Минотавры за кулисами

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Казалось, что после этого вечера большинство стали относиться к Генриху намного душевнее и теплее. Но только не Алина Петровна.

Буквально через день всех резко вызвали на сбор труппы. Алина Петровна как бы случайно привязалась к балахону Генриха с символикой питерского «АукцЫона» и внезапно стала ругать его, браня за то, какое право имеет он, русский артист, ходить в одежде, на которой ЦИ через Ы?! Затем сказала, глядя ледяным взглядом на Генриха, что артист без таинства не артист, а артист, не умеющий хранить тайну -дважды не артист, что Генрих ее в последнее время разочаровывает тем, что «его энергетические колебания не соответствуют энергетическим колебаниям театра», и она боится брать грех на душу, если Генрих вдруг начнёт деградировать. А Алина Петровна была почти уверена, что деградировать Генрих уже начал. Но она всё же надеется, что он одумается. О чем он одумается, Генрих так и не понял. Так же как и когда началась его деградация и в чем она заключается?

Внезапно Алина Петровна переменила тему. Медленно отведя глаза от униженного и растерзанного Генриха, непонимающе в глядя в пол влажными глазами, Алина Петровна с трепетом, словно произнесла монолог Гамлета, что «взрослые» спектакли подождут, что у театра, как всегда, нет денег, а для детей надо играть всегда. Ибо дети – это все. Никто и не спорил. Что в спектакле будут задействованы все силы театра. Ибо настоящий артист никогда не брезгует играть перед детьми. Наталья Тимофеевна с Сугробовым чуть кивали, очевидно, соглашаясь. И хмуро о чем-то думали.

В детском спектакле, про трудовые тяготы и будни овощных грядок, Генриху досталась роль Мистера Моркови. Во втором составе.

У Генриха были своеобразные данные. Выше среднего роста, где-то метр восемьдесят с хвостиком, с чуть вытянутым лицом, обрамленными рыжеватыми волосами почти до плеч. Детские смешливые глаза, немного глуповатые после первой бутылки пива. Выражение лица а-ля" простите, а вы не скажете, что я здесь делаю?».

Этакий типчик, затерявшийся между Юрием Никулиным и Юрием Яковлевым. Какая-то добрая пародия – шарж на Караваджо. Незлобный, ранимый, задумчивый с одной стороны. С другой- нелепый и смешной в своей резкой вспыльчивости, от которой, впрочем, он быстро отходил. Вроде комик – хотя какой он комик… Не резонёр точно. И не любовник. Ну точно не герой, хотя… хотя ведь есть что-то героическое! Ну может, от чересчур характерного героя. Ах, вот- характерный, точно! Но характерным должен быть ведь каждый актер, независимо от амплуа, как говорили старые легендарные театральные педагоги. Хотя какое в наше время амплуа?! Актер должен уметь играть в современном театре всё! Сколько прекрасных артистов было, так сказать, вне амплуа, и умеющих сыграть все вплоть до табуретки! Но и сколько таких «внеамплуажных» артистов спилось и сгинуло в неизвестности, так и незамеченных режиссером и зрителями…

С первого курса Генриху твердили одну и туже набившую оскомину фразу, что он должен «найти своего режиссера, который найдет к нему подход и откроет его». А где искать этого режиссера, который откроет его, если других режиссеров кроме Алёны Петровны не было? Да и то он умудрился впасть к ней в немилость…

Казалось, что Алина Петровна дала ему второй состав Моркови не для того, чтобы Генрих сыграл Мистера Морковь во втором составе. А для того, чтобы сделать его этаким мальчиком для битья и поточить на нем зубы, прежде чем хорошо погрызться с Игорем Алексеичем или двоюродным братом Вячеславом, работающим в театре директором. То Алине Петровне не нравилась прическа Генриха, то его напряженный лоб, то пустые, на взгляд худрука, совсем не одухотворенные глаза. Выпустив один раз Генриха на сцену, устоила показную порку, обращая внимания, как плохо Генрих двигается, как он не выразителен. Как неинтересен по сравнению с другими актёрами…

Кто-то проживает прессинг и унижение ответными действиями, словно пружина, которую сгибают, и в определённый момент она разгибается и дает сдачи. Кто-то не делает ответного движения и в итоге ломается. Или не ломается. Генрих отвечал Алине Петровне тем, что никогда не спорил на её несправедливые резкие замечания и не оправдывался.

Казалось, он абсолютно во всем с ней согласен, но говорит молча:" Ну это сейчас я такой, а потом буду лучше!» Сугробов говорил ему часто:" Терпи, Анри, терпи! Это театр! Закаляйся! Меня и не так ебли, как в театр пришел!». Это давало Генриху силы, и он снова шел «закаляться»…

И вот на одной репетиции Алине Петровне не понравилось, что Генрих не особо смеется и сидит чересчур с мечтательным выражением лица.

– Обратите внимание, господа, на рожу Генриха Матушкина! Геша, замри!, -Алина Петровна щелкнула пальцем, и Генрих автоматом замер.– Вы только внимательно посмотрите на рожу этого человека, называемого вами Анри! Как можно сидеть на моей репетиции с таким выражением лица?! На МОЕЙ репетиции???!!! Какое ты право имеешь, блядь, сидеть на МОЕЙ репетиции с ТАКОЙ мордой??? Ты у всех энергию жрешь этим выражением!

Генрих сидел, замерев, как приказал ему режиссер, и, чуть наклонив голову, с улыбкой смотрел остекленевшим взглядом, не моргая, в только ему одному ведомую сторону. Это еще больше разозлило Алину Петровну.

– Ты окаменел, что ль?! Отвечай! У какого мудака ты украл такое выражение лица?!

Генрих был непробиваем. Всё так же сидел с улыбкой без движения, как мим на площади, словно дразнился и хвастался одновременно Алине Петровне этим своим выражением.

Художественный руководитель долго смотрела на застывшего актера, похожего на восточную статуэтку нецке какого-то синтоистического божка. Кто-то тихо хихикнул. И еще кто-то погромче.

– Ну что-же, полюбуемся этим Жан-Луи Барро.

Алина Петровна села рядом с Генрихом и положила ему руку на застывшее плечо.

– Мне жаль тебя, Генрих, очень жаль… -покачала головой Алина Петровна. – Вот Гамлет задавался вопросом: «Быть или не быть?». А ты? Ты хоть раз в своей жизни подумал" Артист я или не артист?». Актер настоящий или хуй с горы? Нет. Почему? А потому что ты не артист, а хуй с горы! Если бы честно задал себе этот вопрос, и был бы честным человеком то давно бы в монтировщики ушел.

Алина Петровна заметила в уголках до сих пор не моргающих глаз Генриха блеск слезинок, и обрадовалась.

– Зареклась ведь не держать в театре балласт! А тут твои педагоги звонят! Возьми да возьми мальчика! Не шибко талантливый, но вот театр твой любит, весь репертуар наизусть посмотрел! И я, дура наивная, мальчика и взяла! И на кой черт он мне сдался! Сидит вот, как придурок, и статую изображает!

Генрих все сидел и изображал статую. Но только по щекам из широко открытых глаз текли две теплых струйки.

Актеры сидели, потупив глаза. Они привыкли. Время от времени Алина Петровна устраивала такие прилюдные порки для поддержания дисциплины, и почти все присутствующие, а уж тем более работающие в театре не один год, прошли через это. А большинство не один раз. А те, кто не прошел, знали, что рано или поздно придет и их черед, и внутренне к этому готовились. Знали и то, что заступаться за коллегу бессмысленно, так как моментально попадешь сам в опалу, да и Алина Петровна неистовствовать будет еще лютее и жестче, за что будешь обруган коллегами. Поэтому относились к таким поркам с содроганием и одновременно как к чему-то естественному. Они могли, конечно, ответить, но тогда придется, судя по всему, уйти из театра, а уходить из театра никто не хотел. Да и все уже давно относились к этому не как к жестокости и насилию, а как к эксцентричным выходкам очень-очень талантливого человека.

– Дай в глаза посмотрю! – Алина Петровна с наслаждением смотрела в мокрые генриховы глаза.

Слезы, неважно, чем они были вызваны-словами или соприкосновением роговицы с воздухом, возбуждали Алину Петровну как кровь хищное животное.

– Ах! Гордыни сколько! -худрук испуганно отпрянул, будто увидев что-то нехорошее. – И корысти! Все твердят – Генрих хороший, Генрих добрый… А Генрих на самом деле… Ответь нам всем: кто ты, Генрих!? Почему тебя люди бояться? Почему девица твоя уехала от тебя в Сибирь, как декабристка без декабриста?! Да и какой ты декабрист…

Слёзы лились уже непрерывно и сплошным потоком. Генрих дрожал всем телом, возможно, от того, что старался сохранить форму…

– Ладно, будет с тебя! Разомри! – Алина Петровна щелкнула пальцами.

Генрих вскочил и выбежал из репетиционной, одной рукой закрывая лицо, другой почти вышибив дверь и громко ей хлопнув.

В аудитории стояла тишина. Алина Петровна не спеша прошлась походкой победительницы, сухо и с прищуром переводя взгляд с одного актера на другого, словно высматривая их отношение к происходящему.

– Вот так-то, ребятки, вот так-то, – спокойно сказала она. – Или ты актера, или он тебя… Третьего не дано…

Дальше Алина Петровна произнесла, все больше и больше накачиваясь жаром, раскалённый монолог о том, что театр это передовая, где всегда бой. И что без боя в театре нельзя. Бой за роль, бой за спектакль, бой за собственное искусство, бой за собственное эго и бой с собственным эгом, наконец. Что театр не место гармоническим отношениям. Но если они встречаются как, например, гармонические отношения её, Алины Петровны, с Игорем Алексеичем, то они крайне редки и дарованы Богом.

Генрих умылся в туалете холодной водой. Постоял, время от времени чуть всхлипывая. Потом покурил. Вспомнил однокурсников. Вспомнил Ленку, поехавшую служить в омский театр. Звала ведь с собой. И его в театр этот омский звали. Но куда он от Москвы?… Вспомнил, как провожал ее на вокзале… Как обнимались на перроне. Как он обещал приехать. Может, еще не поздно рвануть… Потом снова постоял. Плюнул в писуар. Снова умылся и твердо решил идти писать заявление об увольнении.

«…Подышишь воздухом одним, и в нем рассудок уцелеет!», – вертелась фраза в голове Генриха, словно испорченная пластинка.

Проходя мимо двери репетиционной, Генрих все же остановился. Прислушался. Алина Петровна о чем-то громко вещала. "Не обо мне ли?», -то ли с надеждой, то ли с ужасом подумал Генрих, и решил, что всё же это некрасиво как-то, вот взять, психануть, дверью хлопнуть, написать заявление. Неблагородно как-то. Не его это, Генриха, уровень. Надо спокойно доработать день и уйти с гордо поднятой головой.

 

Затаив дыхание, Генрих без стука тихо открыл дверь…

Затронув тему гармонических отношений между собой и Игорем Алексеичем, Алина Петровна стала развивать эту тему, словно джазмен на саксофоне. Она завела ее в агрессивные звенящие диезы, где говорилось, что только они с Игорем Алексеичем составляют ударный авангард театра и только они его тянут на себе. Увидев в зале случайно зашедшую Наталью Тимофеевну, сонно оглядывающуюся и не понимающую, о чем идет речь, Алина Петровна тут же перевела «великую старуху» в одну упряжь к себе и к гражданскому мужу, превратив двойку в тройку, и сделала сравнение с картиной Перова.

– Я, Игорь и Наталья Тимофеевна! – жестко, со знанием дела говорила Алина Петровна, потрясая перед собой сжатым кулаком.– Вот она, ударная тройка нашего театра! Тройка, которой все нипочем! Которая разобьет любые стены! А почему?! А потому что только я, Игорь, и Наталья Тимофеевна по-настоящему живем театром и искусством, в отличие от вас, у которых в уме только съемки в разном говне, водка и ебля с криком!

Наталья Тимофеевна понимающе качала головой.

В это время дверь скрипнула и зашел Генрих.

– Кто это?! – Алина Петровна вздрогнула.– Генрих?! Проплакался?!

– Попробуйте тут не моргать минут десять, слушая вашу артиллерию, и не проплакаться! – Генрих был прост и обаятелен. Казалось, что ничего между ними не произошло, и он зашел так, совершенно случайно. Мимоходом. Но Алина Петровна его не слушала.

– Скажи-ка нам, Генрих! – в голосе худрука слышался приказ.-Кто у нас самая-самая тройка?

– Что?!

– Ну, самая ломовая! Которая сквозь огонь, и воду, и медные трубы?! Самая ударная тройка кто, я спрашиваю!?

– Крутов, Макаров, Ларионов!!! – отчеканил Генрих первое, что пришло в голову.

– Чего???!!!

– Ничего. Крутов, Макаров, Ларионов… Нападающие… Корифеи льда…

В зале раздалось несколько смешков.

– Знаешь что, Матушкин, а иди-ка ты нахуй! – обескураженно и трогательно слетело с губ Алины Петровна.

И тут Игорь Алексеич загоготал своим баритоном! А за ним – все остальные. Даже Наталья Тимофеевна хохотала. Больше от попавшего впросак худрука.

– Ну вот, пошутил и хоть на человека стал похож! -улыбнулась Алина Петровна.– Садись иди, Крутов, Макаров, Ларионов! Или как там тебя? Карл Девятый!

Случайная шутка Генриха создала хорошую атмосферу, репетиция двинулась своим ходом, все что-то шутили, предлагали, спорили. Генрих показал, как, по его мнению, вражеский агент Мистер Морковь должен падать с забора и ходить перебежками в черных очках, и все смеялись и даже чуть аплодировали. И Генрих уже не хотел идти и писать заявление об уходе, и ехать куда-то далеко в Омск. А когда, прощаясь после репетиции, Игорь Алексеич ткнул его по-дружески кулаком в плечо, улыбнулся и показал поднятый кверху сжатый кулак а-ля «но пасаран», то Генриху все прошедшее показалось случайным недоразумением. Он облегченно вздохнул, и понял что никуда отсюда не уйдет. И не уедет.

Вечером в рыгаловке – стекляшке Генрих выпивал с Валей Ткачуком и Сугробовым.

Все сошлись во мнении, что Генрих взял волю в кулак, совершил некий «прорыв» и куда-то прорвался. Генриху было приятно, хотя он и понимал, что это не совсем так.

Пили за его здоровье.

Говорили, что театр тяжелое дело и надо иметь особые силы и талант, чтоб там работать. Что на унижения, испытываемые актером, жаловаться грех, так как сам знал, с чем хотел связал свою жизнь.

– Ты на Алинку не обижайся, – защитил худрука Сугробов, – кошка мышку дерет не за то, что сметаной кормят, а потому что кошка. Хищник. Так же и режиссер актера. Актёра кусать – часть профессии. И мировозрения. Назвался, брат, груздём – полезай в кузов!

– Блядская у нас профессия, блядская… – как всегда говорил хорошо принявший Валя Ткачук.

Сугробов поглядел на пустую бутылку, сказал, что не по-мочаловски это как-то, и купил еще одну.

Потом еще две.

Пили за каждого из присутствующих. Пили за актерское терпение. Пили за Алину Петровну три раза и за театр имени Мочалова. Просто пили, без громких тостов, под скромное ткачуковское «ле хайм»…

Генрих помнил в радужной дымке, что Сугробов хрипел ему, чтобы тот рос, зрел, обрастал мясом и что он, Сугробов, в него верит…

Больше Генрих ничего из этого дня не помнил.

Зато первый раз в жизни провел ночь в отделении милиции, когда уснул возле общежития на лавочке.

Генрих оправдал сугробовскую веру в него и созрел. Если так можно сказать в данной ситуации. На премьере фруктово-овощного детского утренника Мистера Морковь сыграл именно он. В первом составе. Точнее, в единственном…

Параллельно репетировавший с ним актер ушел, написав заявление об уходе.

В тот год многие ушли, не согласившись на небольшую, без повышения, зарплату, а главное, не выдержав и более легких прилюдных «порок» Алены Петровны, чем те, что достались Генриху.

А он, Генрих, остался.

И гордился этим.

Ушедшие представлялись ему результатом беспощадного отсева, естественного отбора, как снятие слабых бегунов на марафонской дистанции в результате того, что игроки падают и не находят больше в себе сил бежать дальше. Ему было жаль сошедших с дистанции и даже как-то неудобно внутренне перед ними, что он, в отличие от них, двигается дальше.

Даже когда время от времени Алина Петровна кричала на него, добавляя крепкое словечко, Генрих воспринимал это не как оскорбление или желание причинить ему обиду, а лишь как очередную духовную закалку, после которой он, как ему казалось, становится сильнее. Можно, даже сказать, как акт гражданского и личного мужества.

Если бы даже у Алины Петровны выросли вдруг клыки и она бросилась бы на Генриха, чтобы напиться его крови, то он бы не испугался и не думал стрелять в Алину Петровну серебряной пулей, а преспокойно сам подставил бы свою шею под укус.

Генрих чувствовал себя стоиком, и даже немного героем. Ему казалось, что Алина Петровна стала ругать его значительно меньше исключительно из-за того, что наткнулась в Генрихе на нерушимую стену, с которой она совладать не в состоянии.

И если бы узнал, что Игорь Алексеич, оценивший хоккейную шутку, заступается за него перед гражданской женой, то Генрих бы этому не поверил…

Приближался конец первого профессионального театрального отпуска Генриха Матушкина. Полтора месяца тянулись долго. Генрих сидел у себя в Жаворонках, ухаживая за больной матерью, изредка выезжая в Москву на встречи с однокурсниками. Встречи проходили так себе. Однокурсники возбужденно обсуждали предстоящие или прошедшие сьемки в каких-то сериалах, и Генриху, которого ни на какие съемки не звали, было обидно и он чувствовал себя чужим.

Звонил пару раз к Ленке в Омск. Лена собиралась замуж за сорокапятилетнего заслуженного коллегу. Генрих на всякий случай сказал, что рад за нее…

Съездил на неделю к родственникам в деревню, где спустил на пьянки и подарки почти все свои небольшие отпускные.

Время от времени, соврав больной матери, что в Москве у него неотложные дела, приезжал в столицу и жил по несколько дней в пустой общаге у себя в комнатке на втором этаже двухэтажного старого особнячка возле военного госпиталя.

5.

Этот потрепанный, облезлый особняк стоял через забор от военного госпиталя и напоминал старую шкатулку рядом с добротным мощным комодом. Этакую никогда не реставрируемую шкатулку. Или на скромного слугу рядом с седым благородным аристократом. В общем, много на что был похож этот маленький особняк. Даже особнячок. Хотя и особнячком его было сложно назвать. Это был, как его раньше называли, флигель, пристройка во дворе основного здания, выполненного в том же стиле. И кто вообще отдал эту прелесть театру под общежитие? Но кто бы он ни был, Ирина говорила ему внутреннее искреннее «мерси». В старинных особнячках ей еще не приходилось обитать. Уже чисто из-за этого в Москве ей начинало нравится… Рыжая таинственная женщина-режиссер, внимательно взглянув на Иру и почти не прослушав, сказала, что берет в театр… Здание театра, небольшое, но с какими-то витавшими до сих пор в воздухе речами и тенями 19 века… Это общежитие было этакой младшей кузиной театра. Скромное и уютное, как нора хоббита. Две маленьких квартирки на первом этаже и пять комнат на втором. И номер шестой на втором этаже рядом с кухней- ее, Ирин, номер!

Древний паркет со стертыми квадратиками и ромбиками. Железная кровать с сеткой-рабицей со сложенным вдвое тощим полосатым матрацем. Высокие желтоватые потолки с закругленными углами и паутинками, похожими на шелк. Такое же высокое окно со старой, местами ссохшейся и свернувшейся в трубочку краской на крепкой раме и переплете. Приятный, немного прелый запах музейной истории. Может, здесь и Пушкин бывал. Может, и приводил кого-нибудь… Ира села на кровать. Сетка, скрипнув, хорошенько продавилась под Ирой.

«Люди искусства, все-таки, – страстные люди! – философски заметила Ира, сделав глоток из фляжки с коньяком. – Сходить, что ль, завтра куда? В зоопарк, например!»…

Главной любимицей Иры стала печка-голландка на кухне с непонятными, давно выцветшими рисунками на кафеле, что придавало голландке вид уцененного экспоната с авангардной выставки.

«Только как, интересно, голландцы в ней еду готовили? – Ира сдвинула брови.-Наверное, картошку запекали в углях. Или что-то посерьезней в фольге».

Ира вспомнила одну важную вещь. Что-то про то, что надо обязательно открывать заслонки… Или как их там, блядь, вьюшки…

Дров не было. Возможно, они были в кладовке под седьмым номером, комнате с огромным амбарным замком и без окна. (Ира уже несколько раз обошла место ее будущего обитания. Вот ее окно, вот окно кухни, на торце – узкое окошко коридорчика, завернешь- а там, на месте окна- уродливое кирпичное пространство).

Ирина понюхала руку, которую днем лизнул жираф в зоопарке, когда она кормила его круассаном. Рука жирафом не пахла. Да и днем не пахла. Рука пахла рукой…

Люди в парке с интересом смотрели на молодую интересную девушку в джинсах и широкой футболке, обламывающую сухие ветки, и связывавшую их тонким женским ремешком в небольшую вязанку, как в фильмах про деревенское средневековье. Ирине нравились их взгляды и улыбки. И то, что ее даже снимали на телефоны. Тайком. Но Ирине было приятно. Первые поклонники в Москве, бляха-муха! Она даже позволила себе немного подыграть им. Ирина забралась на дерево и, сидя на ветке и теребя ногами, курила, пуская колечки. Стражей порядка не было, да и если бы и были, то что они могли сделать? Ира чувствовала себя Русалкой На Ветвях. И поэтому, когда к дубу- липе приблизился кот, очевидно, ученый, Ира сочла это добрым знаком и забрала кота с собой в общагу. Вместе с вязанкой веток. Траур прошел. Она дышала новым воздухом. Воздухом Москвы. Ей было жестко и весело.

Потом Ира нашла возле общежития доску и долго прыгала на ней, положив один ее край на крыльцо, пока доска не сломалась.

Стемнело. Разбуженные дымом тени прошлого с полуобвалившейся лепнины с удивлением пытались рассмотреть через чад эту молодую амазонку с отдаленного края империи, которая половником выталкивала из печки-голландки блестящий сверток. Кот ученый, чудесным образом превратившийся в кошку, тыкался носом в фольгу, обжигался и то ли мяукал, то ли стонал. Цыпленок был подгоревший сверху. И абсолютно сырой внутри. Ирина мягко, но грязно негромко выругалась. Очень хотелось есть. И коту-кошке, очевидно, тоже. Бывшая провинциалка вздохнула, подняла голову и вздрогнула. В мокром от чада окне на фоне фиолетового вечера она ясно увидела неясный силуэт человека, стоящего за ее спиной.

– Здрасьте! – само собой напугано вылетело из Иры.

– Привет! – через паузу раздалось из-за спины. А затем снова через паузу.– Фиаско?

Это он о цыпленке, очевидно.

– Фиаско! – выдохнула Ира, не сводя взгляда с силуэта.

– Вы новенькая?! -спросил силуэт.

– Я?! Я Русалка на Ветвях! – улыбнулась Ирина силуэту.

– Это хорошо! С Русалками у нас в театре вечные проблемы! – силуэт снял рюкзак и поставил его на пол.– Тут, если что, пища кое-какая есть. Для тела. Для души пока ничего предложить не могу!

Силуэт развернулся и направился к номеру семь напротив входа на кухню, где, как думала Ира, находится кладовка. Быстро щелкнуло, и Ирина обернулась как раз в тот момент, когда дверь захлопнулась. На гвозде, вбитом в косяк, покачивался расстегнутый большой замок с воткнутым в него ключом с веревочкой. Пискнул выключатель. Под дверью блеснула узкая полозка света.

 

«Вот и с коллегой познакомилась!», -подумала Ирина.

Рюкзак незнакомца открывался сложно хотя бы потому, что был набит под завязку. Сверху были два примятых пакета с недорогим вином. Один полный, другой наполовину опорожненный. Потом, мама родная, пластиковый лоток с котлетами и макаронами, резаный хлеб в целлофане, огурцы-помидоры. На дне блестели консервы. И еще был один грейпфрут. И скрученные узлами несколько пар носков.

Молодая актриса столичного театра сделала себе «сэндвич», положив котлетку между двумя кусками черного хлеба, открыла вино и, стоя у распахнутого окна, рассматривала какую-то дохленькую речушку и большое некрасивое современное здание за ней.

Открылась дверь. Зашаркало. И, войдя на кухню, остановилось.

– Это кошка?! – удивленно спросил «силуэт», которого теперь не было видно.

Кошка-кот, вначале не замеченная, остервенело пожирала котлету, как будто встречалась с котлетами первый раз в жизни. Но, очевидно, так оно и было.

Боже, он что, кошек никогда не видел и не может отличить кошку от гиппопотама?!

– Нет, это метафизика! – нагло ответила Ира, делая большой глоток вина из пакета.

– А… А я Анри!…В миру Генрих!

Ира поперхнулась.

И обернулась.

Перед ней собственной персоной стоял Генрих. Он успел переодеться и был в тренировочных штанах, майке «Рамонес» и старых кожаных больших тапочках.

Такой же рыжий, как и худрук. «Наверное, у них дресс-код такой, -усмехнулась про себя Ира.– Хотя нет. Не такой же… У худрука волосы крашенные, ядовитые, искусственного оттенка, а у этого естественные, медно-мягкие. Приятные… Ишь, какими завиточками падают на плечи!»

– А я Ирэн! – дожевывая «сендвич», с набитым ртом сказала Ира и протянула руку.– Под Джоуи косишь? – кивнула глазами на майку.– Похож! Такой же худой!

– Да… спасибо… мне говорили… – пробормотал Генрих-«силуэт», покраснел и отвел глаза.– Надо было нижнюю створочку открыть. Для поддува. А потом закрыть!

– Да я знаю! Только забыла! – Ира не знала и поэтому ничего не могла забыть. Она вообще не поняла, о чем речь. Ей было не до этого. Она смутилась. Вино чужое пьет, чревоугодничает чужой пищей, кошку-кота принесла… И этот еще бормочет что-то…

– Знаете что, а давайте вино пить! – как-то честно, по-детски сказала Ира.

– Давайте! – улыбнулся и оживился Генрих.– Если что, я еще сбегаю…

Быстро раздвинули старый столик, сделав его в два раза больше. Ира, показав себя хозяйкой, накрыла его неизвестно откуда появившейся скатеркой, разогрела макароны с котлетами на плите, порезала в салат огурцы- помидоры, разлила по вымытым чайным чашкам вино.

Выпили… И молчали…

Нельзя было ни в коем случае сказать, что разговор, так сказать, не клеился, нет! Оба безумно хотели говорить друг с другом, но… но… в общем, но…. Как двум водоемам мешает слиться небольшая, но крепенькая плотина.

Анри время от времени чуть взбрасывал голову, словно что-то вспомнив, хотел поделиться с Ирой. Затем, уже открыв рот и встретившись взглядом с Ирой, которая тоже чуть напрягалась, и имела такой вид, будто Анри сейчас произнесет какое-то откровение, которого она долго и мучительно ждала, но ее сосед застывал в тот момент, когда, казалось, с его губ слетит фраза… Затем медленно закрывал рот и стыдливо опускал глаза в пол, будто он совершил нечто несусветное, недозволенное и неприличное, и теперь раскаивается в этом.

Так продолжалось несколько раз.

Тут Ирина, подражая Анри, тоже вскинула голову, и Анри, как и Ирина, встрепенулся, приготовившись с радостью ее слушать. Но Ирина подняла голову к потолку и внезапно громко по-волчьи завыла.

– Что с вами!? – словно укушенный вскочил Анри.

Волчий вой Иры перешел в радостный хохот.

– Ой, не могу! Ой не могу! – Ира смеялась, обхватив руками голову с распущенными волосами.– Да ничего, смешно просто!

– Давно не слышал женский вой, – от зажима Генрих хотел что-то сказать и сказал первое, что ему пришло в голову.

Анри Ире нравился все больше и больше.

– Знаете что, Генрих!, – Ира резко переменила тон, и заговорила наивной школьницей-заговорщицей. -А давайте… напьемся?

– Как это… напьемся?

– Что, как это напьемся? Генрих, вы что, никогда не напивались? Нас держит что-то, не понятно что. Давай те растопим этот барьер алкоголем?

– Давайте… Если что, я еще сбегаю.

Предложение немного расслабило Анри.

Выпили «за присутствующих здесь дам», то есть, за Иру и кошку. Затем за Анри. Потом пришел черед за театр имени Мочалова. И за знакомство. И за архитектуру в виде общежития, что их познакомила.

Иринино предложение было правильным. Барьер потихоньку начал разрушаться.

– Ирина, вы не удивляйтесь, если свет выключат. У нас бывает…

– И как же без света?!

– Свечами пользуемся. Парафин нынче недорог. У меня даже подсвечник есть.

– Анри! Вы преступник, если умолчали об этом! – Ира искренне возмутилась. – Долой эти нелепые фантазии Эдисона! Тащите свечи! И непременно в подсвечнике!

Свет был выключен. Горели свечи в подсвечниках. Молодая женщина и молодой мужчина пили вино и обращались друг к другу на ВЫ, хотя несколько раз договаривались перейти на ТЫ. Так, наверное, было и в 19 веке, который застал этот флигель. Духи прошлого, (если конечно, они были, и наблюдали за этой парой) млели. Их даже не смущали чашки с изображением Микки Мауса и логотипом «Ас/Дс».

Выпили опять за театр.

И еще раз за кошку.

И еще раз за театр.

Когда, спохватившись, пол-одиннадцатого пошли вместе в магазин за алкоголем, на улице какой-то пьяный развязно пошутил что-то насчет Анри. Анри смолчал. Не смолчала Ира, которая выдала тираду типа «судить того подонка, что выпустил тебя из дурдома». Только с матом. Анри даже пришлось сдерживать пыл Ирины, обхватив ее крепко за талию, пока испуганный пьяный не испарился. Затем долго выслушивал Ирину нотацию, что надо не спускать подобное хамство и отвечать на обиду.

Придя в общежитие, долго курили на крыльце. Затем продолжили застолье при свечах и слушали музыку из смартфона Генриха. Ира подняла тост за то, что когда в смартфоне соседствуют «Нирвана» и Бах, это прекрасно. Затем помянули Кобейна. Следующим помянули Баха…

Ирина внезапно замолчала… Генрих завороженно смотрел на нее через пламя свечи. «Какая замечательная соседка»… «Какая изумительная собутыльница»… «Какая прекрасная девушка»… Алкогольные облака- мысли проносились в голове Генриха.

– Анри, дорогой, давайте помянем моего Учителя! – Ирина налила чашки по полной.

Потом помянули отца Генриха. Затем отца Иры, про которого она ничего не знала. Ире стало грустно…

– Давайте съедим грейпфрут один на двоих?! – улыбнулась устало Ира.

Грейпфрут был очищен, разломлен и съеден.

Ира чмокнула Генриха в щеку и, чуть покачиваясь, пошла к себе в комнату.

Генрих допил все вино. Посидел немного, слушая время от времени потрескивание свечки. Затем встал, вставил в уши наушники и, закрыв глаза и размахивая руками, стал кружиться по кухне. Сначало медленно, а потом все быстрее и быстрее… Быстрее и быстрее… Быстрее и быстрее… Подхватил спящую кошку и стал кружиться вместе с ней. Кошка мяукнула, но не сопротивлялась…

Тени прошлого с умилением смотрели с потолка.

Свечка догорала.

На следующий день Ира проснулась оттого, что по коридору кто-то негромко ходил. Органично, аккуратно и нервно. Возле комнаты Иры шаги прекращались. Кто-то стоял под дверью, чего-то ожидая. Было слышно даже взволнованное прерывающееся дыхание. Затем шаги снова удалялись.

– Кто там? -нарочито громко закричала Ира, когда в пятый или в шестой раз шаги остановились возле ее комнаты.

Дверь открылась. На пороге стоял бледный Анри с испуганными вытаращенными глазами, который тяжело и быстро дышал, будто убегал от кого-то. Или, наоборот, кого-то догонял. Он сделал шаг вперед, набрал в легкие воздуха, будто хотел сказать что-то, но не смог и выдохнул весь воздух обратно.

– Генрих, что случилось? – Ира откинула одеяло и, как была, в футболке и трусах, соскочила на пол.