Шелопут и фортуна

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Но все сложилось как нельзя лучше. За очаровавшую меня одежку взяли вместе с нью-йоркским налогом 41 доллар и 4 цента. Это ж надо: в толстой папке, в которую в незапамятные времена я сложил всякую печатную продукцию, связанную с путешествием за океан, обнаружились эти два магазинных чека с датами, именами торговцев, адресами…

(Только я написал предыдущую фразу, ко мне пришел близкий знакомый и, увидев на столе эти чеки, стал фотографировать их мобильным телефоном.

– Зачем?

– Это же интересно: тогда в этой лавочке можно было расплатиться с помощью пяти платежных систем: American express, Diners club, Carte blanche, Bankamericard, Master charge.

Для сравнения. Через 40 лет по случаю международных санкций против России у нас начали проектировать что-то подобное.)

В итоге моих американских негоций у меня еще осталась мелочь на жевачку, возвратившись без которой, можно было нарваться на тысячу вопросов: зачем ездил? Что касается девятилетней дочки, для нее у меня уже было входившее тогда в моду пончо – разрисованный экзотическим орнаментом плат с дыркой для головы посередине. Он был куплен на родео, показанное нам в сердце американских Скалистых гор.

С «жилеткой» же для главного редактора мне просто повезло.

После длительного перелета из Москвы в Вашингтон с посадкой в Париже у мужчин возникла потребность побриться. Мы были не какие-нибудь лохи, заведомо знали, что в США в электросети напряжение не как у нас, 220 вольт, а всего 110. И запаслись соответствующими бритвенными аппаратами. Однако никто нас не известил, что советские штепселя не подходят к заокеанским розеткам. Не знаю, была ли эта несообразность известна нашим американским хозяевам, но они быстро нашли выход: купили каждому из нас по бритвенному станочку «Жиллетт».

Я его тут же спрятал в чемодан, а на штыри вилки своей электробритвы «Нева» намотал проволочки из распрямленных канцелярских скрепок – получился отличный переходник, соединяющий воедино два стандарта – американский и московский. Это нехитрое приспособление верно прослужило мне до конца поездки. Я такое же изготовил и для Бурмистенко, но не помню, пользовался он им или нет.

V

Итак, «буду ли сам у себя отнимать свойство движения»?.. Оно ведь и впрямь – свойство материи. Однако материя извечна и многолика. А я – скоропроходящ и неповторим. И вот в этой своей уникальности и невозможности повернуть стрелу времени в обратном направлении моя душа, ныне всклокоченная доброхотовскими письмами, грустит и даже тоскует о непрожитых мгновениях дней, от которых я высоко-мерно и торопливо ушел, о неповторимых университет-ских товарищах, о случавшихся то и дело толковищах, то нечаянных, летучих, то длившихся «до первых петухов». Сколько их могло бы еще быть…

Но нет. Не могло. Жизнь одна, и в ней всегда – либо то либо это. И уж если выбрал то…

«Выбрал»… Опять не то, не точное, не верное слово. Каждодневно нам многое приходится выбирать. Но – не судьбу, не жизнь, не ее суть. Эти понятия являются к нам «в одном пакете», как правило, не в образе многомудрых «проектов», а – чисто житейских положений и обстоятельств. «Раз в жизни фортуна стучится в дверь каждого человека, но человек в это время нередко сидит в ближайшей пивной и никакого стука не слышит». Очень метко выразил Марк Твен повадку провидения!

Но, мне кажется, великий мудрец Америки излишне заострил ситуацию. Предположительная фортуна в какие-то времена наверняка просит нас отворить дверь не раз и не два, а чуть ли не каждую неделю. Или даже через день. Но множество людей все равно не отзываются! И тут помеха не соблазны ближайшего питейного заведения. Можно предположить, поступь легкомысленной фортуны, в отличие от тяжких звуков шагов статуи Командора, слышна в недостижимых людскому уху частотах. Ее улавливают иные человеческие начала, нежели известные органы чувств. И они не связаны с сознанием (точнее сказать – разумом)! Большинство не встретивших на своем пути богиню удачи страдают заблуждением, будто верный маяк в тумане житейских морей – рассудок, рацио. Их верование чаще всего выражается в словах: я должен. Поскольку такое кредо и морально, и целесообразно, соответствующий образ действий, полагают они, не может не быть не вознагражденным.

Однако мои давние-предавние наблюдения свидетельствуют о другом: любимцами фортуны в основном оказываются те, кто исповедуют иное: я хочу.

И снова – смысловая недостаточность слова. Хочу: не в ребячьем, капризном понимании, не «что хочу, то и ворочу», а желание подняться на иной уровень самопознания. Что не обязательно связано с внешними действиями и вообще видимым состоянием смертного. Речь о принципах, часто составляющих смысл жизни, когда я хочу близко к Кантовскому категорическому императиву, а в шкале человеческих ценностей оказывается выше приземленного и явственно обусловленного я должен.

Что интересно: хочу, должен – слова, с помощью которых выражается лишь так называемая модальность, отношение к чему-либо, но не действия. Что же за события вызывают они в сюжетах неповторимой – для каждого – биографии? Мне доподлинно известна одна из них – собственная.

Я уже здесь вспоминал Ивана Сергеевича Родькина, редактора челябинской газеты «Комсомолец». Как он был огорчен моим заявлением об уходе! Я и сам чуть не плакал. Разве это было не везение – в самом начале профессиональной работы попасть в коллектив областной молодежной (!) газеты. Два года пролетели как миг. И вот… «У меня насчет тебя были особые планы», – сказал мне тогда Иван Сергеевич, чтобы уж совсем разбить мое бедное сердце.

Я должен был остаться. По карьерным (абсолютно чистым в том возрасте) соображениям. По житейским – уже как-то утрясся быт. По товарищеским взаимоотношением – сложился мой уютный «кружок». Да много еще почему.

Но было одно непреодолимое хочу. Любовь. Галя переехала в Ростов-на-Дону. И моя планида была – следовать за ней. За любимой женщиной, которая была замужем и не имела в южном городе ни крыши над головой, ни работы, ни гарантий хоть в чем-то. Такое было несообразное я хочу, переборовшее всю разумную аргументацию, однозначно взывающую к я должен. Думал ли о фортуне? Нет. Но она, неведомая и бесконечно далекая, пошла навстречу в миг, когда были порваны путы казавшегося безусловно убедительным долженствования.

Похожая ситуация была с уходом из «Комсомолки». Даже совпали с родькинским упреком слова шефа Бориса Дмитриевича Панкина: «У меня свои планы на тебя». Надо ли говорить, что расставание с «Комсомолкой» (Аджубеевско-Вороновско-Панкинской, лучшей газеты страны) было еще болезненней, чем с предыдущими «конторами». Тем более что внешне оно выглядело не слишком благородно: меня позвали на более высокую зарплату. Молодому читателю поясню: в то время торжествовала социалистическая мораль, и оплата труда считалась не главной среди стимулов. Важнее ее, например, полагалась общественная необходимость (когда Галя работала в школе, в ответ на ее просьбу прибавить ей нагрузку ради увеличения зарплаты директор с искренним возмущением воскликнула: «Мы что с вами ради денег, что ли, работаем?!» И молодая учительница столь же искренне устыдилась рваческого своего поползновения). Выше заработка в шкале ценностей у образованной части общества была увлекательность труда.

Я не скрывал заинтересованности в высокой зарплате. Хотя и не мог раскрыть свету ее главную причину. Я хотел усадить Галину за писательский стол. При двух малых детях и еще материально не устоявшемся московском быте сделать это, работая в «Комсомолке», было невозможно. Я мог составить список из десятка причин морального свойства (и сейчас могу привести его), по каким должен был остаться в любимой – по сию пору – «Комсомолке». Но я и сейчас благодарен своему упрямству, заставившему сказать нет всем благоразумным резонам. Заметил же невзначай Пахомий Тенецкий, герой романа М. Павича «Последняя любовь в Константинополе»: судьбу женщины всегда решает ее «да», а судьбу мужчины – его «нет». Чем дольше живу, тем больше нахожу подтверждений благомудрия этой максимы.

Да, ультиматумом фортуны было – я хочу.

Кроме этого, в моем желании, как я сейчас понимаю, был и некий сокрытый, едва ли осознанный вызов… Даже трудно сформулировать чему. Но истоки этого смутного «чего» были, несомненно, в том, что «мы приехали в столицу уже завзятыми антисоветчиками в душе» («Шелопут и Королева»).

…И Галя, и я, с очень различными потерями пройдя голодное военное и сталинско-тоталитарное детство, в дальнейшем жили, можно сказать, в нормальной, более или менее пригодной для жизни обстановке. Типовые школы и вузы, обычное начало собственной трудовой судьбы с бесквартирьем и верой в прекрасное будущее…

Еще в оттепельно-радужное время я, очевидно, пресловутым прозрением влюбленного провидел писательское грядущее Галины. Документальное свидетельство этого (я о нем уже писал) – блокнотик с дарственной надписью: «Да будет она первой зап. книжкой великой писательницы нашего и будущего времен. 15 августа 1959 года». Легкомысленный этот подарок сделан, когда из под ее пера не вышло ни одной подлинно писательской строки, ровно за 20 лет до выхода в журнале «Юность» повести «Вам и не снилось», сделавшей имя автора известным во всей стране.

Что было за эти 20 лет? Взросление. Умственное. Мы ведь были интеллектуальными недорослями. Нельзя винить в этом ни школу, ни вузы. Они как могли работали «в предлагаемых обстоятельствах». В гуманитарных дисциплинах – при ужасно заниженной планке образования не только по сравнению с дореволюционными университетами и гимназиями, но в чем-то и с церковно-приходскими школами. Галина в этом отношении пострадала больше, чем я. Я был младше, и к тому времени, когда поступал в университет, а это как раз и были годы «оттепели», отменявшей одну за другой самые мракобесные революционные доктрины (например, связанные с запретами Достоевского, Есенина, Зощенко и т.д., и т.п.), она уже окончила свой курс обучения. Училась-то она, не в пример мне, хорошо.

 

Как-то, уже в период после «Вам и не снилось», я читал комментарий Ю. Лотмана к «Евгению Онегину». Дошел до разбора строчек из черновых набросков поэта:

…Лок, Фонтенель, Дидрот, Ламот

Гораций, Кикерон, Лукреций…

И обратил внимание Галины на пушкинское написание фамилий Дидрот и Кикерон. И тут она мне выдала, в связи с Кикероном, едва ли не лекцию о проблемах транскрипций имен и прочих древних слов. Оказывается, у них в Ростовском университете были два старых, заслуженных латиниста, один из которых говорил только «киник», «киклоп», «Скилла» и т.д., а другой – исключительно «циник», «циклоп», «Сцилла», и каждый убедительно доказывал, что прав именно он. И надо же, спустя 30 лет Галина помнила аргументацию обоих. Мы тогда похихикали над тем, что «мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь». Я в ответ рассказал, как преподавательница по теории и практике печати (не буду называть фамилию) предписывала заучить 33 требования к «правильному» заголовку корреспонденции. Еще Галю позабавило задание по предмету «Практическая стилистика», когда нам предложили обнаружить в главе «Героя нашего времени» то ли 15, то ли 20 нарушений языковых норм. (Хотя сейчас я не вижу в подобном буквоедстве ничего зазорного: может быть, нам хотели показать, как можно, нарушая правила, сохранять природу, душу русской речи).

…И я прерываю мысль на полуслове, вспомнив совет Александра Терехова, помещенный в начале этой рукописи. «Я бы, как читатель, был только рад, если бы в рассказ о прошлом вторгались ваши дневниковые записи о себе сейчас, о времени, просто о том, как прошел день – это всегда оказывается самым важным и интересным «в конечном счете».

Расскажу, чем завершился вчерашний день.

Я не раз удивлялся тому, что мне, вяжущему цепь эпизодов и размышлений, приходят удивительные подсказки «со стороны». Вот и в предыдущий вечер я, выключив компьютер, залег у телевизора, видимо, с затаенным вопросом, заданным себе две страницы назад: «В моем желании, как я сейчас понимаю, был и некий сокрытый, едва ли осознанный вызов… Даже трудно сформулировать чему». Минутно проскакав 40 каналов, остановился на ОРТ (Общественное российское телевидение). Там начинался фильм «Транзит». Марина Неёлова и Михаил Ульянов. К тому же – уважаемый драматург Леонид Зорин и режиссер Валерий Фокин.

…Длинные планы с какими-то тоскливыми, даже нудными кадрами меня, вожделевшего отдохновения, можно сказать, рассердили. Побороть раздражение помогло обещанное в титрах участие любимых актеров. И они не обманули ожиданий, выдав, на мой взгляд, шедевры актерского мастерства. Но и этот блестящий дуэт продолжал прерываться нарочито (это я уже понял) затянутыми съемками безрадостных пейзажей, дымных панорам, картин убогих поселений и жилищ, до боли напоминающих места моего детства. Тут-то я и вспомнил самый начальный титр: «Свердловская киностудия». А еще – и самый главный в этом случае: «1982 год».

То был апофеоз брежневщины, «реального социализма». И все встало – в моих отношениях с фильмом – на свои места. Чрезвычайно точно в визуальной пластике была передана безнадёга и тоска, с которой в глубине души годами жили люди, не лишенные дара живой мысли и чувства.

Одновременно с этим прозрением мелькнула сиюминутная мысль: сколь умное это Общественное российское телевидение (Анатолий Лысенко), показавшее картину сейчас, в пору брежневщины-2. В дни, когда как бы тайком загоняют российских служивых ребят на преступную донбасскую бойню, а погибших действительно секретно хоронят, как подлых лиходеев, не позволяя написать правду на надгробиях. Именно так в 1982 году поступали со сгинувшими в Афгане.

Важное сюжетное обстоятельство в фильме: младший брат героини, которому она, можно сказать, посвятила жизнь, погибает на армейской службе, как она говорит, «на границе». Всякому, кто жил в то время, ясно: в Афганистане. Там есть до жути выразительная сцена проводов новобранцев: бесконечная панорама разнообразных лиц, на которых одна эмоция – подневольность и обреченность.

Именно эти чувства преобладают над всеми настроениями и действиями людей в киношной фабуле. Даром что нехитрая интрига разворачивается на фоне свадебного торжества: выходит замуж бывшая невеста погибшего «на границе» юноши. Произносят радужные, подходящие к случаю тосты, одни поют, другие танцуют… Но все происходит под пеленой какой-то всеобщей привычной задумчивости и безысходного… безразличия.

А так оно и было. Все «как у людей»: любовь и работа, праздники и будни. Жить можно! Но только – с разрешения свыше и под надзором «Большого брата». И от этого будни и праздники, работа и даже любовь становились понурыми, безвыходными, теряющими интерес. От всего словно несло «ждановской жидкостью» (была когда-то такая, ею заглушали, забивали трупный запах; в романе «Идиот» упоминается о ней). Позднее все это назовут застоем.

Да, кое-кто почитал этот аромат как природное благоухание. Большинство же из нас смирились с ним как с неизбежным злом. Были единицы героев-диссидентов, решавшихся противоречить «Большому брату». Они казались безумцами, находившимися, наподобие горьковского Данко, в помрачении рассудка.

Мне тогда по нутру ближе всего были личности, в душе которых зрел бунт и против закоснелой реальности, и против населения, безропотно смирившегося с наглой беспардонностью властей предержащих (при некоем допущении его можно было именовать «народом»).

И вот две такие личности, стосковавшихся в этой унылости по себе подобным, внезапно встретились в сюжете «Транзита». По законам драматического действа интригу должна сотворить любовь. И она случилась. Сценарист оказался авантюристом (как и режиссер): на все про все отвел менее суток. Как это сделали Неёлова и Ульянов – уму непостижимо. Но сердце от боли за их Мужчину и Женщину до сих пор горюет.

Но сейчас-то меня интересует другое – их внутреннее противостояние окружению, которое, так уж и быть, назовем народом. Герои совсем не много говорят об этом, но – вполне определенно. «Уж очень часто обманывали меня, – рассказывает он. – Мало трудятся, много ловчат. Слышать я не могу, как нетребовательностью кичатся (это на тему, что якобы у людей «и нету других забот», коли есть страна родная. – А. Щ.). Та же лень наизнанку. Сначала штампуют слова-мысли, потом штампуют и города».

Дело в том, что герой фильма по профессии архитектор. Но это обстоятельство не имеет почти никакого значения, как и то, что героиня – мастер на машиностроительном заводе.

«Я гражданин невоспитанный, – говорит он о себе, – не соблюдаю приличия в гостях, особенно когда слышу объяснение: «Невесело я живу, невесело я терплю». На сто лет вперед я наслушался этих песен. Вот где у меня сидят эти поповские добродетели».

Такие мнения раздосадуют аборигенов далекого городка, куда неблагоприятные погодные обстоятельства забросили нежданного чужака. Но затронут струны в душе Татьяны, которая привела его к себе в дом, случайно познакомившись с московским градостроителем в станционном буфете.

Не прошло суток – и они снова тут, на станции, расстаются, по всей видимости, навсегда.

– Век могла прожить и этого не узнать, – говорит Татьяна. – Страшно. Теперь я ничего не боюсь.

Это она обо всем: и о любви, которую нежданно и незабываемо познала, и о слиянии двух душ в единомыслии, единочувствии, в едином отношении к миру. И он по-мужски скупо признается в том же:

– Много мне, Танечка, ты открыла, много.

– Я не боюсь теперь ни расстояния, ни времени, – спонтанно раскрывает она в себе что-то новое. – Что они теперь со мной сделают? Ничего не сделают. Вот счастье-то. Вот – счастье.

И она остается, а он уезжает.

Мы с Галиной, испытав такую же душевную спайку, остались вместе. Такая нам выпала благодать судьбы.

О народе. Много раз мы вместе, вдвоем, ломали голову над этим феноменом.

Всю жизнь, так уж получается, мы живем в основном посреди хороших людей. Взять хотя бы соседей, или товарищей по работе. Понимающие, внимательные, если надо, помогут, поддержат.

Но вот они же стоят кружком у подъезда, обсуждают что-то из нашей общей повседневности. Стоит прислушаться: «Да они оба жулики», «Вон себе новую машину на наши деньги завел», «Когда до нее прокуратура доберется?», «Да что ты, у них все куплены»…

Не знаю, как ныне проходят собрания производственных коллективов, но «в наше время» начальство запросто превращало их в свой инструмент – по одобрению или осуждению, не важно – чего или кого. Апатичной публике было все равно что одобрить, что осудить.

Получалось, мы, умножаясь в числе, утрачиваем благожелательство, а в случаях многолюдности становимся зловредными существами. А уж когда собираемся в «народ», тем паче «великий советский народ»… Что нам отеческие святыни! Громи церкви, подпускай мышей под образа, испражняйся перед ними, вешай по известному указанию Ленина попов… Советский люд – «все как один» – ликующе одобрял: расстрелять, расстрелять, расстрелять… Сотни, тысячи, миллионы… И все «именем народа». Этим злобным жупелом шугали Пастернака. А спустя более чем полвека – Андрея Макаревича. Но ведь не может быть, чтобы живая природа не развивалась. И действительно, люди – еще как развиваются, особенно юные, а вот «народ» – нет. Он, точно, не живая природа. Туп. Как при советской власти. «Богоносец»…

Но стоит ему рассыпаться – снова на соседей, товарищей по работе – и… люди как люди, можно жить… Загадка.

Хотя…

Несколько лет назад я завел в интернете журнал «ОБЫВАТЕЛЬ – страж здравого смысла». Вступительную к изданию статью начал такими словами.

Это, наверное, неправильно и даже ужасно, но в череде несчастий, происходящих в разных местах нашей страны, я часто вижу что-то более страшное, чем гибель людей: поведение живых.

Вот пример. По сообщениям прессы, после пожара в доме престарелых в присутственные места явились родственники погибших и требовали материальной компенсации за смерть, как они выражались, близких – тех, кого они давно сбыли с рук и годами не хотели видеть.

Люди такого качества, деграданты, выбрасывают новорожденных в мусоропровод, сдирают шкуры с живых собак, а главное – множатся в числе. Если так и будет, Россия придет к своему концу в позорном, непотребном виде, на фоне которого непонятным парадоксом будут светиться фигуры Пушкина, Серафима Саровского, Сахарова… (Об относительной близости этого конца могут не задумываться только безразличные к судьбе страны люди либо те, кто не имеют представления о теории этносов Н. Гумилева и отворачиваются от факта, что в XX веке российский народ не только истребил сам себя на треть физически, но и извел при этом свою пассионарность, жизненную силу).

Что можно сделать, чтобы такого не случилось? Мне кажется, надо озаботиться тем, чтобы Россия не испарилась из состава человечества (как, например, какие-нибудь венеды или печенеги), а осталась на всю его историю, как древние Греция, Рим или Египет. Народы не производят ровным счетом ничего, кроме культуры. Тех, которым удается сохранить ее и передать всем желающим, называют великими народами. Сохранить – это забота государств (увы, государство российское этим почти не занимается), а передать могут люди, носители культуры. Деграданты ими не являются.

Кончается статья так.

«Не будет у России гражданского общества, пока не будет граждан. Гражданин это, прежде всего, человек, сознательно берущий на себя ответственность за себя. Какое-то будущее (пусть не светлое, но реальное) появится у страны, когда большинство населения дорастет по сознанию и ответственности до состояния обывателя. Пока что у нас обывателей мало, поскольку в головах большинства еще действуют идеологические, советские догмы. Погрязшим за многие десятилетия в революционном сознании мозгам трудно возвратиться к нормальным истокам жизни. Для многих обращение к обывательскому здравому смыслу – интеллектуальный подвиг. Может, стоит попробовать его совершить?»

Грешен, не могу уяснить из публицистики Захара Прилепина образ его мыслей. Чего там только не узришь. Однако мне кажется, что якорь его мировоззрения как талантливого писателя залег не в дурно пахнувшей патриотической жиже или неустоявшихся каменюках либерализма, а в милой моему сердцу определенности: «Нормальный мещанин бережет свой пре-красный уголок с канарейкой, у него замечательно развито чувство собственности, он неустанно заботится о себе и своих близких… И если он чувствует опасность, грозящую ему и его канарейке, он немедленно берет лом, кол, дрын и сносит любой напасти наглую башку. …Если власть смеет унизить мещанина или его родителя, то мещанин садится в машину, приезжает к власти в кабинет, берет ее за розову щеку и спрашивает: «Ты что, гнида?»

 

До такого естественного восприятия действительности большинству нашего образованного класса пока что ой как далеко. Я заглянул в интернет по клику «обыватель». Там почти все пропахло прогорлым советским духом неистребимого соколиного высокомерия по отношению к жалкому ужу, который «не убился, а рассмеялся», привязанному к своему природному ареалу, где «тепло и сыро». Сплошные духовные выси тех, чей «адрес не дом и не улица». Умственный бомжатник.

Да, в отличие от «народа» мы, как отдельные человеческие особи, не могли оставаться неизменными в отношениях с окружением. В том числе и с народом. «От яйца», то есть от школы и первых понятий, которые закладывались в детские головы пропагандой, представление о нем было необсуждаемо чтимым, сакральным. А как развивалось оно далее, пусть лучше поведает Галина своим собственным языком.

Маленькое пояснение к следующей главке.

В 2013 году, заканчивая книгу «Шелопут и Королева», я предложил журналу «ГАЛА Биография» напечатать отрывок из нее. Его главным редактором был мой добрый знакомый по «Огоньку» Сергей Козицкий. Он мне ответил по электронной почте: «Для "Биографии" очень бы подошел материал именно биографический – про писательницу Галину Щербакову. Можно ли сделать из вашей книги такой? Мы, к сожалению, фрагментов биографий не печатаем – исключение составляет только рубрика "Биография шедевра". Но я, например, считаю повесть "Роман и Юлька" шедевром, и если проще сделать отрывок про то, как он появился и что с ним сделали в кино, я буду рад…». «…Относительно "шедевра", – ответил я. – Галина сама многое рассказала и о "Вам и не снилось" (о повести и о фильме)  в опубликованных в разное время текстах, и о своей жизни – и в художественных сочинениях, и в публицистике. То есть, есть возможность выполнить предлагаемую схему посредством компилятивного материала, причем, от первого лица и, естественно, под именем Галины Щербаковой, написанного великолепно, но, конечно, без эксклюзивности по части фактографии».

И вот завершение затеи. «…Все прочитал как будто в первый раз, хотя многое, конечно, читал и раньше. Получилось замечательно. …Непременно поставлю вашу статью в следующий, октябрьский номер…»

И вот сейчас я решил повторить оправдавший себя прием: собрать в кучку разбросанные по различным текстам размышления Галины на одну тему.

Галина Щербакова о народе

В семье умиления по поводу простого человека не было никогда. Возвращаясь из поездок, дедушка всегда говорил одно и то же. «До революции я мог выбрать класс… А теперь еду, где есть место». Школа и литература поставили все на голову: народ полагалось неразборчиво любить весь. Я была очень хорошей ученицей, у моей любви границ не было.

Потом была дочкина нянька, абсолютно дикая старуха из народа. Она говорила мне: «Хозяйка! Юродивый в церкви велел принести лент всяких и бахром. Будем наряжать плащаницу». Высунув язык, я моталась по городу-герою Волгограду в поисках «бахром». Нянька тащила из дома все. Но, во-первых, куда было деть ребенка? А во-вторых, она народ… Всю жизнь я стояла полусогнуто перед няньками, слесарями, малярами и прочими народными профессиями, испытывая просто невероятное чувство вины перед ними. Когда вина распирала меня вконец, я кидалась делать их работу. Я, тварь дрожащая, Их Работу! Подносила гвозди, патрубки, шевелила, чтоб не засох, цемент.

Далеко бы ушла, если бы не дети.

Первый взрыв произошел, когда дочь стала самостоятельно ездить в транспорте. Она так прямо и сказала: «Я этот народ не-на-ви-жу! Он… пахнет, этот народ». Я была потрясена. Заколотилась всем внедренным в меня сознанием от юродивого. «Подумай, та самая женщина, которая «пахнет» в автобусе, она с пяти утра на ногах, ей два часа до работы добираться». «Значит, русские мужчины уроды, раз довели женщин до такого». «А что может мужчина? Они живут мало, у них стрессы и плохие начальники». Но я поняла: или я должна сказать так, чтобы дети заткнулись, или посмотреть на народ другими глазами. Я посмотрела и встала с колен. Я считаю, что оказываю ему уважение, говоря о нем правду. И правда эта одна и для него, и для моих детей. Народ наш слаб, ленив и не любит себя самого. Он разрушитель и хам. Но когда разрушит все до основанья, непременно пожалеет, непременно… Мы умеем выть на погосте.

Когда я мою посуду, полы, стираю а я всю жизнь домашняя хозяйка, на мне весь дом, мне надо чем-то занять голову, и я размышляю, додумываю чьи-то судьбы. Или свою как бы она могла сложиться иначе. Недавно ко мне заявилась в шесть утра моя читательница из Крыма. Она приехала в Москву на конгресс русских, живущих в странах СНГ, который собирал то ли Зюганов, то ли Селезнев. Тут, спрашивает, проживает писательница Щербакова? Ну, муж меня, конечно, разбудил. Трижды она ко мне приходила. У нее был целый блокнот с вопросами и все о литературе. И каждый раз я на нее смотрела и думала: ведь она чудовище. Самоуверенная, не признающая чужого мнения, не сомневающаяся, что она лучше всех понимает, что хорошо, что плохо, где народ, где не народ, кто стоящий писатель, а кто никуда не годный… Но ведь и я могла стать точно таким же чудовищем! За мной ухаживал молодой человек в восемнадцать лет, у нас было большое красивое чувство. А потом он окончил институт и получил назначение в Крым. И только волею судеб, так стали звезды, я не поехала туда с ним. Он там работал в совхозе. Я могла быть в том же совхозе учительницей. И никогда бы не прочла важных для меня книг. Никогда бы не поняла, что трагического произошло в 1968 году в Чехословакии. И дальше клубочек накручивается, накручивается, и уже как будто это я сама себя и навестила в белых вязаных носках, с оплетенной бутылью сухого вина и орехами. Или все-таки нет, ни при каких обстоятельствах не могло такое сложиться? Тогда почему не могло? Вот что мне всегда интересно.

Давным-давно жил старик, свекор моей мамы. Его перевезли издалека мама и отчим, то было время, когда престарелых родителей принято было забирать. Первое, что сделал старик, выйдя на крыльцо своего нового места жительства, это вынул из ширинки свой старенький и ссохшийся предметик обихода, прицелился и стал сбивать струей мамину красоту: анютины глазки, ноготки, львиный зев и прочее. Крушилось все это под мамины слезы и причитания. Жалкая трубочка в глазах народа превратилась в брандспойт, гранатомет, бластер… Скажете, сумасшедший? Скажете, маразматик? Ничего подобного. Он был совершенно нормален. Он просто ненавидел.

Я приносила ему конфеты мне его было жалко: откуда-то привезли, ругают… Гибель цветов в моей системе ценностей не стоила гнева на дедушку. Он спрашивал, глядя на конфеты: «Сколько я тебе должон?» «Это гостинец», пищала я. «Почему ты его приносишь?» спрашивал он, и я видела, как в нем это образуется. И я не знала тогда, как это назвать. Но потом я повзрослела, и теперь мне кажется, я способна проследить путь его мысли: непонимание, потом неприятие и, как следствие, ненависть. Я что-то лопотала, чем только усугубляла ситуацию. Старик не верил словам людей.

Возможно ли рационально обосновать творимое зло? А добро? Влияет ли чтение «Муму» на расстегивание ширинки? Можно ли прибить за принесенный гостинец? Над такими вопросами долго бился мой ум. Теперь я, к сожалению, понимаю: мой народ впадает в ненависть поразительно легко. Это его кайф. Знаю и другое: нет силы, которая может это изменить.

…Может, в нас отсутствует орган, отвечающий за чужую боль? Или его не туда пришпандорили? Сломаешь голову, печалясь и смеясь…

Тоненькая девушка вскочила со словами «Садитесь, пожалуйста», и огромная тетка с сумками с хрустом внедрилась в узенькое пространство, выдавив еще пару слабых телом пассажиров. Видели бы вы ее лицо. Лицо не смущенного и благодарного человека, а торжествующего хама, уверенного в своем праве. Я просто ощутила утяжеление атмосферного столба в закутке нашего вагона. Но каким разным по атомному составу был этот чертов столб! Выдавленные пассажиры генерировали свой гнев против тоненькой, они убивали ее глазами, и девчушка виновато стала пробиваться к выходу.