Пляска смерти председателя Томского

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

X

На даче Председателя Томского шёл непростой разговор. Михаил Ефремович сидел за монументальным столом, унижавшим его своей мощью. Циолковский стоял у окна и, безбожно фальшивя, напевал куплеты Регины де Сен-Клу из оперетты «Вольный ветер». В его исполнении изящная мелодия казалась зловещей. Академик Вернадский, примостившись на диванчике, пытался отбивать такт зонтом. Спонтанное музицирование прервал голос Председателя:

– Годы упорного труда и никаких результатов! Ради КоКоЭна я бросил профсоюзною работу, ушёл с должности, оставил товарищей, а вы говорите, мол, мы, дескать, не можем! Вы, Константин Эдуардович, помнится, и Орден Трудового Красного Знамени получили авансом. А вы, Владимир Иванович…

– А что, собственно, я? Вам бы только философские пароходы учёными набивать! Работаю с теми, кто остался, да-да, с этими выдвиженцами, людьми ниже среднего, дельцами и ворами. Уже сложилась некая прослойка. Не дотягивают до уровня института благородных девиц и морально, и как специалисты. А уж про вашу партию я вообще молчу! Функционеры меняются с первой космической скоростью, и компетентность каждого следующего всё ниже.

Председатель отреагировал немедленно:

– Товарищ Вернадский, не пришлось бы вам при таких взглядах изобретать атомную тачку на Беломорканале! А вы что скажете? – повернулся он к Циолковскому. Тот оторвал от уха слуховую трубу и пару раз махнул ею в воздухе, отгоняя несуществующую муху. Затем, откашлявшись, глухо заговорил:

– Невежды думают, что жизнь есть произведение безграничной Вселенной, и её так же просто можно вернуть обратно в Космос и перемещать там, как заблагорассудится, туда-сюда. Хочу на Луну, на Энцелад, на Ио… А оказывается, перенос жизни через мировые пространства – чертовски хлопотное дело.

 
Ведь водить корабли вдалеке от Земли —
Это дело немыслимо сложное:
Крайне трудно оно, если судно одно,
Если два – то совсем невозможное!
 

– Коллега прав, – поддержал Вернадский, – мы строили гипотезы на основании одних фактов, столкнулись с другими, и в итоге руководствовались третьими. Мы вступили в противоречие с причинностью. Впрочем, надо отдать нам всем должное, мы не запаниковали и не смирились, а изо всех сил пытались волей и разумом опрокинуть формальную логику и форсировать научный процесс.

– Мы не говорили вам, Михаил Ефремович, что оказались в тупике с самого начала. Ну, проникли мы в Солнечную систему, начали там распоряжаться, как гегемоны, – и что? Раскрылись бы нам тайны мирозданья? Нисколько!

– Зачем же вы взялись за это предприятие?

Владимир Иванович заёрзал на диванчике, потом вдруг вскочил и, бешено жестикулируя, крикнул:

– А мечта?!

Затем, уняв эвритмический припадок, продолжил уже спокойнее:

– Всё, что мы знаем, известно нам благодаря грёзам мечтателей, фантазёров, учёных-поэтов. Мы хотели перевернуть мир. Доказать, что отдельные личности, озарённые энергией ноосферы, творчески богаче целых научных организаций и тысяч исследователей, идущих проторённой тропой. – Но мы проиграли… – почти прохрипел калужский мечтатель.

– Вы – возможно. Но моя партия ещё не кончена. – Томский, прерывая полилог, стремительно встал и вышел из комнаты, хлопнув дверью. Бюстик Владимира Ильича на рабочем столе на мгновенье пошатнулся, но удержал равновесие.

XI

– А может, к чертям собачьим этот веризм, а, профессор? – задумчиво проговорил Томский, выпуская клубы дыма.

– Михаил Павлович, что нам делать? – Райцес выглядел совершенно растерянным. Он вроде собирался наладить самовар, но задумался и стоял в дверях, держа самоварную трубу, весь какой-то нелепый, нерешительный. От учёного-титана, колосса, ещё недавно громогласно торжествовавшего победу над материальной природой, не осталось и следа. Томский подошёл к нему, взял из рук трубу и, приставив её к глазам наподобие телескопа, громко продекламировал:

 
Гнилью пахнет тина,
выпь кричит порой.
Старший был детина. Умный…
и второй!
 

У Райцеса был вид, будто он вот-вот заплачет. В раскрытое окно ворвался весенний ветер, принёсший женский смех и грохот проезжающей мимо телеги. Вдалеке кто-то дурным голосом запел Интернационал. Томский прижал к себе трубу и сделал пару па.

– У Владимира Ильича была такая присказка, – Томский изобразил ленинский прищур: – «Пойдёмте в кабинет, шарахнем кабернет!» Может нам, Яков Леонович, не чай, а чего покрепче? У вас, гениев прогресса, небось и спирт имеется?

– Допустим, я смогу починить картозиевскую динамо-машину, – заговорил Райцес после того, как почали полуштоф. – И предположим, мне даже удастся переселить вас в тело Каролины, а её разум – в ваше тело. Но зачем? И как вы потом обратно вернётесь?

– У фильма должен быть счастливый конец. Счастливый конец не требует решения никаких задач! – Томский опять процитировал кого-то.

– Михаил Павлович, эта чёртова машина катастрофически опасна! Последний раз её заводили двести лет назад. Оба экспериментатора погибли. Я хочу знать, что лежит на чаше весов. Мировая революция?

Томский покосился на Райцеса, как будто тот сморозил какую-то глупость. Он встал, сделал несколько шагов по комнате, потянулся и мечтательно изрёк:

– Свобода, доктор, истинная свобода! Только представьте: менять тела как маски. Быть готовым исчезнуть в любой момент и начать заново. Обмануть само Провидение! Аргентинское танго с Историей и Вечностью!

Глаза Томского сверкнули. Он схватил стакан и жадно сделал глоток.

– Блаженство неподсудности! Всевластие мятежного духа! Юпитер, овладевающий Ио в образе облака, плачет от зависти! Воздел руки к небу Науфаль – он дожил до времён, когда народ изгонит Пророка! Он свидетельствует о рождении нового этоса – superflua non nocent[6]. Космическая абиссаль трепещет, чуя поступь великого меджнуна!

Томский простёр над столом длань и зарокотал:

– Я – истинный сын Кроноса, впившийся мёртвой хваткой во Вселенную, неистово пляшущую в безумном коловращении звёзд! Я – альфа, омега и нравственный императив! Я – Гигея и Церера, и метеорный поток Драконид!!!

Он гремел подобно морской буре: глаза налились кровью, голос хрипел, сжатые кулаки побелели. «Папа был прав», – подумал Райцес и, вздохнув, влил в себя содержимое кружки.

XII

Ночная тьма поглотила Калугу, железнодорожную больницу и палату, где, тяжко дыша, навзничь лежал немощный, глухой старик. У изголовья сидела старушка. Она едва слышно бубнила отходные молитвы, то и дело поправляя запрокинутую голову мужа. Внезапно дверь распахнулась, раздались твёрдые шаги, щёлкнул выключатель. В центре комнаты неколебимым монументом стоял низкий человек с авоськой апельсинов в правой руке; левой он держал за талию небесной красоты женщину с мраморной полуулыбкой в уголках губ.

– Я не опоздал? – запыхавшись произнёс Томский.

– Преставляется, болезный, – спокойно ответила Варвара Евграфовна.

Председатель приблизился к постели и сел на край. Старушка протянула ему блокнот и карандаш. Михаил размашисто написал поперёк листа: «Не надо! Поживём ещё». Лицо Циолковского передёрнула недобрая усмешка. Он положил руку на плечо склонившегося Томского и лихорадочно забормотал:

– Ничего не признаю… кроме материи… в физике, химии, биологии вижу одну… механику… весь космос… есть бесконечный набор… шестерёнок, болтов, гаек… идеально пригнанных, незыблемых, вечных… эта вечность… граничит с произволом… даёт иллюзию свободной воли немощным существам… вообразившим себя повелителями мирозданья…

Циолковский приподнялся на постели и, увидев на тумбочке принесённый женой образок, разразился новым потоком:

– Нет бога-творца… но есть Вселенная… которая распоряжается судьбой всех небесных тел и их жителей… мне суждено… шагнуть навстречу огню тысяч испепеляющих солнц… провалиться за горизонт чёрной дыры… сгинуть вспышкой сверхновой… энергия и антиэнергия… я буду лететь сквозь вакуум… расщеплённый на атомы… и кричать в пустоту космического небытия… нет Христа!.. нет божественного закона и человеческой морали!.. они вредят высшим целям!.. всё нам можно и всё полезно… вот новый закон и новая мораль…

Он упал на подушку и задышал с присвистом. Томский отвёл Каролину в сторону и, поманив к себе, зашептал на ухо:

– Ты должна. Этот великий мозг необходим нам, нашей борьбе за будущее народов. Отдать свою жизнь на благо человечества – высший подвиг. Ты сможешь.

Циолковский вновь привстал, и Михаил бросился к нему. Схватив блокнот, чётко вывел по диагонали: «Смерти не будет! Будет жизнь! Будет бессмертие!» Старик равнодушно взглянул на эти слова и произнёс еле слышно, без аффектации:

– Вселенная так устроена, что не только сама она бессмертна, но бессмертны и её части в виде живых существ. Нет начала и конца Вселенной, нет начала и конца жизни и её блаженству…

Голова опустилась на подушку. Он не дышал.

XIII

Михаил и Каролина гуляли по пригородному калужскому парку. Председатель вертел в руках блокнот, в котором нетвёрдым почерком больной фиксировал последние мысли. Каролина собирала опавшие кленовые листья и деловито сортировала их по цветовой гамме – багряные к багряным, жёлтые к жёлтым, бурые к бурым. Потом вдруг, прервав своё кропотливое занятие, обратилась к Томскому:

– А ты что, серьёзно думал, что я готова поменяться телами с этим вонючим стариканом?

Томский кивнул, продолжая сосредоточенное чтение. Каролина холодно рассмеялась:

 

– Ну и придурок же ты! Блаженный какой-то.

Она демонстративно повернулась к нему спиной. Михаил прочёл в блокноте: «На гробнице Ламарка его дочь сделала надпись: „Ты будешь отомщён“». Он стремительно подошёл к Каролине сзади, намотал на кулаки концы её шёлкового кашне и с силой потянул в противоположные стороны…

Когда конвульсии прекратились, тело рухнуло в разноцветную листву – багряную, жёлтую, бурую. Михаил развернулся и, не взглянув на неё, зашагал прочь.

XIV

– Вот, взгляните, товарищ Сталин! Та самая машина! – дежурный офицер НКВД молодцевато махнул, указывая на агрегат.

– Разобрать, – мрачно бросил Сталин, даже не посмотрев, и, наклонившись к Молотову, спросил: – Клизмы взяли?

– Тридцать штук, товарищ Сталин.

– Мало.

Молотов подал знак кому-то из окружавших их людей в форме. Шла напряжённая подготовка к очередной оргии на ближней даче. Ждали всё политическое руководство, включая Томского, который обещал привести с собой какую-то диковинную мексиканскую актрису.

Тщательно продуманное мероприятие уже переросло в некое подобие театра улиц и бурлеска, когда приехал опоздавший Томский. Вождь, наливая штрафную, произнёс с деланным любопытством:

– Ну и где же ваша спутница, товарищ Томский?

– Забудьте, товарищ Сталин. Я больше этим дерьмом не занимаюсь.

– Ты всё время это говоришь. Каждый раз одно и то же. – Сталин закурил и добавил, кривляясь: – Я завязал, никогда больше, слишком опасно, товарищ Сталин!

– Я знаю. Я же всегда прав! – Томский с вызовом посмотрел на Сталина.

– Ты забудешь об этом через день-два.

– Два дня, когда я должен был забыть, уже прошли. А теперь настали дни, чтобы помнить.

Сталин, пыхнув трубкой, выпустил дым и внимательно посмотрел на Томского.

– Знаешь, когда ты вот так говоришь, ты и представить себе не можешь, на кого ты похож.

– Я похож на чувствительного ублюдка, – потупясь, сказал Томский.

– На утку ты похож! – громко сказал Сталин и расхохотался. Остальные подхватили его смех. Томский вскочил и, изображая утку, стал прыгать по комнате с криком «Кря-кря-кря!». Внезапно он остановился и, обведя взглядом присутствующих, проговорил:

– Наберитесь мужества, потому что вы это слышите в первый и последний раз. Поскольку я никогда больше этого делать не буду, вам не придётся слышать, как я крякаю.

Вождь затянулся, закашлялся, сплюнул мокроту на ковёр и медленно, чётко проартикулировал:

– Пошли все прочь! Сегодня больше ничего не будет.

XV

Томский и Вернадский стояли у могилы друга в Пушкинском саду. Летняя жара не способствовала скорби. Михаил, как бы оправдываясь перед собой, тихо сказал:

– Здесь будет памятник. В форме ракеты. Осенью должны поставить.

Он отошёл в сторону, поковырял носком сапога неприметный бугорок в сторонке, но и теперь ничего не почувствовал, только усталость. Академика же тянуло философствовать – каждый боролся с демонами по-своему.

– Памятник… Его мысли – вот памятник! Теории всегда несут на себе отпечаток духовной жизни их создателя. Да, Костя был подлинным еретиком, бросившим вызов ортодоксии.

– Еретиком? Но ведь еретик тоже верующий, только иначе. Константин Эдуардович глубоко верил, только непонятно во что. Он так безапелляционно отрицал бога, что, наверное, верил именно в него…

– Что поделать, христианство в борьбе с наукой не победило, но зато глубже определило свою сущность. Теперь мы видим обратный процесс – мы ищем истину за семью печатями, но, вскрыв их, обнаруживаем лишь зеркало, в которое страшимся заглянуть.

– А что там может быть?

– В зеркале? Да всё тот же христианский мученик! Только вместо тернового венца – квадратная академическая шапочка. Но с теми же шипами, да ещё, поди, отравленными.

Помолчав, Вернадский продолжил:

– Научное мировоззрение есть величайшая сила. Новая религия грядёт. И у неё колоссальное будущее, но формы её пока не найдены.

– Я что-то не понимаю вас, Владимир Иванович. – Томский воззрился на него. – Вы говорите такие оптимистичные вещи с такой болью…

– Говорят, что естественные науки подняли силу человека, дали ему какую-то неведомую мощь. Чушь! Человек не в состоянии постичь величия природы. Увы, свинья не умеет летать и никогда не научится, ибо мечтает не о парении в облаках, а о более эффективном способе сбора корма. Всё, что остаётся безмозглому животному, – это сотрясать вековые дубы и ждать, что плоды посыплются на него дождём изобилия. Человек той же породы: он не способен возвыситься до тайн бытия, а может лишь низвести их до уровня своего патоса.

Академик Вернадский повернулся к собеседнику, но того и след простыл – исчез, испарился в полуденном мареве.

«Какой странный, в сущности, человек!» – подумал Владимир Иванович и зашагал прочь.

XVI

– Как ты, залупа конская, допустил, что у тебя ценнейший кадр, баба эта пробирошная, исчезает хер знает куда?! А доктор у органов под носом гермафродитов гондобит для гнилого троцкистского подполья! А в наркомат докладывают, что он конармейский спецзаказ выполняет, чтоб ворошиловского комсостава дупы на дачах конвейером ебсти!!! – Агранов орал так, что шкаф дрожал и люстра звенела. – Или ты думал, что Партия, ведя победоносное социалистическое строительство, и трудовой народ, в едином порыве все силы напрягши, не видят, как вы с троцкистско-зиновьевскими выблядками террористический заговор выдрачиваете?!

Пелтоннен уже минут пятнадцать ждал, когда начальник наконец остынет, но тот, похоже, только распалялся.

– Мы правый уклон нещадно драконить будем, калёным, товарищ Пелтоннен, железом в прямую кишку! Истово, с революционным остервенением! Чтоб ни одна троцкистская, понимаешь, мандавошь! Да я их самолично, вот этими вот руками – в пыль!!!

Агранов налил из графина в стакан, осушил залпом и, отдышавшись, резюмировал.

– Значит так, сокол мой. Или ты в кратчайший срок мне полный материал о связях Бухарина, Томского, Рыкова с зиновьевцами, или я тебе, едрит ангидрид, командировку с видом на первую категорию… А бабу эту, или кто оно там, найти, хоть из-под земли! И не сметь её лапать, а то знаю я вас, пидормотов!

XVII

За дверью играла музыка – переворачивающая душу латиноамериканская мелодия. Посреди комнаты двигался в такт танцор, весь подобравшийся, выбрасывая части пружинистого тела в стороны от трепещущего торса. «Тише, тише… Он пляшет…» – все в доме ходили на цыпочках, сняв обувь. Вдруг танцующий замер в полудвижении. Решительно подошёл к столу. Выключил патефон. Сел. Перед ним стояла стеклянная банка, рядом лежали полустёртая монета колониального серебра и брелок в форме головы льва с разверстой пастью, револьвер и несколько листов бумаги, исписанных неровным почерком. Зазвонил телефон. Он поднял трубку. На том конце сказали: «Всё готово». Человек положил трубку, вынул изо рта вставную челюсть, аккуратно поместил её в банку, взял револьвер и, приставив его к виску, выстрелил.

XVIII

В ночь на 16 сентября 1936 года по личному распоряжению Кагановича к нему на дачу в Троице-Лыково привезли Райцеса. Видно было, что его пытали, как минимум били: губы сильно распухли и правый глаз не открывался. На даче в тот момент были, не считая охраны, только двое: сам хозяин и Вениамин Фурер, завкультпроп Московского комитета Партии.

Когда Райцеса ввели, Фурер подскочил к нему и с криком «Мразь!» отвесил доктору смачную оплеуху. Тот сложился пополам, как старое одеяло, и беззвучно сполз на пол.

– Спокойно, спокойно, – Каганович крепко взял Фурера за локоть. – Доктор у нас один, и он нам нужен.

– Голем – еврейская сказка, какое право он имел! – взвинченно прокричал Фурер.

Райцес не понимал, где он и что происходит. Его посадили на стул, дали чаю. Спустя несколько минут он пришёл в себя и огляделся. Большая, хорошо обставленная комната. Письменный стол, кресла, книжные шкафы. На полу – ковёр, на нём – полуразобранная картозиевская машина.

Перехватив взгляд Райцеса, Каганович подошёл к нему, заглянул в глаза и сказал: «Надо собрать. До зарезу надо. Сегодня. Сможешь?» Райцес кивнул.

Детали не подходили друг к другу. Что-то было разукомплектовано, иное повреждено. Райцес, тяжело дыша, ползал вокруг аппарата, позвякивая инструментом и шурша кабельными трубками. Голова трещала, в ней вертелась только одна мысль: «Хер вам, товарищ Каганович, от всего пролетарского сердца – хер!»

– Готово, – наконец сказал он, – можно запускать.

Каганович оглядел машину и дал знак охране. Из соседнего колхоза приволокли какую-то бабу. Всю дорогу её били сапогами под дых, так что, оказавшись на пороге дачи, она уже не выла и не рвалась, а тихонько по-собачьи скулила, осознавая безысходность своего положения. Бабу примотали к креслу, соединённому с машиной, и подключили провода. В другое кресло посадили Фурера. По команде «Включай лампу!» Райцес раскрутил ручку динамо-машины. Вспыхнул яркий свет, затем послышался нарастающий гул, потом резкий хлопок. Повалил дым, запахло гарью.

Когда дым рассеялся, оказалось, что Фурер исчез. Баба была без сознания. Машина сгорела и обуглилась, охрана тушила пожар. Каганович, держа Райцеса за грудки, орал: «Это что значит, сука?!», но доктор безучастно смотрел в сторону. Происходящее напоминало плохую интермедию в буржуазном театре.

Внезапно баба открыла глаза и, ухмыляясь, просипела:

 
Как болело моё тело:
То синяк, то ссадина.
На трамвае я висела,
Словно виноградина!
А хэмдэлэ аройф,
А хэмдэлэ ароп,
А гезунд дир ин коп![7]
 

Книга вторая. Плач о товарище Томском


I

1941 год. Октябрь. Немец под Москвою. Свирепствует, проклятый. Покоя жителям столицы не даёт, гад. Принимаются соответственно положению страны со стороны правительства ответные меры и мероприятия.

Кунцево. Расширенное заседание ГКО. Присутствуют все члены политбюро (ещё б хоть один отсутствовал – Родина в опасности!). Приглашены также генералы и маршалы. Сидят все за одним Т-образным, вытянутым к дверям столом. Плюс за маленьким детским столиком в углу приютились три стенографисточки. Один, впрочем, стоит, именно сейчас, стоит с докладом, бодро и нарастяжь: непременный член и ГКО, и в политбюро кандидат, и НКВД реальный заправило – Лаврентий Павлович Берия стоит и держит слово, Самому обращённое.

– Перед началом, так сказать, конфликта мы превосходили фашистских ублюдков по танкам в три раза. По самолётам – в два. Сейчас всё наоборот. Куда наша техника делась, ума не приложу. А на её отсутствие военспецы первым делом и скатывают с себя бочку на нас, мирных деятелей обороны. А чем мы брюзговаты, если всё вам в нужный срок поставили с таким прибабасом, что не бей лежачего, – а они всё не бьют и не бьют.

– Дрыхнут они непробудным сном. Скоро, надеюсь думать, будут спать они сном вековечным, генералы эти наши да маршалы, об этом вам подсуетиться не грех. Это они ведь просрали страну, я так ум приложу, – Сталин, истово давя в трубку табак из папиросы для душеотвода, исподбровно глядит на находящихся на совещании представителей военного ведомства, те же, заслышав, что речь зашла о них, военной косточки выродков, лыбятся душедетски, словно просирать Родину и было их заветно-продуманным планом на кампанию сорок первого года.

– Нам надо как-то довести наше техническое отставание до паритета, – продолжает свою мысль Садист, Убийца и Палач, всеми справедливо признанный Гений, Вождь и Друг Детей. – Необходимо привлечь как можно большие массы способного трудонаселения к решению этих масштабов и проблем. Больше, короче, рабочих рук (и ног, кстати, тоже) нам понадобится в индустриальных целях для задач народовыживания и государствопроцветания, что немаловажно, как я мыслю, что для государства, что для народа, как под стать.

– Мысль ценная и своевременная, чем ценнее сугубо и двукратно, – несколько самонадеянно одобряет Хозяина (кабинета, по крайней мере) докладствующий. – Но можно столкнуться с проблемами формирования мобилизационного ресурса в связи с низкой трудоёмкостью наличествующего контингента, – совсем уж некстати встревает с поправками и отмежовками в эту минуту пошатнувшийся член и ГКО, и политбюро член так и вряд ли настанущий, и НКВД сомнительный уже управитель; ещё и пускается, невтемубрёх, в разъяснения, типа, мужское население в большинстве своём выбыло с трудового фронта на фронты военные, а с оставшимся контингентом дезертиров, уклонистов, лентяев, стариков, женщин и детей промышленность не поднять на необходимый повесткой дня уровень напряжения всех средств и усилий огневой мощи.

 

– А за каким, спрашиваю я, существуют у нас профсоюзы? Не для того ли, чтобы вовлекать, мобилизовывать, направлять и обеспечивать? Ради того мы и создавали с В. И. Лениным ВЦСПС, чтобы в любой момент любой контингент, какой ни есть, взять и направить на построение коммунизма, или что мы там ещё строить удумаем. Вот в двадцатые годы, вспоминаю я по прошлому опыту, с этими задачами хорошо справлялся товарищ Томский. Отчего бы нам сейчас не поручить ему такое поручение и возложить на него всю ответственность за исполнение?

– Так мы и так на него уже столько ответственности понавешали с подачи Зиновьева и Каменева, что…

– Вы что же хотите сказать, что пошли по своему хотению и не моему велению на попрание, как я это вижу, норм социалистической законности? Это вы хотите тут нам всем сказать?! – гневные нотки и недобрые мотивчики звучат в речи и словах Того, Кто за словом в карман не полезет и речь Кому не оборвут на полуслове.

Собранные на заседание, особенно военные, с ужасом и надеждой смотрят на весьма в их глазах пожухшего члена ГКО, и политбюро мимо носа профукавшего, и НКВД уж не скорого ли клиента? Тот, впрочем, вопреки боязливым исподвольным чаяниям, не больно обескуражен собственным положением, в которое его, взглядом со стороны, угораздило. Имеет пронырливый служитель партии, народа, государства и лично потаённый козырь в рукаве и только ждёт от создавшего ему положение намёка, когда ему удобней козырнуть во обескураживание напрасно дожидающих его сковыркивания с высокого начальственного места.

– Что же вы молчите? Проглотили язык признать перед товарищами свою вину и, что больше, политическую ошибку, что нет с нами сейчас товарища Томского?

– Никак нет. Я своих вин не бегу и ошибками ничуть не гнушаюсь. Просто долго пришлось мне осмысливать восхищаясь и восхищаться осмысливая всю глубину и размеры милосердной заботы, которую проявляет к мельчайшим из деталей и граждан наш Кормчий и Учитель. Вот и до судьбы товарища Томского снизошёл, а в ней, в судьбе товарища Томского, вины моей и руководимых мною людей и органов нет и не наблюдается. Сам порешил он отлучить себя от жизни посредством рокового выстрела, о чём сообщено в «Правде» от 23.08.1936.

Сталин отмахивается от угодливо ему протянутой газетной статьи, которую он сам и написал в пору и в пылу борьбы с «правым уклоном» и его приспешниками.

– Сам? Ты говоришь, сам?! А разве не наша вина (вот собравшихся здесь товарищей, тебя и меня лично, тебя больше) в том, что он сам себе – раз и под пулю висок? Недоверие наше, я подозреваю, он заметил, и – бац! Может, кто-то ещё, из нас здесь собравшихся, такое недоверие к себе испытывает, чтоб прямо сейчас себя – бац?

Громко сказано, звучно, размашисто (хотя и ёмко), молнийно потрясли слова Руководителя и Над Всеми Душеказника не то чтобы только лишь кабинет и его воздух, но и в нём содержащихся подгрозненных товарищей. Так что один из них не выдержал, а именно самый чувствительный изо всех генерал, у кого за спиной нынешнее начгенштабство, и отжатый и приписанный в прошлом себе у Г. М. Штерна Халхин-Гол, и под второй «бац» падает в истерический обморок. Его приводит в чувство в рот заглядывающее ему ради соболезности под ним ходящее генералитетство. Реакция на подобную эскападу у Берии и иже с ним «мирных деятелей обороны» нулевая. Так же и сам Сталин обыкновенной и уже для него вдосталь пошлой выходкой «воинственного стратега атаки» не озабочен, что и воспоследует репликой:

– Ох, уберите же с глаз долой этого командармуса, и без него в глазах бликует тоскою. Как же я без него обойдусь, увы мне! (генерал-адъютанты, начавшие было относить стушевавшегося военачальника к окну дохнуть свежего воздуха, замирают в недопонятках). – Да не без этого! Глазам моим тошно глядеть на этот срам! Без товарища Томского! – Генерал-адъютанты продолжают исполнять вынос тела к окну, по ходу совещаясь вполголоса, не пролонгировать ли им заявленный маршрут согласно настроению Верховного Главнокомандующего до изоконных высот. – Он же светом был и глаз моих и слёзных очей в ту же очередь. А теперь, когда выяснилось страшное: как же мне без него, без товарища Томского? Увы мне, увы!

– Не побоюсь встрянуть, вы ж без него, Иосиф Виссарионович, пять лет ничего себе обходились, – ух-бля, и не больно ли смел же на словцо этот, «не побоюсь встрянуть», мокроусый лихач Гражданской войны, горячий столповоздвиженник нового строя, завсегда прогнутый под каждого нового руководителя.

– Тебя, Клим, за твою обширную память мы сортиры пошлём чистить, не примянем, – и далее предан Высокой Скорби – а как же! – Суровый, Жёсткий Человек, не понимавший Пастернака.

Опущенный же маршал, которому, ясно, теперь вперестричь не командовать полками, в ответ на помудание растерянно и тупо теребит свою напогонную звезду, словно испрашивая у присутствующих: ну за что, за что меня Бог наградил таким скоромным пуленепробиваемым идиотизмом, отчего я родился кретином?! А присутствующие? Плевали они, присутствующие, на ломки этого паяца, напялившего на себя хохмы, видимо, ради тридцать шестого года выпуска форму. Ворошилова ненавидели как военные – «штафирка юродивый», так и прочие тем паче – ишь ты вырядился, клоун непринюханный, они, которые присутствовали приглашёнными на заседании, богобоязненно взирали поверх падших (кто в прямом, кто в переносном смысле) военачальников на слёзы Того, Кто не их одних заставит плакать.

– Увы мне, увы, – повторяет Он раз за разом. – Ну, где я?! И где он?! Я – в Кремле, а он – в дерьме? Так, что ли? Увы мне, увы! Как ему там? Ведь я сам благодаря генералам и маршалам в том же по уши! Ох, увы мне, увы!

– Не беспокойтесь, Иосиф Виссарионович, мы с Вами всегда и везде, и сейчас тем более и со всей душой, – после этой фразы ставший для всех в одноминутье и непременным членом ГКО, и Политбюро неминуемым тем же самым, и НКВД едва ли не создателем, Лаврентий Павлович, взъяв кверху палец, полномочным и всем понятным жестом призывает всех к совокупленью с горем За Всех Страдальца и Всех Оплакивальщика.

– Увы нам, увы без товарища Томского! – вторят плачу Рулевого и те, кто в мундирном облачении, и те, которые по партийной линии, и даже стенографисточки не сдюживают.

Одна из них, глазагорящая, розовощёкая, толстоикрая (не любовница Берии) в сердцах выпаливает:

– И мы! И мы! То есть и нам, и нам! Увы, увы без товарища Томского! Он же такой, такой был! Что ни в сказке сказать, какой замечательный! И до всего всегда доступный и входчивый: любой выкрутас, любую шваль, пустышку отметит: вон, даже Ирку, – указывает на свою пунцовеющую во время размота её речи коллегу (эта уж точно была любовницей Берии), – и ту не обошёл за ляжку полапать. Когда же ещё дождёмся мы такого отзывчивого руководителя? Увы нам, увы без товарища Томского!

– Увы нам, увы без товарища Томского! – разносится многоголосно по всему Кремлю, по всем его закоулкам, и в шатре Спасской башни тоже звучит включительно. Нет предела людскому надрыву народа, ощутившего в себе сиротство без товарища Томского. Караульные внутренних помещений, солдаты войск НКВД, специально подобранные с расчётом на незнание личности товарища Томского и подобных оппортунистов, исполняя долг, не могут удержаться от вовлечения в услышанный плач. Да что там солдаты – даже милиционеры, несущие внешнюю охрану Правительственных учреждений, не подобранные специально, просто сами по себе никого нихера не знающие, – и те помимо воли и разума втягиваются в общее «увы». В «увы», которым содрогаются вслед за погоноувенчанными и штатские работники кремлёвского буфета, да, да, и их не минуло скорбное Слово о погибели товарища Томского (особенно усердствует в горе пожилой официант на доверии, двулично подававший когда-то Михаилу Павловичу «Боржом» и яйцо всмятку). Коллапс в Кремле какой-то без товарища Томского. Увы!

6То, что излишне, не причиняет вреда (лат.).
7Сняли рубашечку, надели рубашечку, да будет здоровье твоей головушке! (идиш).