Шелопут и фортуна

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

II

И раз уж пришлось к слову имя Пахмутова…

На заре моих с Галиной романических отношений мы радостно впускали в наш мир двоих символические, чуть ли не сакральные сущности. В число таких ценностей вошла и «наша главная» песня. Это была композиция Александры Пахмутовой «Я тебя люблю». Ее творец, сама еще молодая, щедро дарила исполнителям и, главное, слушателям маленькие музыкальные шедевры. Хорошая песня получается, когда автору удается найти не существовавший до того мелодический ход, почему-то благотворно воздействующий на людские эмоции. Работа композитора (не сонгмейкера, не продюсера и по совместительству «создателя репертуара» это другая специальность) как раз и есть поиск такого хода, превращающего безликую ритмическую заготовку в произведение искусства.

«Я тебя люблю» целая россыпь этих находок, собранных музыкальной фантазией создательницы. Тогда, в конце пятидесятых, нашлась и замечательная исполнительница непростой по вокалу пьесы. Легко и эффектно Александра Яковенко выдавала последнюю фразу (кажется, такой исход именуется каденцией), требующую незаурядного голосового диапазона. Да и в тексте, слишком часто в песнях Пахмутовой никаком (не было у нее своего Фатьянова, но сплошь и рядом музыка успешно искупает словесную недостаточность), имелся одушевлявший нас оборот. «И будет молодость с нами,/Если сможем мы сами/Сохранить молодой любовь свою»…

После такого эмоционального «водворения» в творчество маэстро невольно, хотелось этого или не хотелось, примечались последующие его вещи. Помню, много дней мурлыкал: «Я иду по заре, мой рассвет не погас». Или: «Вспоминай меня без грусти, ненаглядный мой». А уж про «всехные» песенки, можно сказать, вросшие в память как тополя на Плющихе, и говорить нечего.

Но бывало и по-иному. Впервые, кажется, мне стало «неудобно» за автора (знаете, так бывает «неудобно» за кого-нибудь из родных, сделавших промашку), когда появился на свет цикл «Созвездье Гагарина». Уж как его «поднимали на щит» в пропаганде! Но, как говорится, он в народ не пошел. Даже после того, как его пропел обаятельнейший Юрий Гуляев. Мое личное суждение: не было там пахмутовской искренности-нежности, наигранная как бы взволнованность была уже не в состоянии прикрыть неказистость «текста слов». «Знаете, каким он парнем был! Нет, не «был»! Ведь смерть он победил!» Прямо в середине музыкальной фразы то ли союз, то ли почти бессмысленная частица «ведь». Бедный Юрий Гуляев вставлял на этот слог нечто нечленораздельное – то ли «ыть», то ли «гить». Трудно было отделаться от мысли, что это госзаказ какого-то «отдела правды».

Тем более что были продолжения…

Я про себя называл такие песни «фашистскими». «И вновь продолжается бой!» «Ленин, партия, комсомол!». «Яростный стройотряд»… В них – в музыке! – была какая-то наглая наступательность, они давили на мозг, вносили в него смуту и черноту. Ну, почему стройотряд – «яростный»? Я на втором курсе работал на стройке университетского общежития. Это тяжелый труд, если хотите благородный. Но… яростный?.. Это зондеркоманда? Или ОМОН? Снова нужен «Бой! Бой!»?

Рождалось горестное сомнение: «Ну, зачем, зачем талантливый человек полюбил как родного ЦК ВЛКСМ?» Однако… тут пришел вопрос и к себе: «А ты сам разве не связался с ним же, придя в «Комсомольскую правду»?..

Дабы не завершать эпизод слишком пафосно, вспомню забавную деталь. Летним воскресным днем я сидел на веранде на даче в Мамонтовке, гонял чаи. Под окном одиннадцати-тринадцатилетние девчонки готовились к своему вечернему концерту перед дачниками. И вдруг я услышал их тонкоголосый, не слишком слаженный ансамбль:_

«Он сказал «Поехали» и взмахнул рукой,

Словно куль с орехами-орехами промчался над землей».

Я вспомнил рифмы первоисточника и рассмеялся. Перефразируя мнение «Ильича» о Маяковском, по поводу детского озорства можно было сказать: не знаю как с политикой, а со стихосложением – правильно.

…А впрочем, почему «труднее быть непримиримым!»? В чем трудность? Прокричать, как в известной опере: «Вы больше мне не друг»? Ну, еще, может, и написать оперу (в смысле оперуполномоченному) «наводку». Остальное сделается без вашего участия. Это в девятнадцатом веке был суровый труд непримиримости – бросать перчатку под ноги, сомневаться «пока не обагрилася рука, не разойтись ли полюбовно», потом четырежды сказать «Нет» (что по законам сценическо-вокальной дикции звучит как «Нэт. Нэт. Нэт… Нэт»), а там уж кто кого пристрелит.

В советские времена «Вы больше мне не друг» произносили одни, а стреляли другие, специально обученные, что очень упрощало технологию непримиримости.

Нам, слава Богу, выпало жить в более травоядные времена, но в песнях, даже про строительство и хлебопашество, как и прежде, восславляли некое неистовство, в головах культивировали потенциальную яростность, в кулаках («громящих») – вечный революционный зуд, кому бы дать в морду.

Запомнилась дружеская сходка в начале 1980 года в квартире давних наших знакомых Иларионовых. Было много водки и плова, приготовлением которого славились хозяева Ида с Сергеем. В ряду прочего заговорили о вторжении советских войск в Афганистан, в общем сошлись на том, что ничего хорошего очередное бандитское действо нашей родины стране не сулит. И тут вдруг как с цепи сорвался Серега.

Да знаете ли вы, с волнением и чувством говорил он, что Афганистан – это наша сегодняшняя Испания. Мы там должны быть, как добровольцы в тридцать шестом. Я тогда еще не мог пойти…

Я с некоторой оторопью подумал: а сейчас-то ведь сможет. Ему еще и шестидесяти нет, а главное, в такой форме… Как выпьет, стоит попросить – и он с удовольствием лихо походит на руках. Скажи такое опять же Саша Яковенко, я бы ему по-свойски ответил: дурак. А Сереге не мог. Когда я неизвестно кем приехал в Ростов, он там был давно заслуженным собкором «Комсомолки». При моем поступлении в редакцию – зав. отделом корреспондентской сети.

Но главным было не его возрастное преимущество, а то, что он, как мой дядя Геша, прошел войну. Я убежден: истинные ценители и почитатели тех солдат не кремлевские или единороссовские обожатели сталинских парадов, а мальчишки детсадовского возраста 1941-1945 годов. Одним из которых был и я.

Что мы с Галиной могли сделать? Только встать и уйти.

А дальше? А дальше – надо было жить и с пожизненной Серегиной дуростью, взлелеянной проказой ленинской идеологии, и с его же доблестной биографией (не надо бояться высоких слов, вспоминая о людях, переживших трагизмы той бойни). Такое в нашей с Галей жизни было не раз. И не два.

Через какое-то время, иногда через долгие годы, случался звонок: «Что-то мы давно друг друга не видели…». «…надцать лет мы не общались по идеологическим мотивам с парой Иларионовых, – писала Галина своей сестре. – А в связи с этим всенародным идолоПоклонным праздником снеслись домами. Им за семьдесят, они испуганные небогатые старики, и что уж с них взять? Замирились, хотя ликовать к ним девятого не пошли». Никогда в ответ на попытки замирения не возникало оперного – «Нэт. Нэт. Нэт». Жили по принципу примиримости, вопреки «патриотическим» традициям советской остервенелости и культивируемым «фашистским» песням. От непримиримости – стынь небытия. Жизнь – это «Я тебя люблю».

Воцарившаяся в стране кагэбешная вертикаль вновь взрастила любезную народу привычку взаимной вражды. В другом письме в Израиль Галина писала: «Степень болезни общества как-то очень сильно почувствовала, когда милейшая, добрейшая Наташка Ф. сказала мне по телефону, что ненавидит Вальку. «Я теперь такая», – сказала она мне с гордостью. Я ей ответила, что если она не помирится с Валькой, я на нее рассержусь (аргумент идиотки). Она мне ответила, что ее ненависти нет предела. Если бы Наташка была одна! Но ведь таких миллион! Люди кидаются друг на друга в прямом смысле, каждый готов как бы убить. Каждый как бы созрел. В этом апокалипсисе живем…»

Последний раз мы виделись с Сергеем Иларионовым в июле 2009 года.

Руководство Союза журналистов Москвы затеялось выпустить большую книгу полуэнциклопедического характера «Журналистика на стыке веков. Люди и судьбы» о журналистах столицы. Меня включили в редколлегию. В ее обязанности входило составление предварительного списка героев книги. Я, естественно, вспоминал в первую очередь персонажей «Комсомолки». И в их числе – Владимира Чачина. Сам-то я его уже не застал в редакции, но легенды и байки о не ординарном газетчике еще шелестели по комнатам шестого этажа. Было у меня и еще одно побуждение вставить в книгу очерк о Чачине. Я помнил, что много лет назад мы в «Журналисте» публиковали о нем славный материал Сергея Иларионова. И подумал: это будет классный подарок старому журналисту под конец жизни – дать возможность напечататься в очень авторитетном издании с рассказом об ушедшем друге.

А дальше со мной случился инсульт. Только вернувшись из Первой градской больницы, узнал, что кандидатура Чачина утверждена в составе героев. Я был еще не в состоянии разговаривать с собеседниками, звонить Сергею и объяснять, что к чему, пришлось Галине.

И вот он, уже перешагнувший 85-ю годовую метку, пришел к нам, все такой же бодрый, худощавый, оживленный. Радостный, что опять встретился с «Га̀лушкой»… Им обоим не довелось увидеть эту фундаментальную книгу, вышедшую в 2012 году. Но я все равно рад, что ею продолжилась журналистская жизнь и Владимира Чачина, и Сереги Иларионова.

А из нашего с Галей «архива» я извлек двадцатистраничную исповедь старого солдата, причем написанную в стихотворной форме. На первой из этих страничек левый угол занят каллиграфически четкой надписью: «Галке-Галочке и Сашке Щербаковым на какую ни есть, но все-таки память от всей души. Сердечно ваш Сережка Иларионов».

Память оказалась не «какая ни есть», а дорогая, выношенная, преоборовшая и недомыслия, и недочувствия, свойственные обыкновенным людям.

 

Но именно людям. А не «идейно крепким речекрякам» (см. Оруэлл «1984»), они же – «патриоты».

III

Тогда же, в 2009-м, я предложил в герои престижной книги и кандидатуру Леонида Плешакова, а заодно и предполагаемого автора очерка – его дочь Настю, корреспондентку «Комсомольской правды». «Как у каждого профессионального журналиста, у моего отца было множество встреч с людьми, – написала она в преамбуле своего повествования. – Из этого списка героев его интервью и очерков – от выдающихся ученых, инженеров, конструкторов, вроде Николая Никитина, главного конструктора Останкинской башни, или Михаила Калашникова, чье имя в объяснении не нуждается, до великих русских художников, артистов, композиторов, экономистов и министров – можно сделать самостоятельный материал. У отца было несметное  количество командировок, в том числе – в «горячие точки», откуда он писал репортажи. Летал он на остров Даманский во время вооруженного конфликта на советско-китайской границе. Потом в должности спецкора освещал события арабо-израильской войны 1973-го года. А еще раньше по зову сердца и благодаря природной любознательности ушел в экспедицию на рыболовецком судне в Южную Атлантику и Индийский океан. Была еще кругосветка на немагнитной шхуне «Заря», когда отец побывал на могиле писателя Стивенсона (кстати, первый из россиян) и на сказочном экзотическом острове Таити, который, как и художник Гоген, воспринял как рай земной».

К тому же Плешаков был еще и… киноактером. Фильмография его невелика, хотя он и числился в картотеке «Мосфильма» и снимался у Андрея Кончаловского, Глеба Панфилова, Эльдара Рязанова. Но есть роль, которую, справедливо пишет Анастасия, как у «большого» актера, можно называть визитной карточкой. Речь о «Бриллиантовой руке».

«…Съемки фильма проходили в Сочи, куда и был командирован мой отец. Он ехал брать интервью у Юрия Никулина. Никулин благодаря цирку и фильмам Леонида Гайдая был тогда мегазвездой. Но разговаривать с артистом в привычной ему обстановке цирковой гримерки было не так интересно. А вот украсить интервью зарисовками со съемочной площадки, где Никулин – в главной роли, да еще в партнерстве с Андреем Мироновым, Анатолием Папановым – это то, ради чего стоит ехать в командировку. Короче, отец приехал в Сочи. И в первый же день, когда он появился на съемках, его, конечно, заметили. А не заметить Леонида Плешакова при его-то колоритной внешности было невозможно. Чуть ли ни сам Никулин предложил: «Надо с этим бородатым журналистом сделать эпизод». Отцу предложили сняться в небольшой роли – «мордоворота с черепом». Наверняка, многие зрители помнят эту сцену в общественном туалете, где бородатый мужик с внешностью бандита в темных очках и с черепом на шее спрашивает у героя Никулина: «Папаша, закурить  не найдется?». Тот от ужаса язык проглатывает. «Ты что глухонемой?»… Но мало кто знает, что в роли «амбала» снялся журналист Леонид Плешаков. Понятно, что после такого «тесного» знакомства интервью с Никулиным прошло как по маслу».

В 1978 году Плешаков написал для «Журналиста» отличную статью «Снимается кино». «Хотя в «Сибириаде» снимался я целый год (в роли Василия Соломина. – А. Щ.) и старался оправдать доверие режиссера тем, что делал все, что он требовал, актером я не стал ни на год, ни на месяц, ни на день. Как был, так и остался газетчиком». Так он выражал свое скептическое отношение к модной тогда рубрике «Журналист меняет профессию».

Немного приоткрою свое авторское закулисье. Когда я еще первую свою книгу выложил в сетевом журнале «Обыватель», некоторые хорошие знакомые задавали вопрос: почему я не упоминаю известных людей, с которыми, несмотря на принятый ею затворнический образ жизни, Галина имела деловые и дружеские контакты? Литераторы, актеры, режиссеры… «Разве не знаешь, – звонила одна читательница, – большинство людей именно это ищут в мемуарах».

Я попробовал вставить – не в тексте, в голове – два-три эпизода с «именитыми». Не получается. Не знаю, как было бы с читателями, а мне самому – скучно. Наверно, это какой-то изъян моей повествовательной манеры. Я не могу увидеть что-то интересное для себя как автора, к примеру, в несомненно очень милых пирушках, почти всегда хвостом, как за кометой, следовавших после исполнения тех или иных затей и работ. Точно подметил на одной из них весьма уважаемый литературовед, профессор: «Мы больше, чем друзья. Мы собутыльники». Вот, собственно, все и сказано.

Время от времени от этих прекрасных людей, как правило, деятелей искусства, были к Галине просьбы такого рода: «Завтра я должен идти на важное заседание… Убей, не знаю, что там говорить. Будь добра, окажи услугу, тебе ж это ничего не стоит…» Галя, не очень заморачиваясь, быстренько писала, а потом надиктовывала по телефону (электронной почты и эсэмэсок на было) нечто такое: «Я, как вы знаете, не специалист по сегодняшней теме, а как работник культуры хочу сказать о своем, наболевшем…» Нередко после этого раздавались звонки с рассказом, как тепло было принято нестандартное выступление оригинального оратора.

Конечно, можно вспоминать подобные истории. Но после них в моем описании, основанном во многом на бытии двоих, как-то прерывается нить рассказа, замирают его продолжения… А всякий пишущий или писавший знает: когда скучно – это мука мученическая. Потому прошу у читателя прощения за эгоизм: пишу, в основном, то, что интересно лично мне.

Вспоминать Плешакова не скучно. Мы знали его задолго до появления на свет замечательной Насти. В юбилейном номере «Комсомольца», посвященном сорокалетию газеты, мы на почетном месте последней – самой читаемой – полосы поместили заметку одного из «столпов» редакции под названием «Друг наш Леша».

Он очень большой, наш Леша. Когда ему понадобилось пальто, продавцы отсылали со спецзаказом на фабрику: на такие внушительные фигуры массовое производство не рассчитано…

И любит гирю. Чугунная увесистая штука всегда стояла рядом с его редакционным столом. Леша писал, потом брал гирю (совсем «легонькую», полуторапудовую…) и раз тридцать, без усилий, как пластмассовую…

Он очень непоседливый, наш Леша. Для него собраться в командировку дело десятка минут.

Так разве только из-за этих деталей хочется вспомнить в день юбилея про нашего заведующего отделом спорта Лешу Плешакова?

Только спортивные отчеты? Нет, подпись «Плешаков» вы могли увидеть год-два назад и под очерком о цимлянских энергетиках, и под фельетоном, зло и остро высмеивающим «заборостроителей», и под проблемной статьей о физическом воспитании школьников…

А потом Леша пришел и сказал, что увольняется, уезжает…

Позже мы получили толстый пакет с очерками. Его прислал из Африки матрос советского рефрижератора «Симферополь» Л. Плешаков. Через несколько месяцев Леша вошел в редакцию, весомо и неторопливо ступая, сказал каждому свое излюбленное:

Привет, старик.

Сказал таким тоном, будто вернулся из командировки в Батайск или из Раздорского района…

Гиря по-прежнему стояла у его бывшего стола; он снова стал журналистом.

Быть может, вам, дорогие читатели, памятен снимок: мальчонка торгует газетами на улицах ирландского городка? Фотоновелла Л. Плешакова «Ему бы учиться…» обошла страницы нескольких центральных газет, получила премию на конкурсе «Комсомольской правды», была опубликована в зарубежной прессе.

…Сейчас за Лешиным столом сидит другой сотрудник. Он тоже умеет поднимать гирю Леши. И кое-кто из нас тоже пробует ее на вес: ох, и тяжелая…

А в редакционной стенгазете телеграмма из Сан-Франциско. А до этого была весточка из Японии от Л. Плешакова, техника немагнитной шхуны «Заря» Академии наук СССР.

Где ты сейчас, наш неуемный, жадный к неизведанному Лешка? Какие штормы треплют твою сухопутную душу?

Да уж, автор этих проникновенных слов точно не ведал про эти «штормы». Ныне тайны былых отношений вряд ли можно прояснить, но Плешаков почему-то недолюбливал нашего редакционного «столпа». А знала подноготную «сухопутной души»… Галина.

Они быстро подружились. Подозреваю, основой этого было равнозначное хорошее расположение подавляющего большинства коллектива и к ней, и к нему. И Леонид Петрович, и Галина Николаевна создавали вокруг себя атмосферу безусловного приятия самих себя. Оба умные, они образовали «антанту», дружеское согласие. Оно сложилось естественно, безболезненно для самолюбия его участников. Тем более что они женщина и мужчина чрезвычайно разные персонажи.

Понятно, что именно из такого сочетания по теории вероятностей могло сложиться нечто другое. Но Галина сразу и без малейшей допустимости иного исхода пресекла поползновения «подбивать клинья». И, кстати, именно с Плешаковым это сделать (пресечь) было просто. Другого такого мужчины я в реальности не встречал. Общаясь с женщинами, он, владея манерами истого джентльмена, мог при этом употреблять глаголы обсценной лексики. И мне казалось, на него не обижались, когда он, преисполненный учтивостью, к примеру, говорил: «Нелли, давайте пойдемте и…» и дальше следовал популярный глагол в возвратной форме (о которой в учебнике сказано: «несколько действующих лиц делают друг с другом то, что при невозвратной форме действующее лицо делает с другими лицами или предметами, обозначенными винит. пад. существительного: биться, встречаться и др.»).

У меня складывалось впечатление, что не многие могли устоять перед таким предложением Леонида Петровича. Но и эти редкие случаи он переживал остро. И даже под них сочинил теорию. «Понимаешь, Чернышевский, как больно бывает, когда ну очень симпатичный организм меня, Леонида Петровича, друга детей, игнорирует. И я тогда стараюсь рассуждать: а ведь какому-то другому мужику именно она так осточертела… Становится не так уж и обидно».

Может быть, свое аутогенно-утешительное заклинание Леша когда-нибудь относил и ко мне? Во всяком случае, он явно затаил досаду, если даже через довольно продолжительное время поминал в письме Галине: «Все-таки люди суки. Ты согласна? Вот ты, например, клянешься в любви ко мне. Я не знаю, какой и что ты под этим имеешь в виду. А ведь ни разу не поехала со мной за Дон, где можно было бы конкретизировать наши взгляды на жизнь. Ей Богу».

Короче, Галина стала его наперсницей. Не знаю уж, о чем они судачили в свободное от газетной текучки время. Во всяком случае Лешка заходил ко мне, допустим, сдавать очередной репортаж о жизни аборигенов-островитян далекой Океании под одну из каких-нибудь своих жизнерадостных песенок. К примеру: «На пышных блондинках далеких планет останутся наши следы» (на полвека сюжетно опередив три-дэвскую голливудскую фантазию). Или: «Я ее колыхал, уходя на работу, а тебя, как всегда, колыхать забывал».

Когда из своих дальних странствий он ей (единственной из редакции) присылал депеши, они у нас не относились к разряду «чужих писем», которые – не читать. Я порой в них заглядывал, и поэтому сейчас могу со спокойной душой поделиться с читателем частицей их содержимого. По-моему, они не безынтересны.

Галка, здравствуй!

Ты не считай меня за подонка, что я так долго молчал. Получил твое письмо, по обычаю хотел сразу ответить, но дела подвалили и я не смог.

Главная новость – я переведен в научную группу. Старшим техником. С материальной точки зрения я выиграю немного. (Но все-таки выиграю). Но что самое важное: строго нормированный (8 часов) чистый интеллигентный труд. Масса свободного времени для своих занятий. Это важно. И я думаю, ты это понимаешь. Главное, я получу новую профессию и узнаю ближе то, ради чего затеяна вся эта наша экспедиция. Публики «в науке» – 9 человек. Молодежь (кроме начальника). Веселые и дружные ребята, в основном. Так что я уже не матрос.

Как видишь, мы все еще во Владивостоке. Эта волынка с отходом – обычная вещь на море. У нас цепляется одно за другое, одно за другое. В общем черт те что.

Но сейчас мы уходим (уже гудят машины) проверить эхолот на глубине и дальше через день-два – в океан. Надоело это великое стояние во Владике чертовски. Все время льет дождь. Нудный и мелкий. Это невыносимо. Днем и ночью. Три месяца кряду. Но впереди Таити.

Теперь о твоем письме. Ты, Галя, лошадь. Это факт. У меня есть специальная теория о пилении, так же как и о человечестве вообще. Ты убеждаешься, что в людях я не особо ошибаюсь. В этом деле тоже. Потому что пиление – очень важный фактор. Через него можно познать многое. Комплекс неполноценности нашего редактора был не столько из-за интеллекта. Он мучался из-за того, что ему для пиления достался не тот организм. Причем ему пришлось его стаскать в ЗАГС, когда другие им пользовались раньше без официальных бумаг. Это очень неприятно сознавать, что твою жену колыхали. И он мучался.

 

Слушай, а В.В.Н. не утвердил обком? Напиши подробнее. Хорошо? Сообщи все новости. Кто, где и кого. Ну, всего хорошего. Привет Рахметову.

Леонид Петрович, друг детей.

Кстати, тут есть отличные организмы. Даже не верится.

Здравствуй, Галка!

Был рад получить от тебя письмо на самом краю земли. Мы тут уже четвертый день. Но сразу ответить не мог, т.к. первый день отмечали приход, второй – ездили на горячие ключи и играли в футбол, а вечером я случайно встретил знакомый организм из Хабаровска (шапочное знакомство) и сумел через час его убедить, что «это» нам нужно обоим. Ну и всю ночь раздавался скрип пружин. Я был Мужчиной (всю ночь: учти!). Зато следующие два дня чувствовал себя как побитая собака. А девчонка – блеск и умница. И не спрашивала, женюсь ли я. Привела домой и сразу разделась. Оно ясно – тело, как у Венеры. Какого же черта его прятать?

Ну, а о Японии писать трудно. Загадочная страна. Женщины – блеск. Пишу сейчас статью для «Комсомольской правды». Очень трудно идет. Приеду – расскажу и покажу листовки, которыми нас завлекали в публичные дома. …Но это не для печати.

Здравствуй, Галка!

Ты думаешь, что я на Аляске. Дулю с маком. Я еще в Петропавловске. 20 дней! Эта проклятая международная обстановка все портит. На Кадьяке у США военная база. Они нас туда не пускают. Пока шел весь этот спор об У-2, Кубе и прочем, мы сидели здесь и смотрели, как люди готовятся к войне. Это буквально. Ощущение хреновое было.

И я не придумал ничего лучшего, как искать забвения в общении с аборигенками. Ничего. Общаемся. Я тебе писал, по-моему, об одной. Я ее встретил на третий день прихода сюда. Знал (плохо) в Хабаровске. Тут улучшил и углубил свои познания. Короче, не высыпался все время. Теперь идем в рейс – все будет о'кей. Она говорит, что любит.

Галка! Вместо Кадьяка мы идем в Ванкувер (Канада). Дней через 20 будем там. Вообще город отличный, по рассказам. Переплыл залив, и ты в Сиэтле, сейчас там всемирная выставка. Может, как-то попадем на нее. А потом в Сан-Франциско двинем, и на Гавайи.

Ты знаешь, где бы я не ездил, а лучше людей, чем на Камчатке, не встречал. У меня пропала «мореходка» (паспорт моряка). По закону мне должны были закрыть визу и чухнуть домой. А тут взяли и выдали новый паспорт, и еще говорят: счастливого вам пути. И это на каждом шагу. Вежливые, культурные. И если встретишь хама – он обязательно только с запада. Ей Богу. И климат тут – о'кей! А в тайге опят – хоть чем-то ешь! Очень много. Вообще тут хорошо. Хоть и надоело уже. Скушновато. Кроме кино ничего нет.

…Ты знаешь, я так мало вспоминаю о прошлом, о работе, что даже не верится, что я когда-то был в «Комсомольце», в Ростове. Вот ведь странная вещь. Тут уже я знаю полгорода и раскланиваюсь со всеми симпатичными организмами. Тут есть отличные особи. Но нынче придется уходить в рейс. И это на 10 месяцев никому, никуда. Жалко и обидно.

Ну, ладно, девочка Галя. Я поеду в Канаду. Времени нет продолжать, уже идут власти.

Привет корректорской, Серёге, Чернышевскому, Даньке, Чупрынину.

Леонид Петрович, друг детей.

Пиши.

Галка, привет!

Не знаю, удастся ли мне черкануть из Сан-Франциско, но тут оказался случайно из нашего посольства чудак, и мы через него пошлем наши письма дипломатической почтой. Хоть никто их ковырять не будет.

Стоим мы сейчас в Ванкувере. Это на западном побережье Канады. На самой границе с США. Так что когда я вчера катался по окрестностям, то снял сплав леса по реке вместе с американским берегом: за рекой были США.

Вообще я не ожидал, что будем так проводить время, за день так умаешься, что ног не чувствуешь к вечеру, хотя тебя возят на машине.

Тут до черта русских. Их встречаешь на каждом шагу. Они толпой стоят около нашего корабля, ходят к нам в гости, мы к ним. Ребята расшибаются в лепешку, чтоб угостить нас.

Вообще здорово интересно. Я снимал вчера бывшее поселение индейцев с их вигвамами, тотемами и прочими штуками. Когда приеду, я тебе подробно расскажу, что и как. Но сейчас времени ни черта нету. Нужно снова ехать ко всем этим водопадам, мостам, музеям. Между прочим, были в китайском ресторане. Потешная вещь.

Ну, ладно, Галка. Всего наилучшего. Привет всем, кому я передавал и раньше.

Это письмо пришло в Ростов-на-Дону согласно почтовому штемпелю 19 ноября 1962 года, написано же было 14 октября. А посередине между этими датами, но только восемь лет спустя и уже в Москве случился между Галиной и мною знаменательный разговор.

Как доложила мне взволнованная жена, ее старый друг Плешаков, с которым судьба еще раз свела ее в работе – на сей раз в журнале «Смена», «оказался предателем». В ее принципиальном то ли творческом, то ли идейно-производственном споре с начальством он взял не ее сторону, а заместителя главного редактора журнала.

Слышал бы ты, как они со мной разговаривали!.. Как я смогу общаться с этим Лешкой?!

Я тогда, не вникая в суть, воспользовался остротой момента и предложил ей раз и навсегда избавиться от редакционной нервотрепки и переквалифицироваться в писатели.

Что и было сделано.

Однако эта история имела продолжение.

Через какое-то время Галина узнала, что Плешаков пишет материал для «Журналиста» и что по этому поводу у меня с ним будет встреча.

Ты что, продолжаешь отношения с ним? – с величайшим удивлением спросила она.

Да. А почему должно быть иначе?

После того, как он поступил со мной?

Тут уж пришла пора удивляться мне. Не сразу я понял, что мое нерассуждающее лукавство, с каким я принял ее сетования на редакционных недругов, она приняла как безусловное их осуждение.

Ну даже если так, сказал я не на шутку рассерженной Галине, почему я должен терять своих друзей из-за твоих с ними размолвок? Тем более производственных?

А ты что, разве не мой муж?

Муж-то я твой. Но ты на этом основании хочешь что ли руководствовать мной в отношениях с людьми?

Если я твоя жена и ты меня любишь…

В этот момент я почувствовал в себе некий неподъемный камень, или, может, заливающийся в душу тяжкий бетон неприятия того, что она говорила. Более того, неприятия ее самой такой. Эта тяжесть отбрасывала ее слова, не позволяя им дойти до сознания. И я услышал свой абсолютно спокойный голос:

Если ты действительно считаешь, что я должен так себя вести, то нам нужно расстаться.

Это был единственный раз, когда я за все наше супружество произнес такую фразу. В отличие от Галины, которая ею иногда даже при малой ссоре наводила на меня страху. Но эта ее угроза – а она была именно ею – редко когда существовала в природе более часа, и я это знал.

В тот же раз Галя, видимо, почувствовала: это не демонстративный «наезд» с моей стороны, а порог реальной развилки будущности. Или как в русских сказках называется – распутья.

И я тоже почувствовал. Но до того мгновения и предположить в себе такого не мог. Так иногда внезапно мы познаем самих себя…

На удивление, Галина тот разговор… просто прекратила, едва ли не на полуслове. Не помню, на каком: ведь мое заявление было для меня самого потрясением, и я не слишком хорошо тогда соображал.

Больше всерьез мы никогда этой темы не касались. Чаще всего у нас отношение к конкретным людям было одинаковое или похожее. Но бывало и разное, порой вплоть до противоположности. Но никогда больше на этой почве не было ни одного конфликта. Шутливые пикировки были.

Что, опять придет твой несуразный профессор? Тебе он действительно интересен?

Да, и очень.

Почему-то многие считают его чудаком.

Давай поговорим об этом лет через пятьдесят.

Так по ходу жизни выявились три сущности, к которым я не дозволял прикоснуться никому, кроме себя (вопросы трансцендентального, метафизического свойства в данном случае – в стороне): моя судьба Галина; моя работа; мое отношение к конкретным людям. Все остальное во мне поддается движениям, переменам, приключениям.

Что касается людей, я в них не раз по житейским меркам ошибался. Но не сожалею даже ни об одной такой ошибке. Наши житейские мерки – очень относительные, а часто просто обманные в критериях, что такое хорошо и что такое плохо. В моем же внутреннем интуитивном разборе я всегда уверен.