходил мой печатный орган (тогда все газеты были «органами», в данном случае – парткома, профкома и дирекции), находился на одной промплощадке с мясокомбинатом. Мы, резинщики, с ним дружили, поскольку там была сытная и дешевая столовая, и многие из нас имели пропуска на его территорию. Чрезвычайно, надо сказать, вонючую, но… инстинкт голода, как известно, превалирует над всякими иными человечьими (как и животными) побуждениями.

Как-то я ради спрямления пути в столовую проходил через какой-то мясообрабатывающий цех. И увидел в отдалении механизм, который мне показался похожим на каландр, машину, придающую неупорядоченной, растрепанной резине причесанный, нужный для той или иной детали профиль. И надо же, в этот момент именно в говяжьем средоточии совсем иной, продовольственной, отрасли в моей голове вспыхнула идея не какого-нибудь репортажа, а основательного повествования, можно сказать, саги о резине. Вспомнилась ситуация из когда-то прочитанного «Гиперболоида инженера Гарина», где тот настраивает свой всепроникающий луч на разрушение металла, дерева, стекла и т.д. Недогадливый Гарин! – захотелось мне сказать во первых строках моей будущей саги. – Всего-то при такой необходимости надо было приказать: «Убить всю резину». И тут же рассыпались бы корабли, машины и самолеты, пушки и пулеметы, всяческие краны и трансформаторные будки…

 

Эта апокалиптическая картина настолько разбередила меня, что после обеда, едва заглянув в редакцию, я с толстой учебной книгой по технологии резины слинял в привычный университетский читальный зал. Где сходу и написал почти десяток страниц своего просветительского опуса.

Технологический учебник оказался весьма полезным. В отличие от уморительного редактора сельскохозяйственной газеты из рассказа Марка Твена я старался хотя бы мало-мальски понять, чем зарабатывали читатели моей многотиражки. Едва ли не в каждом параграфе находился ключик к чему-то любопытному, не известному широким массам. Я был увлечен своей новой затеей. Времени на нее вполне хватало: газетка была о двух полосах малого формата, а кроме меня, в редакции было еще два человека – редактор и литсотрудник. Где-то в мечтательных эмпиреях блазнилась если не книга, то хотя бы солидная брошюра.

…Кто же это сказал: хочешь насмешить Бога – поделись с ним своими планами? Проскочило лето, а осенью наступила настолько иная жизнь… Через год я вспомнил о своей резиновой саге. Заглянул в написанное и удивился: что я мог увидеть в этом интересного? Нет, я не выбросил зачин рукописи. Она переезжала со мной в сером фибровом чемодане вместе с рубашками и бельем из строительного общежития в Челябинске в ростовскую гостиницу «Дон», потом в заводскую гостиницу «Ростсельмаша», наконец в общежитие этого прославленного орденоносного завода.

Когда же мы втроем – с Галей и Сашенькой – стали жить под одной крышей в Ростове-на-Дону, я много раз порывался съездить на Пятихатку, где располагалось то общежитие, но так и не собрался. И кто его знает, чем окончилось существование листков, порожденных озарением, случившимся при виде шницельной или, может, ростбифной машины?

Как и двух (или трех) маек и трусов вместе с фибровым чемоданом.

Однако справедливо наблюдение поэта Николая Добронравова: ничто на земле не проходит бесследно. Моя натура оказалась до конца дней подверженной соблазнам – не совсем научным, а скажем так – отчасти научным, околонаучным и даже, страшно сказать, псевдо– и лженаучным. В ростовском «Комсомольце» помимо всех своих обязанностей я регулярно выпускал страницу с замысловатым названием «Век прошедший, настоящий, будущий. Необычное вокруг нас: поиски, находки, гипотезы. О тайнах разгаданных и неразгаданных». Поскольку все обещанное в этом «свистке» не умещалось в полосу, большую часть любимой мной тематики я пристраивал еще и в развлекательный «Клуб четвертой страницы». И кто мне, ответственному секретарю, мог в этом помешать?

«Какого цвета Луна?» – заметками такого рода я забавлял читателей «Вечернего Ростова». А будучи собкором «Комсомолки», послал в редакцию статью о необычных свойствах… пыли и пытался шантажировать отдел науки сведениями о том, что благодаря достижениям кониологии (науки о пыли) крутой берег города-героя Волгограда еще не сполз в коварные волны великой русской реки.

Чтобы не утомить читателя, прерву перечень публикаций. Его задача единственно в том, чтобы показать: сведения о «том свете» (помните наблюдения, как мы выглядим, попав туда?) появились в поле моего внимания не случайно. Видит Бог, они попали по назначению.

Майя Куликова – прекрасная журналистка, в последние годы переквалифицировавшаяся в психологи. Она, как и я, испытывала здоровое недоверие к авторам, прикладывающим к своим пресным материалам справку, подписанную сильными мира сего: «Проверено, мин нет». Так что я не был удивлен, когда она именно мне принесла в «Огонек» очерк «И в раю люди живут». Вот как он начинался.

«– Всеволод Михайлович, – сказала я, придя к Профессору, – мои коллеги считают вас сумасшедшим.

– Почему? – удивленно спросил он.

– Потому что ученые доказали, что посмертная жизнь – иллюзия.

– Ученые в свое время много чего доказали. Галилей, например, называл теорию движения планет Кеплера «оккультной фантазией», Резерфорд не допускал возможности практического использования ядерной энергии, а Эдисон – возможности применения в технике переменного тока. Эдисон – и такая дремучесть! Что же вы от своих-то коллег хотите?»

Так сказал доктор технических наук, профессор ВНИИ по геофизическим методам разведки нефти и газа Всеволод Михайлович Запорожец.

Зовут профессора – ВЕМЗ. Это даже не кличка, а секретная аббревиатура, родившаяся от имени в те времена, когда начинающему спиритологу было еще не наплевать на мнение общественности».

Вскоре профессор, которому было глубоко за 90, ушел из жизни. Но я через Майю познакомился с его другом, тоже профессором, Самуилом Абрамовичем Кантором, и тот подарил мне две книги ВЕМЗа, большую – 600 с лишним страниц и маленькую – 60 с небольшим, с одним и тем же названием «Контуры мироздания». Даже судя по нему, можно понять широту охвата мысли исследователя и философа. Но сердцевина труда, которому Всеволод Михайлович отдал двадцать лет жизни – научное доказательство посмертного существования человеческого сознания. Это существование вне тела человека и есть «тот свет».

Ясно, что тут, в данном тексте, нет места для развития этой темы. Но было бы неделикатно по отношению и к нему, и к читателю вот так взять и бросить ее. Поэтому в качестве ее завершения предлагаю основные постулаты теории В.М. Запорожца.

Итак.

* Пространство мироздания многомерно.

* Наряду с вещественным миром существует психический план мироздания (психическое сопространство).

* Посмертная жизнь протекает на психическом плане.

* Психическое сопространство граничит с вещественным, граница между ними полупроницаема.

* Психическое сопространство стратифицировано разделено по четвертой координате на ряд подпланов, населенных полузамкнутыми сообществами отшедших.

* Наша Вселенная не единственная. Путь к внеземным цивилизациям скорее всего лежит по четвертому измерению пространства, а не по непреодолимым просторам вещественного мира.

Посмотрите, как эти тезисы не просто соотносятся, а буквально прилегают к мысли Галины о душе, которая не исчезает со смертью тела и которая набирается за свою земную жизнь осознаниями сущностей и, обогащенная ими, удаляется…

Куда?

В психическое сопространство, – говорит ВЕМЗ. Недаром Галя, можно сказать, проштудировала большую часть его книги, исключая, естественно, ее Пятую часть – «Физические следствия», с трактовкой положений квантовой механики, теории относительности, теории гравитации и других специальных разделов науки.

…Вот куда в этой рукописи завела меня легкомысленная забота: как я буду выглядеть отшедшим, говоря попросту – на том свете? Ведь если верить ВЕМЗу, отшедшие пребывают по преимуществу в оптимальном, по их суждению, возрасте. Что представляется естественным, коль скоро их состояние определяется их же волемыслием, и ничем иным.

Так какой же, по моему суждению, мой возраст оптимальный? Способен ли я его определить?

Самый интенсивный – пора двадцатилетия. Год начался публикацией в «вечерке», а завершился исходной, можно сказать, сингулярной точкой судьбоносной любви, которая не в состоянии кончиться или прерваться. А внутри года – и полное погружение в профессию, и потрясение от единственного встреченного в жизни проявления гениальности – Смоктуновского-Мышкина, и избавление от другого, вчерашнего, в одночасье представившегося обманным любовного чувства (облегчение души, через десятилетия оказавшееся мнимым). И это был год, находившийся в благодатной середине очень малого промежутка, когда всем искренне верилось: в нашей стране возможна свобода. «Это было удивительное время, – писал в своих воспоминаниях о Галине наш давний друг Слава Смирнов. – Романтизм нашей молодости совпал с романтикой хрущевской оттепели. Политические химеры не омрачали тогда нашей прекрасной юности. Биологическая линия саморазвития совпала с амплитудой государственного оптимизма – такое бывает нечасто».

Да, но каким же, по моему суждению, была пора с 22 до 27? Возраст обретения: семьи; первого своего жилья; отцовства; признания профессиональной состоятельности (приглашение в столичную прессу)…

…Если судить не по итогам и достижениям, а по ощущениям восприятия мира, то самый плодотворный период… здесь и сейчас. Ни с чем несравнима радость понимания окружающего, почти недоступная прежде. Обнаруживаешь связанность случаев с явлениями, находящимися совсем, казалось бы, в ином пласте понятий… Она есть, существует… Просто ранее была недоступной, невидимой мне. Далеко вроде бы расположенные смыслы тянутся один к другому, словно Создатель и первочеловек на фреске Микеланджело.

…Впрочем, вспомнил одно такое же давнее ощущение: мальчишка, сидевший летним солнечным днем на заднем крылечке школы, внезапно постигший, почему бензин из бака полуторки способен течь вверх.

Только совсем недавно я в полной мере понял Галину, когда на вопрос, хотела бы она вернуться в молодость, мгновенно и страстно отвечала: «Нет!» «Какая я была глупая! И в тридцать лет. И позднее…»

…Нет, неспособен я определить свой возраст, который мог бы назвать «оптимальным».

Вторая глава

I

Мне кажется, я исправно исполняю ТУ (технические условия) «проекта»: писать в хаотичном беспорядке. Но… отлично помню: вопрос о том, какого я все-таки возраста, предваряла тема любви. С нетерпением и с опасениями я отдалял возвращение к ней. С нетерпением, потому что: (последний тезис главы о любви апостола Павла) «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше». Больше! – и надежды, и даже веры.

А с опасениями…

Мне не раз приходилось слышать, как мои коллеги-газетчики – на встречах с читателями, книжных ярмарках и т. п. – брали интервью у Галины. Редко обходилось без разговора о любви. Почти всегда она делилась одним наблюдением, которое почему-то в итоге не входило, за исключением двух случаев, в опубликованные тексты. Вот оно – в одном из первых газетных высказываний: от любви «в сердце сразу растут два чувства – счастья и несчастья. И с детства начинаешь понимать, что они всегда рядом. Всегда!» И оно же – в одном из последних: «Любовь? Главное счастье в жизни. И одновременно главное горе в жизни… Любовь – самое сильное, самое созидательное, но и самое разрушающее чувство. В любви есть всё: она может тебя поднять на необычайную высоту и может так с этой высоты тебя пульнуть, что костей не соберешь».

Я в каких-то своих комментариях разъяснял просто: «Потому что она, любовь, может взять и исчезнуть. Она может осиротить тебя, когда из двух человек, повязанных этим чувством, на белом свете остается один».

Это не просто просто – а примитивно. Такого же рода вопросы интервьюеров подталкивали и саму Галину к элементарному толкованию собственной мысли: «…если ничего не складывается, или сам не можешь любить, или тебя не любят, или встречаешь не того»… Ну причем тут трагическое: «два чувства – счастья и несчастья… они всегда рядом. Всегда!» (А не только в случаях житейских аварий). «…И одновременно главное горе в жизни… самое сильное, самое созидательное, но и самое разрушающее чувство». В своих самых проницательных прозрениях она говорила на языке Посланий, а ее чаще понимали на уровне орденоносца Долматовского: «Любовь никогда не бывает без грусти».

Известный литературный критик Андрей Немзер сделал тонкое наблюдение: Людмила Петрушевская, Марина Палей, Светлана Василенко, Марина Вишневецкая пишут о безлюбье; Галина Щербакова – о любви. «Да, – продолжал Немзер, – одного без другого не бывает. Да, персонажи «безлюбых» повествований и их создательницы любви алчут всеми силами и малейший проблеск ее из души ни за что не выпустят. Да, у Щербаковой как неумением любить, так и любовью мучаются, клянут ее, непрошенную, на чем свет стоит. И еще много таких разрушительных «да» можно с ходу выпалить. Но одно дело упиваться болью и стыдом, вычитывая в собственных муках единственное (и оттого – хиленькое) доказательство: любовь, кажется, маячила. Другое – надрываться от стыда и боли, зная, что они расплата за трусость, недогадливость, неумелость в любви, которая точно была».

Мне кажется, талантливый критик все же не очень точно выразился. Героини Щербаковой страдают из-за многого в любви – но именно потому, что она есть (а не была). Потому что «любовь никогда не перестает». И это Галина как писатель точно знала. А что «перестает» – то не любовь и лечится, как герпес. Идет ли речь о всеобщей, универсальной любви или о ее частном случае – между счастливо нашедшими друг друга душами, ее энергия однополярна и простирается не от предмета любви, а от любящего. Счастливость же в том и заключается, когда сей «предмет» уже сам в качестве любящего порождает свой мир любви, в котором ты есть.

 

А если нет? Об этом и говорит Галя: «…счастье и несчастье… они всегда рядом. Всегда!» Несчастье – когда тебе виделось, что тот, другой, мир существует и ты в нем, – а это оказалось ошибкой, почти всегда невольной. А счастье? – Вот оно: твою, исходящую от тебя любовь никому (!) не отнять – она-то при тебе, тобою порожденная!

Была у нас подруга, Лиза Кремнева. Она рано ушла из жизни, одинокой и с виду не очень удачливой. Галя, обнаружив в ее бумагах лирические стихи, писала в поминальном очерке, напечатанном в журнале «Крестьянка»: «Я ведь ничего не знала о твоей любви. Ничего! Мы ведь были такие аскетично-замундиренные в этой теме… Я после своих сорока о любви уже не писала, а ты писала. Получается, что я в проигрыше?» И вот еще оттуда же:

«Жизнь не обидела меня,

Страдаю счастьем.

Но ведь страдаю – читают одни!

Но ведь счастьем – читают другие!»

Какая же классная формулировка! Страдаю счастьем. Лиза гениально породила ее и нашла ей столь точное применение.

Страдаю счастьем – в этом суть многих сочинений Галины Щербаковой.

Меня всегда волновало Галино определение любви как «самого разрушающего чувства». Наверное, оно сравнимо с цунами. Однажды я подвергся ему.

…Побудку по утрам мне устраивает Мурзавецкий, кот. Он начинает в могучих прыжках проноситься надо мной справа–налево, слева–направо. Кровать жалобно поскрипывает под тяжеленькой, наверно килограммов на восемь, кототушкой. Если я долго по свойственной мне лени не открываю глаза, то скачки Мурзика (это его семейное краткое имя) из летящей львиной дуги превращаются в высокие подпрыгивания наподобие теннисной свечи с приземлением на моей груди или животе, и тут уж моему притворству приходит конец.

Ближайшая цель Мурзавецкого – чтобы я задал ему любимую трепку, которая в кошкинской литературе называется полезным для домашнего животного массажем, особенно необходимым ему в области хвоста. Это непреложно для начала дня. Затем он ведет меня в кухню, подозрительно оглядываясь, не норовлю ли я снова нырнуть под одеяло, – дабы я помыл и заправил свежей водой его поилку и выдал его нынешнюю, не ту, что была вчера, еду. После этого он еще, может быть, попросится погулять по примыкающему к нашим трем соседским квартирам предбаннику, который в домовых объявлениях и распоряжениях именуется холлом.

Дальше я принадлежу – под неусыпным кошачьим взором – сам себе. Некое потягивание, пусть оно для собственного успокоения называется зарядкой, душ, «овсянка, сэр»… Обязательно перед началом своего трудового дня приходит мой молодой сосед. Чтобы удостовериться в наличии меня на сегодня в целости и относительной сохранности. Это миссия. А сообразно принятому регламенту, мы с ним пьем чай.

Для чего я все это рассказываю? Всего лишь для того, чтобы проиллюстрировать на бытовом уровне эйнштейновское утверждение об относительности времени. Я решился на это после того, как поведал о своем наблюдении многим близким людям, и по крайней мере четверо из десяти признались, что ловили себя на такой же мысли.

Итак, весь набор утренних занятий обычно занимает у меня два часа. Но! Иногда сажусь за компьютер – и обнаруживается, что от момента утреннего подъема прошел примерно час. Как? Почему? Откуда такая экономия?.. Но иногда-то наоборот, часы свидетельствуют: на заученные почти до автоматизма действия непонятно как уходит больше трех часов! Целый час из жизни. Где он?

Не буду перечислять разнообразных рациональных объяснений, приходящих в голову, типа – в какой-то момент неуловимо о чем-то задумался и не заметил, как пролетело время. Эти интерпретации все равно недоказуемы. Мне больше нравится гипотеза, что в какие-то моменты бытия у каждого может быть свое индивидуальное время, которое по своей длительности как-то соотносится или, точнее сказать, зависит от личных событий, действий, поступков. Может быть, и от мыслей. Я, например, никак не могу постигнуть того, что важнейший кусок моей жизни, вместивший, как зародыш, как софтовая загрузочная программа, ее основополагающие события, согласно календарю длился только два года. Речь о челябинском периоде, о тамошнем «Комсомольце». Объективно мое присутствие в истории этой редакции ничтожно. Но я могу рассказывать о ней, о тех двух годах, столько, будто там провел чуть ли не половину отведенного мне века.

Аналогичная история с «Комсомолкой». По трудовой книжке – пять лет, всего пять лет… И также только пять лет – Ростова-на-Дону, а ведь он – основа конструкции нашей с Галей жизни.

Или «Огонек». Мне кажется очень точным сравнение, которое дал этому феномену мой, еще с «Комсомольской правды» давний товарищ Владимир Глотов в своей книге «Огонек – Nostalgia»: «журнал Коротича, чей век был короток, как выстрел». В то же время я разделяю его же мысль, что это было издание, которое, «чем больше проходит лет, тем яснее воспринимается как национальное достояние, легкомысленно нами утраченное».

Но, может быть, у распорядителей (или механизма) времени есть свои нормативы: что когда-то кому-то убавлено или прибавлено должно как-то непременно возместиться, компенсироваться? Иначе как объяснить, что у каждого из нас есть периоды присутствия в мире – ну, как пустое место: был новый год, а потом еще один новый год, и еще… А что там было-то? И не вспомнишь.

…Однако где «время» – там и «место». По крайней мере, в нашей земной жизни.

Галина первая в семье обратила внимание на тяготение в нашем московском существовании к «милому северу» столицы. Наша первая здешняя квартира была в Останкино, вторая и последняя – в начале Дмитровского шоссе. Очень близко жили Галины родственники – Ируся и дядя Коля. Дача была в Мамонтовке. «Вам и не снилось» снималось на Студии им. Горького, возле ВДНХ. «Литературное обозрение», где многие годы Галина числилась на работе по договору, – в четырех или пяти троллейбусных остановках к северу от нас, ее «фирменное» издательство «Вагриус» долгое время находилось вообще в «шаговой доступности», а следующее, «Эксмо», – на «Войковской». Семья друзей Яковенко жила через дом, Иларионовы – рядом с метро «Проспект Мира», Леша Плешаков – сперва в Лобне, потом в Останкино, по соседству с нашей пятиэтажкой… Поверьте, я еще многое тут мог бы перечислить. Почему оно так – загадка.

23 года место моей работы по Бумажному проезду, 14 находилось в десяти минутах ходьбы от дома, который я видел из окон своих офисов.

Но первопроходцем, за год до меня, в этом так называемом журнальном корпусе «Правды» была Галина, и он стал последним местом ее казенной работы. Потом здесь на разных этажах несли службу и Плешаков, и Лиза Кремнева, и Саша Яковенко, и Володя Глотов… Если бы мне пришла в голову мысль сочинить роман, а лучше драму из жизни журналистов, то основной площадкой действия сделал бы это здание.

Двенадцатиэтажная коробка на Савелии порой мне казалась уютным ульем, населенным пчелами различного рода, впрочем, как правило, общественно-полезными и… медоносными. Могут спросить: а осы? Шершни? Были и такие, как же без них. Ведь «у природы нет плохой породы»?..

Возможность увидеться со многими обитателями этого дома была дважды в месяц – возле зарплатной ведомости. А еще был каждодневный шанс встретиться с коллегами-соседями в обеденное время в общей столовой на втором этаже.

Именно там, в очереди к кассе, «выбивающей» чеки на первые, вторые и третьи блюда, началась невидимая свету, однако смутившая мой внутренний мир история.

В тот день стоявший в очереди позади меня Плешаков (он работал в «Огоньке», еще «старом», софроновском, а я в «Журналисте») произнес как бы про себя, шепотом, но слышным, как в классическом МХАТе, в любом ряду:

– Какая же она красивая!..

Казалось, он прочитал и выдал всем мое помышление о девушке, что-то весело болтавшей в кружке приятельниц в каких-то четырех метрах от нас.

Я ее знал. Она была машинисткой, кроме иногда возникавших производственных надобностей, еще одно обстоятельство связывало меня с ней. Моей заботой была организация перепечатки сочинений Галины. После 1998 года, когда у меня появился домашний компьютер, я стал сам переводить чистописание Галины в цифру, с удовольствием изымая аккуратные теплые странички из-под валиков работяги-принтера. Тогда же, в незапамятные линотипно-ундервудовские времена, приходилось держать под рукой список надежных машинисток, которые могли, не очень лепя ошибки за сравнительно недолгий срок перебелить текст, и которым можно было без боязни доверить драгоценную рукопись. Красивая девушка была одной из них.