Историки железного века

Tekst
Z serii: Humanitas
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 1
Революционный марксизм: Г.С. Фридлянд

После 1917 г. отечественные исследования Французской революции оформились в специальную историческую дисциплину. Это стало заметным нововведением, поскольку предметом научных исследований в дореволюционной России после В.И. Герье был прежде всего период, предшествовавший 1789 г. Закрепилась, получив новое развитие, тенденция, выявившаяся в начале ХХ века в труде П.А. Кропоткина, в обращении Н.И. Кареева к изучению парижских секций, в работах его учеников. Представляя «неотъемлемую часть международной историографии», советская наука о Революции имела, между тем, по оценке А.В. Адо, «свою судьбу» и задавала Французской революции «свои вопросы»[16].

Становление советской историографии напрямую связано с утверждением марксизма как методологии научных исследований и в первый период, в 20-х годах почти исключительно – с одним направлением, представители которого именовали себя «историками-марксистами». Уже в 1918 г. была учреждена Коммунистическая академия[17]. На общественных началах, вначале как «кружок»[18] возникло творческое объединение – Общество историков-марксистов (ОИМ). Важнейшим центром подготовки кадров сделался Институт красной профессуры (ИКП), главным печатным органом – журнал «Историк-марксист».

Новым явлением в организации отечественной науки стало формирование отраслевых исследовательских институтов – истории, философии, экономики, права (первоначально – советского строительства и права), мирового хозяйства и мировой политики, которые поныне представляют организационную основу Секции социальных и гуманитарных наук РАН. 2 октября 1918 г. декретом ВЦИК при Социалистической академии была создана Библиотека с крупнейшим в стране книгохранилищем по общественным наукам (ФБОН), на базе которой в 1969 г. образован Институт научной информации по общественным наукам.

В Комакадемии быстро сложилась административная иерархия. В силу своего положения в госаппарате, мощной поддержки высшего руководства и лично Сталина вперед вышел возглавивший Академию Михаил Николаевич Покровский (1868–1932). У истоков влияния «красного академика» видится импонировавшая неофитам историознания яростная энергетика ниспровергателя традиций. Не последним по значению был, разумеется, подлинный талант ученого крупного масштаба. По его имени все направление «марксистов-ленинцев» получило впоследствии одиозное, вброшенное в историографию партруководством на очередном политическом повороте название «школы Покровского»[19]. На самом деле, «школы» в академическом смысле слова у Покровского не было, и самое общее, что объединяет представителей этого направления – их тотальное преследование в период культа личности и трагическая во многих случаях судьба[20].

Известным противовесом большевистской ретивости Покровского был Давид Борисович Рязанов (1870–1938). Ему, собственно в наибольшей мере и принадлежит честь основания Коммунистической академии, при этом, опираясь на свой моральный авторитет среди партийцев-ленинцев, он вел себя до поры до времени довольно независимо, держа курс на сотрудничество Комакадемии со старой Академией наук и историков-марксистов с немарксистами. В критический момент, предшествовавший «делу академиков», он противостоял курсу на разгром, что и было отмечено последними[21]. Красноречиво также свидетельство С.Ф. Платонова в разгар «красного террора» (лето 1918 г.): «Рязанов очень хороший, но тяжелый человек. В эти дни он показал себя с превосходной стороны и утер много слез и освободил десятки лиц»[22].

В изучении истории стран Запада ведущую роль играл Николай Михайлович Лукин (1885–1940), из семинара которого в ИКП вышел ряд видных историков революции, включая Н.П. Фрейберг, С.М. Моносова В.М. Далина, А.З. Манфреда. Лукин стал и первым директором Института истории (сначала Комакадемии, а после объединения двух академий – АН СССР). Одним из лидеров нового направления был Григорий Самойлович[23] Фридлянд (1897–1937), первый декан возрожденного истфака МГУ.

По словам Г.И. Серебряковой, близко его знавшей в 30-х годах, это был очень страстный человек бойцовского темперамента, исследователь и ученый, всю жизнь остававшийся «борцом в каждом трудном деле, за которое брался», «острым полемистом и хорошим лектором, смело отстаивавшим свои взгляды и научные теории»[24].

Историки этого направления считали себя призванными «провозгласить свое революционно-марксистское слово в деле изучения революции (курсив мой. – А.Г)» и потому не хотели, чтобы новая «советская школа», как заявлял Фридлянд, «датировала свое начало» от работ старой «русской школы». То был период самоутверждения «советской школы». Тем не менее ее представители отнюдь не начинали с «нуля». Собственно, и Фридлянд подчеркивал необходимость «считаться с богатейшим наследием прошлого» (прежде всего с достижениями «русской школы» за 40–50 лет ее существования) и двигаться вперед, «прорабатывая и усваивая» это наследие[25].

 

В определенной мере можно говорить о преемственности отечественной научной традиции, выразившейся в передаче профессиональных навыков преподавания и исследования. Одни советские историки первого поколения, как Я.М. Захер или П.П. Щеголев, непосредственно вышли из школы Кареева. Другие, преимущественно москвичи, тяготели к Комакадемии, были выпускниками ИКП, получили подготовку в семинарах В.П. Волгина и Н.М. Лукина. Между тем эти ученые-академики (с 1929 г. «большой» Академии), в свою очередь, учились у Роберта Юрьевича Виппера и других видных профессоров императорского Московского университета.

Фридлянд в 1914–1917 гг. обучался на юридическом факультете Петроградского психоневрологического института (с 1925 г. имени его основателя В.М. Бехтерева). Учреждение было новаторским и демократическим, по слову В.М. Далина – «вольная академия»[26]. Организованный преимущественно на частные пожертвования, Институт хотя и подчинялся Министерству народного просвещения, пользовался известной самостоятельностью: в него принимались лица обоих полов и любого вероисповедания, а также окончившие не только классические гимназии, но и коммерческие и реальные училища (по свидетельству Далина, Фридлянд на родине в Минске закончил гимназию). Это, а также невысокая оплата обучения (25 р.) открывали доступ выходцам из несостоятельных слоев общества.

Замечательной особенностью Института сделался Основной факультет, двухгодичное обучение на котором было обязательным для поступивших на любой факультет. Создавая Основной факультет, В.М. Бехтерев исходил из идеи, что для будущей научной и практической деятельности врача, педагога или юриста необходимо общее образование, которое позволило бы будущему специалисту «понимать взаимные связи и зависимости между отдельными научными дисциплинами».

Идея восстановления традиции universitas, универсального знания привлекла в Институт крупных ученых. Так, курс социологии читали М.М. Ковалевский и Е.В. Де Роберти, общую психологию – А.Ф. Лазурский, биологические основы сравнительной психологии В.А. Вагнер, психологию мифа и первобытных верований Д.Н. Овсянико-Куликовский, анатомию – П.Ф. Лесгафт, всеобщую историю – Е.В. Тарле, историю русской литературы – В.М. Истрин, церковно-славянский – И.А. Бодуэн де Куртенэ[27].

В автобиографии 1929 г. Фридлянд выделял два имени: «По истории работал в семинарии у проф. Кареева и Бутенко»[28]. Особо стоит сказать о близком Карееву его ученике Вадиме Аполлоновиче Бутенко. В годы учебы Фридлянда он был деканом Основного факультета и читал первокурсникам всеобщую историю. Кроме того, вел семинарий по новой истории и просеминарий по «памятникам эпохи Реформации в Германии»[29].

В.А. Бутенко, следуя традиции школы Кареева и установкам передовой научной мысли российских университетов, стремился к соединению преподавания истории с ее научным изучением и прививал ученикам не только навыки источниковедения, но и целостное понимание исторических процессов во всемирно-исторической перспективе[30].

При поступлении в ИКП, как говорится в той же анкете, Фридлянд работал под руководством А.Н. Савина. В анкете он вообще не упоминает ИКП, а про Психоневрологический институт отмечает, что получал в нем высшее образование в 1914–1917 гг. В графе «время окончания» прочерк, так что скорее всего диплома об окончании Фридлянд не получил[31].

Из всего вышесказанного можно сделать два вывода. Во-первых, он должен был получить хорошую профессиональную подготовку и, во-вторых, дорожил тем багажом знаний и умений, что достался от профессоров старой университетской школы. В изданиях широкого пользования указывается, что Фридлянд был учеником Покровского. Действительно, Фридлянд высоко ценил основателя Комакадемии. Хотя в автобиографии для системы Комакадемии он даже не упоминает находившегося в апогее административной силы и научного влияния руководителя, в частных беседах после смерти Покровского Фридлянд говорил, что тот «совмещал умище и знания колоссальные» и что ему удалось «много перенять для науки у Ленина»[32].

Были у Фридлянда и другие научные влияния, другие учителя. Даже после драматических перипетий «Академического дела» у него сохранялись, по свидетельству Г.И. Серебряковой, на квартире которой проходили встречи двух историков, взаимоуважительные отношения с Тарле. Академик старой школы проявлял неподдельный интерес к мыслям яркого представителя новой формации Переходившие в научный диспут эти встречи обнаружили значительные различия во взглядах на исторический процесс: роли выдающихся личностей, которую выделял Тарле, Фридлянд противопоставлял силу освободительных идей.

Многое и объединяло, например отношение к жанру исторического романа. Оба историка положительно оценивали значение художественной литературы для науки в освещении исторических сюжетов, сходились в высокой оценке романов Вальтера Скотта для развития исторического знания, применительно к эпохе Французской революции солидарно на первое место ставили «Боги жаждут» Анатоля Франса и «Девяносто третий год» Гюго. Оба они, говорил Фридлянд, «сумели изобразить героику эпохи в строго индивидуальных образах». Подчеркивая политико-идеологическое значение жанра, он вместе с тем обращал внимание на то, что историческая тематика в художественной литературе позволяет осветить «все затаенные углы человеческой психики»[33].

Несомненно, в своей научной деятельности Фридлянд обращал внимание на обоснованность выводов, хотя те нередко в ту пору выглядели идеологическими установками. А обоснованность, в свою очередь, связывал с документированностью. И во всяком случае мог оценить последнюю, даже если концепция ему не нравилась. Так, отвергнув концепцию Я.М. Захера, он отметил по достоинству источниковую базу монографии о «бешеных»[34].

Любопытно в автобиографии и другое. Свою революционную деятельность он расценивает как перерыв в занятиях наукой. И эту деятельность (в 1917 г. при Петроградском Совете, затем членом ЦИК Литовско-Белорусской республики) скромно именует «партийной работой»[35]. Напрашивается вывод – Фридлянд воспринимал себя прежде всего ученым. Вскоре, однако, кредо ученого подверглось тяжелому испытанию других обязательств, давлению «культуры партийности», которой он был привержен, посвятив жизнь и творчество служению идее революционного преобразования мира. И оставаясь преданным партийному долгу, долгу перед организацией, взявшей на себя эту миссию.

У большинства представителей «советской школы», подобно их предшественникам и современникам из «старой школы», отмечалась общая тяга к знаниям, настойчивость в овладении профессиональным мастерством, а недостаток систематического образования восполнялся самообразованием. Нередко они оказывались подлинными трудоголиками. Дочь Фридлянда Ида Григорьевна рассказывала мне[36] (ей было 17 лет, когда арестовали отца), что в ее памяти осталась широкая спина отца: она видела его постоянно сидевшим за письменным столом – утром и вечером, в будни и выходные.

Галина Серебрякова, знавшая Фридлянда в 30-х годах, вспоминала фанатичную страсть Григория Самойловича к книгам. Он посещал все магазины и букинистические лавки, привозил книги из своих заграничных поездок, в результате чего собрал отличную специализированную библиотеку, а его рабочий кабинет превратился в обширное книгохранилище.

«В маленькой его комнате в старинном каменном неуютном доме[37] негде было повернуться. Книги вытеснили человека, они, не умещаясь на полках до потолка, лежали на столах, диване и просто на полу. Только их хозяин мог разобраться в этом нагромождении запечатленных в печати мыслей, описаний, великих или никчемных дерзаний. Но Фридлянд, взъерошенный, близорукий, большой, коренастый, чувствовал себя отлично в этом немом и блестящем окружении. Он то влезал на лесенку за каким-либо манускриптом, пригибаясь, чтобы не разбить очки о потолок, то опускался на колени, открывая какое-либо сокровище»[38].

 

Исключительную роль в творческом становлении этого первого советского поколения сыграла идейно-политическая обстановка «мирного сосуществования» в условиях нэпа, деловое по преимуществу сотрудничество со старой профессурой (отличным примером, как отмечалось во Введении, был РАНИОН), наконец, временное открытие советского общества миру во второй половине 20-х годов.

В этом кратком интервале между Гражданской войной и «железным занавесом» 30–50-х годов ведущим исследователям представилась возможность серьезно поработать во французских библиотеках, завязать связи с зарубежными коллегами. В загранкомандировках складывались, как правило, деловые, а то и дружественные контакты советских ученых с французскими историками левого направления.

У Фридлянда особо доверительные, взаимоуважительные отношения сложились с самим лидером этого направления Альбером Матьезом. Фридлянд способствовал изданию ряда книг выдающегося французского историка, которого он называл «самым близким к нам исследователем революции»[39]. Причем последняя – «Термидорианская реакция» вышла в свет уже после разрыва отношений[40]. Григорию Самойловичу, единственному из советских ученых, предъявивших ему тогда политические обвинения, Матьез написал личное письмо (см. дальше).

Хотя Фридлянд не занимал никаких административных постов в системе Комакадемии, он, очевидно в силу научного авторитета, наряду с академиками Лукиным, Волгиным, как и Тарле, делегировался на международные конгрессы историков, в 1928 г. стал членом Международного комитета исторических наук (МКИН), деятельность которого по организации таких форумов продолжается до сих пор. Будучи одним из учредителей журнала «Историк-марксист», Фридлянд с самого начала видел его предназначение в развитии международных связей, о чем красноречиво свидетельствует протокол одного из заседаний ОИМ: «Тов. Фридлянд предлагает обратиться к западноевропейским историческим обществам и отдельным историкам с товарищеским письмом для установления постоянной связи с ними. Считает необходимым помещать в “Историке-марксисте” переводы наиболее ценных работ иностранных исследователей… Русские марксисты должны завоевать себе место среди историков» мира[41].

Марксистская историческая наука в СССР охотно открывалась международному профессиональному сообществу, и ничего, казалось бы, не предвещало той изоляции, в которую она впала уже в начале 30-х годов. И хотя сам Фридлянд своей полемикой с Матьезом поспособствовал изоляционистскому повороту, очевидно, то не было его личным выбором, как и не было выбором для большинства его коллег и товарищей.

Оттепель 20-х годов ознаменовалась существенным и серьезным по ряду направлений восполнением документальной базы изучения революции XVIII века в СССР. Именно тогда усилиями главным образом директора Института Маркса-Энгельса Рязанова отечественные хранилища пополнились коллекцией революционных газет, публицистическими изданиями, фондами Бабёфа и других деятелей революции, которые стали базой для дальнейших исследований.

И в середине 20-х годов положительные сдвиги были ощутимы, что подтверждает квалифицированное и заинтересованное мнение Николая Ивановича Кареева (1930). Классик «école russe» четко зафиксировал важнейшее отличие «новой школы» – существование для «историков-марксистов» определенной «догмы», или «канона», вместе с тем он отметил, что в рамках последнего существует значительное различие мнений и, наполняя «канон» конкретным содержанием, некоторые приходят к «еретическому» толкованию[42]. В качестве примера Кареев сослался на мнение Фридлянда о «реакционности» и «утопичности» якобинской идеологии как предпосылках переворота 9 термидора.

Кроме Захера и Щеголева, в которых Николай Иванович увидел прямых преемников «старой школы», доброжелательную оценку получили также Фридлянд, Моносов, Добролюбский, Завитневич, Авербух, причем Кареев положительно в общем оценил источниковую базу их работ. Признал он закономерным, в том числе методологически, и перенос внимания «новой школы» на собственно революционный период, поскольку к изучению революций «в наибольшей степени приложима теория исторического материализма о борьбе классов»[43].

Историки «советской школы» были прежде всего людьми своего времени, гражданами Советской страны, свою судьбу они связывали с судьбой революции, благодаря которой многие из них стали профессиональными учеными. «Первое пятилетие после Октября, – признавал Фридлянд, – было для нас … не столько годами изучения революции конца XVIII в., сколько годами борьбы за идеалы великой пролетарской революции ХХ в.»[44].

Жизнь страны по окончании Гражданской войны, известно, мало походила на «триумфальное шествие Советской власти». Революция, а затем и постреволюционный режим испытывали большие потрясения и сложные пертурбации, которые кровно задевали судьбы ученых, преломляясь в их сознании. Вероятно, несколько упрощая, можно сказать, что ведущим импульсом в становлении советской историографии Французской революции стала потребность в политико-идеологическом обеспечении, а затем и научно-теоретическом обосновании победы Октябрьской революции, в утверждении записанных ею на своих знаменах идеалов.

Советские историки особенно в раннюю пору выступали горячими приверженцами парадигмы исторического прогресса, поступательного развития человечества во всех основных направлениях. И периоды всемирной истории выстраивались у них в некую лестницу, в которой последующая ступень была выше предыдущей.

Такое восхождение получало соответствующую методологическую оценку. «С исторической точки зрения, – писал Фридлянд, – революционная демократия XVIII века является передовой по сравнению с демократией, скажем, XVI века, эпохи крестьянских войн, и отсталой по сравнению с пролетарской демократией ХIХ – ХХ веков»[45].

Прогрессизм, утвердившийся в XIX веке в историческом знании, приобретал у историков-марксистов выраженную телеологичность, которую советская историография не смогла изжить до самого конца. Важнейшим, фундаментальным элементом убежденности советских историков, основанием их мировоззренческой позиции были картина исторического процесса, восходящего к Октябрьской революции как его вершине, и абсолютное превосходство такого мировидения в историческом анализе.

При популяризации исторических знаний происходил переход к идеологическому обоснованию политики правящей партии, а затем и ее руководящего положения в обществе; но – подчеркну – настоящий «культ власти» в виде культа известной личности стал основным содержанием уже следующего этапа советской историографии – 30-х годов.

Замечу еще, что в политизации исторического знания историки-марксисты 20-х годов отнюдь при том не были исключением. Целенаправленная актуализация исторического «материала» в идеологических целях, исторические аллюзии сделались обыкновением и для их оппонентов, в первую очередь внутри страны, со стороны старой профессорско-академической среды, отношение которой к Октябрьской революции было далеко не благожелательным. Историки России обратились к «Смутному времени», находя в торжестве союза самодержавия и народа над этим «национальным недугом» пример и урок для современности[46]. А Кареев и Тарле не случайно, конечно, в разгар Гражданской войны заинтересовались деятельностью Революционного трибунала 1793–1794 гг.[47]

Вообще если вопрос о терроре занял привилегированное место в ранней советской историографии Французской революции, то прежде всего потому, что, как формулировала ученица Лукина Авербух, «вокруг этого пункта сосредоточились нападки на Советскую власть определенных кругов русской и европейской интеллигенции»[48]. Яркий пример – выступление Альфонса Олара на конгрессе научных обществ в Сорбонне 6 апреля 1923 г. «Теория насилия и Французская революция», где доказывалось, что последнюю отнюдь нельзя считать прецедентом систематических репрессий («теории насилия») и собственно диктатуры, как воплощения учения о «плодотворности» насилия.

Крупнейший французский историк был крайне озабочен опровержением аналогии между двумя революциями, что сделалось в начале 20-х годов общим местом в прессе, научной и художественной литературе не только в Советском Союзе, но и на Западе – в первую очередь, естественно, в самой Франции. И ключевой для историка либерального направления сделалась тема революционного насилия: «Если во Французской революции и имели место акты насилия, если эта революция и завершилась в конце концов установлением диктатуры, теория насилия и диктатуры была чужда ее духу и ее вождям»[49].

Положения о якобинском терроре как феномене чрезвычайных обстоятельств отпора интервенции и внутренней контрреволюции были теоретически немало близки советским историкам, и возникшая полемика с Оларом, как спустя десятилетие с Матьезом, имела откровенно политические детерминанты. В сущности в полемику с ведущим французским историком революции советские историки были втянуты ситуацией «текущего момента», и особую роль сыграло использование авторитета Олара антисоветской эмиграцией[50].

Притом далеко не все представители «советской школы» 20-х годов готовы были снять с Робеспьера и его сподвижников обвинение в чрезмерном уповании на террор. «Идеологи мелкой буржуазии, – писал Фридлянд об якобинских лидерах, – часто забывали временный характер террора, его подсобное значение как средства обороны, и, в отличие от нас, они не видели главной задачи – организации производства и развития производительных сил страны». Придание «универсального значения» террору вместо решения «экономических задач революции» – вот, что, по мнению ученого-марксиста, отличало якобинскую власть от власти большевиков[51].

Хотя Фридлянд, подобно многим своим коллегам, решительно выдвигал на первый план историческое значение якобинской диктатуры («якобинократизм»), никак нельзя считать его апологетом последней. Столь же решительно он подчеркивал ее противоречивость и неизбежность гибели. Недвусмысленно отмечалась объективная неизбежность и, более того, как бы проговаривалась прогрессивность термидорианского переворота.

А это было довольно смелым поступком в стимулированной борьбой в партийном руководстве дискуссии о «термидорианском перерождении». Последовательно рассмотрев тезис об «объективной реакционности» якобинской диктатуры, Фридлянд, как указывалось в историографическом обзоре того времени, предложил самую оригинальную «разработку проблемы термидора»[52]. А оригинальность заключалась прежде всего в том, что докладчик не устрашился сделать выводы из постулата «объективной реакционности» диктатуры, к которому склонялись единомышленники из ОИМ.

Фридлянд выступил одновременно против немарксистской и марксистской традиции. Он критиковал Матьеза, Кареева и его учеников, «ставших сравнительно недавно марксистами», конкретно Захера с его книгой о Термидоре[53]. Заострив свой полемический посыл против немарксистов – переворот был классовым конфликтом, а не конфликтом личных интересов среди монтаньяров – он поставил под вопрос и вторую традицию – о контрреволюционности переворота. Суть событий, предшествовавших перевороту, Фридлянд определил как «социальный кризис», в котором столкнулись две программы дальнейшего развития революции[54].

«Конечной целью одной, – доказывал докладчик, – было создание эгалитарной (“аграрной”!) республики, где торговля и промышленность играли бы лишь служебную роль», а другой – «создание индустриального государства и наилучших условий для капиталистического накопления в стране». Одну он оценил как «мелкобуржуазная, густо окрашенная аграрным утопизмом», «исторически-реакционная система», другую – «капиталистическая программа буржуазного авангарда». С одной стороны, Сен-Жюст[55] и Робеспьер, с другой – правые термидорианцы[56].

Опубликованный протокол заседания ОИМ, на котором Фридлянд изложил свою оценку 9 термидора, замечательно передает то замешательство, в какое он поверг коллег[57] (не случайно Кареев назвал оценку Фридлянда «еретической» по отношению к канону[58]). Как отметил С.М. Моносов, докладчик «атаковал» традиционно-марксистскую концепцию о контрреволюционности термидорианского переворота. И, как заострил вопрос С.Д. Кунисский – «Если якобинцы представляли собой реакционно-утопическую идеологию, то… те, которые выступали против них 9-го термидора, были силой прогрессивной и переворот 9-го термидора носил прогрессивный характер»[59].

В общем дискутанты требовали от докладчика поставить точку над i. Собственно Моносов принципиально был близок к докладчику и уже высказывал сходные мысли.

«Режим якобинской диктатуры, – писал Моносов, – не умел обслуживать интересов крупной буржуазии… Этот режим, поскольку он задерживал переход от феодализма к буржуазному способу производства, был реакционен. Он не отвечал потребностям объективного экономического развития»[60]. С той же «экономической точки зрения» Моносов подчеркивал роль якобинского утопизма в падении диктатуры: «Все попытки мелкобуржуазных якобинцев создать царство мелкобуржуазного равенства были утопией – колесо экономического развития повернуть назад было невозможно. Попранная экономика мстила за себя, в этом и заключался смысл событий девятого термидора»[61]. При такой позиции Термидор оказывался «частью революционного процесса» и даже «моментом обновления революции»[62]. Следовательно, у Моносова официальная установка о контрреволюционности переворота была еще более сомнительной.

Можно ли считать, что, прослушав доклад Фридлянда, его коллеги почувствовали необходимость более четкого самоопределения по отношению к «традиционной концепции», догмату о контрреволюционности термидорианского переворота? Возникла деликатная ситуация, и, похоже, сам докладчик по реакции коллег почувствовал, что увлекся. В стенограмме есть ссылки на разговоры в кулуарах, Фридлянд вынужден был дать разъяснения перед началом дискуссии, которые Моносов расценил как «второй доклад». Докладчик с негодованием отверг эту оценку, как и ссылку на то, что отреагировал на критику в «кулуарах», но упорная работа над подготовкой стенограмм доклада и заключительного слова (делающая их почти нечитаемыми) говорит сама себя. Замечательны и пояснения: «Я не хотел сказать, что… в реакционной утопии части якобинцев во главе с Робеспьером не было ничего революционного. Революционная часть была выполнена до весны 1794 г.»[63].

Фридлянд не собирался отступать, он был действительно упрямым, как отмечала Г.И. Серебрякова. Но мыслил достаточно гибко, предложив аудитории несколько альтернативных оценок: термидорианский переворот (первая) был действительно прогрессивным «с точки зрения капитализма»[64], хотя (вторая) «с точки зрения широких масс это было торжеством контрреволюции». Дальше Фридлянд высказал еще сугубо личную («нашу») точку зрения. Исходя из того, что пролетариат выразил свою позицию лишь выступлением «равных», по этой точке зрения (третья), «не 9 термидора, а день казни Бабёфа является кульминационным пунктом Великой революции конца XVIII в.»[65].

Пожалуй, наиболее симптоматичным ходом докладчика был очевидный отрыв политики от экономики. Фридлянд обвинил своих коллег в недооценке последней, в чрезмерном политизации проблемы, что и привело к отрицанию экономической прогрессивности поражения Робеспьера, между тем оно открывало дорогу «созданию индустриального государства и наилучших условий для капиталистического накопления». Политическую прогрессивность якобинской власти Фридлянд не решился отрицать.

Впрочем, и здесь докладчик не был оригинальным. В брошюре Колоколкина и Моносова экономико-политическая дихотомия выявлялась совершенно недвусмысленно: «Будучи революционерами в области политической, спасая и довершая до конца буржуазную революцию, якобинцы в экономической области могли выдвигать только реакционные проекты». И наоборот – «термидорианская буржуазия», «хищническая, спекулятивная, алчная», «политически реакционная», «представляла из себя авангард прогрессивного класса»[66]. Похоже, этот дуализм сделался уже среди историков-марксистов общим местом, и рецензент брошюры отмечал «совершенную бесспорность» вывода[67].

Именно отправляясь от политики, ниспровергатель вскоре совершил резкий разворот в сторону «традиции». «Марксистское положение о том, что мелкобуржуазная эгалитарная утопия Робеспьера – Сен-Жюста потерпела поражение 9–10 термидора в борьбе с подлинно-буржуазной программой контрреволюции, нередко толкуют как победу “прогрессивной” Директории над “реакционными” якобинцами»[68], – писал Фридлянд в предисловии к книге Эрдэ. Пришлось теперь, спустя всего три года (1928–1931), доказывать предпочтительность «мелкобуржуазного утопизма» перед буржуазной «подлинностью», а для этого вернуться на «орбиту террора, борьбы за власть и т. д. и т. п.», за пребывание в рамках которой он критиковал своих оппонентов в докладе 1928 г.[69].

Однако, вернувшись на орбиту канонической политизации, Фридлянд все-таки сформулировал положение, которое было известным отходом от традиционно-классовой оценки якобинизма. «Капиталистическое общество может развиваться и в обстановке полной демократии, – утверждал Фридлянд, – а не только цензового избирательного права и белого террора. С этой точки зрения (еще одной. – А.Г.) торжество якобинизма и его демократической республики не было бы торжеством реакции над прогрессом, а было бы подлинной победой демократии над строем “нуворишей” и режимом белого террора»[70]. Итак, при реакционности (экономической) диктатуры доказывалась прогрессивность якобинской «демократической республики». Видимо, как и у Фрейберг[71], Конституция 24 июня 1793 г. виделась путем к «полной демократии» капиталистического развития!

16Адо А.В. Французская революция в советской историографии // Исторические этюды о Французской революции. М., 1998. С. 310.
17Учреждена декретом ВЦИК РСФСР 25 июня 1918 г. в Москве как Социалистическая академия общественных наук. Задумывалась в качестве мирового центра социалистической мысли. В первый состав были избраны, наряду с Троцким, Бухариным и другими руководителями РКП(б), Карл Либкнехт, Роза Люксембург, Франц Меринг, а также исключенные в 1919 г. Карл Каутский и Фридрих Адлер. Открыта для слушателей 1 октября 1918 г. В апреле 1919 г. была переименована в Социалистическую академию, в 1924 г. – в Коммунистическую академию. Упразднена Постановлением СНК СССР и ЦК ВКП(б) от 7 февраля 1936 г. «О ликвидации Коммунистической академии и передаче её институтов и учреждений в Академию наук СССР».
18В 1925 г. ОИМ насчитывало 40 человек, к концу 20-х, превратившись во всесоюзную организацию – 800. См.: Данилов В.Н. Общество историков-марксистов и историки «старой школы» // История и историческая память. 2016. Вып. 13–14. С. 93–103.
19Похороны Покровского в 1932 г. проходили на Красной площади в присутствии Сталина и его сподвижников: Молотова, Ворошилова, Калинина, Андреева. Имя академика было присвоено Московскому университету. А в 1936 г. принимается Постановление ЦК партии и СНК, разоблачавшее «историческую школу Покровского».
20См.: Артизов А.Н. Судьбы историков школы М.Н. Покровского (середина 1930-х годов). – Режим доступа: file:///C:/ Users/Александр/Documents/Покровского%20школа+%20 уничтожение+Артизов. pdf
21Рязанов вел себя «очень свободно и во многом правильно», – писал В.И. Вернадский сыну, отмечая стремление академиков избрать его вице-президентом Академии наук и толкуя отказ последнего давлением партруководства. «Он и Бухарин после первой сессии решительно выступили против коренной ломки АН, а стояли за постепенное слияние» (с Комакадемией) (Вернадский В.И. Пять «вольных» писем сыну / Публ. К.К. // Минувшее: Исторический альманах. 7. М., 1992. С.434).
22Цит. по: Каганович Б.С. Евгений Викторович Тарле и петербургская школа историков. СПб., 1995. С. 115.
23Самуилович в автобиографической анкете 1929 г.
24Серебрякова Г.И. Историки: О Тарле и Фридлянде. – Режим доступа: vif2ne.ru/nvz/forum/archive/204/204512.htm. (Первая публикация – Лит. Россия. 1967. № 2). См. также: Приложения / 1981 Из лит. наследия / IV. Воспоминания /о Тарле/. – Режим доступа: http://historic.ru/books/item/f00/s00/ z0000187/st058.shtml
25Фридлянд Г.С. Итоги изучения Великой французской революции в СССР // Классовая борьба во Франции в эпоху Великой революции. М.; Л., 1931. С. 394. Здесь и дальше буду следовать в библиографическом описании известным инициалам автора, хотя он сам вместо инициалов в своих печатных работах добавлял к фамилии псевдоним Цви, сохранившийся от участия в еврейской социал-демократической организации «Поалей Цион» (1913–1921).
26Из предисловия ко второму изданию книги Фридлянда «Дантон» (1965). – Режим доступа: http://archive.li/ RTF0b#selection-243.0-268.0
27Об истории Института см. – Режим доступа: http://bekhterev. ru/ob_institute/istorya_instituta/. За ссылку на этот источник я благодарю Д.Ю. Бовыкина.
28Фридлянд Григорий Самуилович (АРАН. Ф. 350. Оп. 3. Д. 27. Л. 1–2).
29Число студентов, записавшихся в 1916–1917 учебном году на просеминарии: В.А. Бутенко – 10, А.А. Васильев – 6, И.М. Гревс – 8, Н.И. Кареев – 22, Л.П. Карсавин – 4, П.Н. Митрофанов – 8, И.В. Лучицкий – 3, К.В. Хилинский – 4 (см.: Егорова С.Л. Историк В.А. Бутенко. Портрет на фоне эпох. Сыктывкар, 2013. С. 26–27).
30Там же. С. 61. Первым историографический портрет В.А. Бутенко воссоздал учитель С.Л. Егоровой. См.: Золотарев В.П. Вадим Аполлонович Бутенко (1877–1931) // ННИ. 1996. № 6.
31См.: АРАН. Ф. 350. Оп. 3. Д. 27. Л. 3.
32Серебрякова Г.И. Указ. соч.
33Там же.
34См.: АРАН.Ф. 350. Оп. 2. Д. 714. Л. 54.
35АРАН. Ф. 350. Оп. 3. Д. 27. Л. 1.
36Наша беседа состоялась в конце 60-х годов.
37Флигель усадьбы Остермана-Толстого, тогда Третий дом Советов, сейчас в усадьбе размещен Музей декоративно-прикладного и народного искусства, ул. Делегатская, 3.
38Серебрякова Г.И. Указ. соч. Когда я познакомился с Идой Григорьевной, она распродавала довольно жалкие остатки этой ценнейшей, но многократно опустошенной библиотеки. Мне достался французско-русский словарь Редкина. Довольно редкое по тем временам издание. Аналогичный словарь Макарова я приобрел в Ленинграде в букинистической лавке.
39См.: АРАН. Ф. 350. Оп. 2. Д. 355. Л. 6.
40Матьез А. Борьба с дороговизной и социальное движение в эпоху террора / Авторизованный пер. с франц.; предисл. Д. Рязанова и Ц. Фридлянда. М.; Л.: Гос. изд-во. 1928; Его же. Термидорианская реакция / Пер. с франц. С. Гурвич, предисл. Ц. Фридлянда. М.; Л.: Соцэкгиз. 1931.
41Выписка из протокола № 1 общего собрания членов Общества историков-марксистов 19 февраля 1926 г. // У истоков журнала «Историк-марксист». – Режим доступа: (literary.ru/ literary.ru/readme.php?…id).
42Кареев Н.И. Французская революция в марксистской историографии в России / Вступление и публикация Д.А. Ростиславлева // Великая Французская революция и Россия. М., 1989. С.203.
43Там же. С.197.
44Классовая борьба во Франции в эпоху Великой революции. С.404.
45Фридлянд Г.С. Жан-Поль Марат и гражданская война XVIII в. Т. 1. М.; Л.: Соцэкгиз, 1934. С. 18.
46В свете событий 1917 г. и установления Советской власти академик Ю.В. Готье, автор книги о Смутном времени (Пг., 1921), оправдывал историческую апологию самодержавной России как своего рода патриотический долг отечественных историков. Отмечая в рецензии на книгу Р.Ю. Виппера об Иване Грозном (М., 1922) идеализацию самодержца, Готье оправдывает ее тем, что, «скорбя о страданиях России теперешней», ученый «склонен, быть может, преувеличивать достоинства одного из ее былых создателей» (Русский исторический журнал. Кн. 8. 1922. С. 297.) См. подробнее: Данилова Л.В. Становление марксистского направления в советской историографии эпохи феодализма // Исторические записки. 76. М., 1965.
47См.: Кареев Н.И. Французский революционный трибунал 1793–1795 годов // Вестник культуры и политики. 1918. № 3. С. 3–10; Революционный трибунал в эпоху Великой французской революции: Воспоминания современников и документы / Под ред. Е.В. Тарле. Ч. 1–2. Пг… 1918–1919.
48Авербух Р.А. А. Олар и теория насилия // Печать и революция. 1925. Кн. 1. С. 43.
49Aulard A. Études et leçons sur la Révolution Française. 9-me série. P., 1924. P. 4 sqq.
50Текст Олара был переведен на русский в эмигрантском издании (Олар А. Теория насилия и Французская революция. Париж: Изд-во Я. Поволоцкого, 1924). Заинтересованность эмигрантов в популяризации точки зрения французского историка и подчеркнутая этим фактом идеологизация вопроса особенно задели советских историков. В «поясняющем» предисловии Б.С. Миркина-Гецевича утверждалось: «Олар заклеймил насилие главным образом потому, что Москва, практикующая террор и насилие, пытается оправдать кровь Чека террором Конвента». Эмигрантское издание собственно и стало толчком к полемическим выступлениям в советской научной периодике.
51Фридлянд Г.С. (Цви). История Западной Европы 1789–1923 гг. Ч. 1. М., 1926. С. 154.
52Эрдэ Д.И. 9 термидора в исторической литературе / Предисл. Ц. Фридлянда. М.; Л., 1931. С. 78.
53Фридлянд Г.С. «9 термидора». Стенограмма доклада на заседании Общества историков-марксистов 27 января 1928 г. (АРАН. Ф. 350. Оп. 2. Д. 355. Л. 6).
54Текст доклада см.: ИМ. 1928. Т. 7. С. 158–188. Прения – С. 189–206.
55Фридлянд неизменно ставил Сен-Жюста на первое место, считая его, так сказать, более продвинутым в области социальных идей.
56ИМ. 1928. Т. 7. С. 160
57Интерес к докладу Фридлянда оказался настолько велик, что, по свидетельству Далина, к зданию Комакадемии на Волхонке 14, где 27 января и 3 февраля 1928 г. проходили заседания, пришлось вызывать конную милицию (см.: Кондратьева Т.С. Большевики-якобинцы и призрак Термидора. М., 1993. С.153). Напрашивается предположение, что ажиотаж возник после первого заседания, на котором Фридлянд прочел свой доклад. На втором заседании докладчику пришлось сделать резюме, где он нюансировал свою позицию, смягчив наиболее резкие выводы, на что не преминули указать оппоненты, почувствовавшие себя дезориентированными. Хранящаяся в Архиве Академии наук рукопись (незаконченная) запечатлела следы интенсивной работы автора над стенограммой своего доклада перед ее опубликованием (см. АРАН. Ф.350. Оп.2. Д.355).
58Великая Французская революция и Россия. С. 203.
59ИМ. 1928. Т. 7. С. 189–191.
60Колоколкин В., Моносов С. Что такое термидор. М., 1928. С. 65. Брошюра, в которой доводы оппозиции о «русском термидоре» опровергались противопоставлением ситуаций в революционной Франции и Советском Союзе, была издана издательством «Московский рабочий» тиражом в 45 тыс. экз. и носила научно-популярный характер. Этим и определялось соавторство историка Моносова и журналиста Колоколкина.
61Моносов С.М. Очерки по истории якобинского клуба. Харьков, 1925. С. 76. (2 изд. – 1928 г.).
62Кондратьева Т.С. Указ соч. С. 145.
63АРАН. Ф. 350. Оп. 2. Д. 355. Л. 5.
64ИМ. 1928. Т. 7. С. 191.
65ИМ. 1928. Т. 7. С. 188.
66Колоколкин В., Моносов С. Указ соч. С. 60.
67См.: ИМ. 1928. Т. 8. С. 210. Рецензент скрылся под инициалами «А.М., возможно, А.И. Молок.
68См.: Эрдэ Д.И. Указ. соч. С. 4.
69ИМ. 1928. Т. 7. С. 205.
70Эрдэ Д.И. Указ. соч. С. 4.
71Сделав упор на борьбе «бешеных» за введение в действие Конституции 1793 г., ученица Лукина Наталия Павловна Фрейберг доказывала, что в рамках провозглашенной этим актом политической демократии «нарождающемуся пролетариату было бы бесспорно легче выковывать свое социалистическое оружие» (Фрейберг Н.П. Декрет 19 вандемьера и борьба Бешеных за конституцию 1793 года // ИМ. Т. 6. 1927. С. 172–174). Об этом интересном исследователе и оригинальном представителе направления «историков-марксистов» см.: Гавриличев В.А. Из истории изучения в СССР Великой французской революции: Наталия Павловна Фрейберг // Европа в новое и новейшее время. М., 1966). Умерла в 1933 г. (по свидетельству Далина, отравившись грибами). Есть некролог Группы по истории эпохи промышленного капитализма и довоенного империализма Московского института философии, литературы и истории (МИФЛИ), где она работала доцентом (ИМ. 1933. № 5. С. 208. – Режим доступа: www.diary.ru/~vive-liberta/ p167847222.htm).
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?