Za darmo

Из жизни людей. Полуфантастические рассказы и не только…

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Золотухин

Вот только не припомню: было это перед смертью Владимира Высоцкого или сразу после?

Но поскольку суть и течение моей истории это никак не изменит, я её начну…

Ночная смена закончилась в 9 часов утра. Пока то да сё: электричка, метро, две пересадки… Время к одиннадцати, основной поток пассажиров схлынул. И вот наконец вхожу в поезд на своей оранжевой ветке. Вагон полупустой, все пассажиры сидят, ещё и свободные места плешивят. На противоположной стороне с краю сухонькая старушка лет восьмидесяти в плюшевом полушубке и сером шерстяном платочке на голове. Ну, сидит и сидит. А я стою. Стою возле дверей, облокотившись поясницей на нижний поручень, и на стекле читаю:

«НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ».

Не прислоняюсь. Еду…

На следующей остановке двери открываются, и прямо передо мной возник чрезвычайно популярный артист Валерий Золотухин. Мать честная, я ж его с детства знаю! Ведь он так хорошо сыграл в фильме «Пакет», или «Хозяин тайги», или «Единственная»! А в «Бумбараше» как сыграл! Конечно, я сразу его узнал, но виду не подал и здороваться не стал. Не имею я такой привычки бросаться к известным людям и заговаривать с ними. Неловко как‑то… В Москве живет много знаменитостей, а раньше их легко можно было встретить вот так запросто в метро или на улице. Но тогда со мной это был один из первых случаев.

Он взошёл в вагон в демисезонном пальто, прямой и величественный, как мэтр на сцену, слегка опираясь на кривую и сучковатую, наверно, из вишнёвого дерева трость–клюку, покрытую тёмно-красным лаком. Самым примечательным в ней мне показалась диковинная рукоять с набалдашником в виде загогулины, похожей на голову какого‑то зверя. Артист, сделав шаг, не стал садиться, а встал напротив меня около дверей. Мы несколько раз встретились взглядом. Я тогда уже имел привычку наблюдать за людьми. Не то чтобы навязчиво, а так, между прочим… И тут невольно было уже начал приглядываться, но он, не менее внимательный, любопытный и матёрый, пресёк это моё занятие, и я перестал глазеть, успев, правда, заметить, что он внимательно оглядел вагон, поворачиваясь с прямой спиной вполовину своего корпуса, будто, как говорила моя бабушка, «аршин проглотил».

Люди публичные, конечно, привыкают к назойливому вниманию, и, наверно, с годами им начинает этого даже и не хватать. Да что там!… Даже и пару остановок не могут проехать без восторженного на них взора. И это, пожалуй, не из жажды внимания, а скорее по привычке…

Но так уж сложилось, что никто, кроме меня, артиста не признавал: один уткнулся в книгу, другой в газету, а некоторые дремали, прикрыв глаза или просто задумались.

Ну что ж, едем дальше…

Станция… Остановка… Двери открылись–закрылись. Новых пассажиров нет.

Поезд набрал скорость и продолжил движение…

И тут та самая бабулька напротив вдруг ожила и начала пристально вглядываться. Причём приложила даже руку ко лбу, и ну рассматривать известного человека совершенно безо всякого стеснения. Она делала это так явно и с таким очевидным любопытством, приглядываясь и ёрзая, что пробудила внимание не только сидящих возле, но и поодаль. Наконец неугомонная старушенция, опершись на поручень, встала и, сгорбившись почти пополам, совершила поход в три шага к предмету своего любопытства.

Валерий Сергеевич приметил бабушку чуть позже, но почти одновременно со мной. Она от него была сбоку, а для меня напротив. Артист явно приосанился и приготовился увАжить пожилую гражданку – почитателя и знатока своего таланта. А та, продолжая держать руку под козырёк, подошла вплотную и вперилась, как на витрину. Затем причмокнула и на удивление очень крепким голосом вопросила:

– Милок, я вот тебя спросить хочу…

– Да мать, конечно, спрашивай, – ласково и снисходительно ответил мэтр.

Он укоризненно и гордо поглядел на меня, затем ещё чуть вбок на сидящих сограждан, мол, вот: «А простой‑то народ знает своих кумиров – признаёт, уважает и любит!»

И тут бабулька протянула свободную руку к трости и брякнула:

– Ты вот, милок, скажи – где такую клюшку‑то прикупил?

Опешили все, кто в тот момент очнулся и уже наблюдал за процессом.

Золотухин «пал лицом из мэтра в недоумение», но, всё ещё сомневаясь в услышанном, зычным голосом не переспросил, а как‑то протяжно и резко крякнул:

– Аааа?!! – и поморщился.

– Я говорю, где ты палку‑то купил? Мне как раз, вот такая нужна! – и вцепилась в клюку.

Большой артист профессионально «собрал лицо» и уже несколько доброжелательнее, но всё ещё будто отмахиваясь от назойливой мухи громко, внятно и членораздельно, как слабослышащей с досадой пояснил:

– Я её… не покупал. Мне друзья… из Германии привезли… Это подарок…

– Аааа… вот оно что – из Германии… То‑то я смотрю… У нас таких нет, а мне бы такую…

Она отпустила трость и разочарованно пошла на своё место, продолжая что‑то бубнить.

Мне вдруг захотелось, чтобы он ей сделал подарок, эдак «с барского плеча»… Но нет – подарки не передаривают.

«Станция Новые Черёмушки», – прозвучало в динамиках, двери разъехались и артист, выйдя на платформу, пошёл прямой и стройный, слегка опираясь на клюку. Сзади под пальто при ходьбе вдруг стал заметен обруч корсета.

Только через много лет я узнал, что у Валерия Золотухина была детская травма ноги, и он, несколько лет проведя в инвалидной коляске, заработал костный туберкулёз. Но преодолел, встал и начал ходить. Сначала на костылях… Всю жизнь ему приходилось бороться и с этим тяжёлым недугом.

Тогда в метро, в той неожиданной ситуации с клюкой и бабушкой, было ему где‑то около сорока лет. Самый расцвет артиста и певца, одарённого бесподобным природным талантом.

Виделись мы с ним ещё, лет через пятнадцать, и даже чуть побеседовали… Но, как говорит артист Леонид Каневский: «Это уже совсем другая история».

Ихняя…

Евонная, ёшная, ейный, ёная, ивоный, евошная или накласть…

Как вам больше нравится?

Замечаете ли вы, как часто употребляют в последнее время эти слова во многих телепередачах приглашенные невсебешные (слово в «ихней» стилистике) участники различных ток-шоу?

Где их откапывают? Такое впечатление, что на половине территории России люди не читают, не слушают радио, не смотрят телевизор, а говорят только между собой и в студию попадают тёплыми, прямо из постели. А может, это неизвестные артисты отдалённых театров оттачивают своё мастерство на широком зрителе, коверкая речь и наряжаясь в странные костюмы, гримируя себя под беззубых алкоголиков с подбитыми сизыми физиономиями?… Тогда где сериалы с их участием? – Нетути!

Но самое изумительное, что грамотные и образованные ведущие этих передач не обращают на перлы безграмотности никакого внимания. Участники молотят как и что хотят, присутствующие в зале заглатывают, а зрители у экранов начинают полагать, что так и надо. Похоже, таким макаром нас приучают к новым нормам языка. И приучают нас, конечно, не те, кого мы наблюдаем в студии… Манипуляторы остаются невидимками, сидя в глубинах неведомых кабинетов.

Какая же у них глобальная цель или задача? Думаю, что если у коммунистов в конце 19 века появилась благородная цель под лозунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – то нынче всё звучит проще и понятней: «На всё накласть!»

Как я было поверил взрослым

Я уже несколько раз писал, что помню себя приблизительно с года от рождения. Но некоторые читатели не верят, а многие, напротив, понимают, что врать мне нет никакого резона.

И вот одно из первых воспоминаний. А может, и самое первое…

Вечер. Я лежу в своей детской кроватке и сквозь решётчатый бортик силюсь вступить в контакт с этим миром. Мир заключён в светящемся абажуре над круглым обеденным столом и трёх хорошо мне знакомых женщинах. Это бабушка, мама и тётя Таня. Все склонились. Бабушка всё время бормочет вполголоса, а две другие иногда коротко что‑то вопрошают, вставляя своё. Я ничего не понимаю… Ничего! Меня уложили спать, но спать не хочется, я хочу общения, хочу в этот мир, где ничего не понять, но очень интересно.

И вот оно! Только одно знакомое слово, которое нас соединило! Его я буду ещё долго слышать от бабушки. Я даже ей расскажу об этом позже, лет через десять, и она будто бы даже вспомнит этот вечер и этот момент, но не точно, а как бы из своего сна… Но я-то, помнил точно, и помню до сих пор.

Меня, наверно, как и всех детей учили хлопать в ладошки: «Саша похлопай в ладошки, вот так!» – и показывали, как же это здорово – хлопать. Хлопать полагалось от радости. И я, уловив смысл, стал вскоре хлопать, получая в ответ восторги всех своих родных.

Так вот, лежу я и вслушиваюсь. И тут среди бормотания и их диалога слышу это заветное слово и даже не только слово, а и целую фразу:

«Пустые хлопоты…»

Раз в неделю бабушка садилась гадать на картах. Это действо продолжалось во всё моё детство. И каждый раз среди прочего выпадала эта комбинация «пустые хлопоты». Потом‑то я, конечно, понял, что к аплодисментам она не имела никакого отношения, но в тот вечер открылось окно в этот, такой новый, мир, и я радостно, что было сил, захлопал! Как всегда я ждал ответной радостной реакции на свои аплодисменты, но её не последовало.

Бормотание на мгновение прекратилось, на меня оглянулись и снова продолжили своё бу-бу-бу-бу…

Обидно, наверно, что‑то не то или не так…

Через время снова фраза: «Пустые хлопоты…» Я опять хлопаю и что‑то гу-гукаю, мол, обратите внимание! Они замерли и будто бы удивились. Тётя Таня подошла ко мне, что‑то поправила, повернула лицом к стене и велела спать.

* * *

Моя крестная и по совместительству мамина родная сестра семнадцатилетняя тетя Таня гладила постельное бельё. Гладила она его на столе на одеялке и простыне. Рядом утюги, которые попеременно разогревались на газовой конфорке. Тетя Таня периодически, указывая на утюг, тревожно повторяла:

 

– Ух, горячо! Нельзя! – слюнявила палец, чиркала им по поверхности чугуна или брызгала на бельё, набранной в рот водой. Улавливая только интонацию, я всё же понимал, что трогать утюг категорически запрещено, но стоя возле стола и снизу наблюдая за тётушкиными движениями, полагал, что она сама‑то играет, а мне почему‑то не даёт. Приятно пахло чистым бельём… Здорово! Утюги шипели и сердились, но тётя их совершенно не боялась и только меняла один на другой. Любопытно, очень любопытно!

Вы можете себе представить, как это интересно первый раз в жизни стоять и с расстояния в метр смотреть на утюг, бельё, слышать шипение, чувствовать и вдыхать запах пара! Это совершенно невозможно… Невозможно оставаться равнодушным!

Ну я и дерзнул…

Тетя Таня только на секунду оставила утюг на краю, видимо переворачивая очередную наволочку… Этого хватило, чтобы сделать шаг к столу, протянуть руку и положить ладонь на раскалённый чугун.

Рука зашипела, я её сразу отдернул, но было поздно. Волдыри, которые набухали на моих глазах и тотчас лопались, испугали меня и я закричал, как ошпаренный, что собственно произошедшему почти и соответствовало. Было больно, но не очень – испуг покрывал всё… Но гораздо больше перепугалась крёстная. Она, что‑то бормоча, потащила меня к раковине и поставила руку с волдырями под струю с холодной водой.

Пришла бабушка, потом мама, может и ещё кто‑то. Все ругали тетю Таню. Бедная девочка! Она мне тогда, да и потом ещё много лет, казалась совсем взрослой, а сама‑то была ведь почти ребенком…

Именно с тех пор я стал верить взрослым. Например, лет до двенадцати думал, что они не врут, всё делают как надо и «плохому» не научат.

* * *

Вот потому‑то чуть позже и поверил своему отцу, когда он в ведре нашей огромной коммунальной кухни поймал мышонка. Как он это так ловко сделал, я уж и не знаю, только помню, что он держал его за хвост, а тот извивался и болтался, пытаясь освободиться. Отец подошёл ко мне и торжественно велел идти за ним в подъезд и на улицу. Я пошёл, было интересно… Вышли из дома, отошли немного, и папа очень нравоучительно сначала вопросил: «Смотри, сын – видишь?!» Передо мной, прямо перед глазами беспомощно висел на хвосте мышонок: глазки бусинки, лапки розовенькие, сам весь в шёрстке и гладенький. Захотелось погладить его, как кошечку или какую‑то птичку…

Но тут папа неожиданно и восторженно воскликнул: «Гляди, как с ними надо!» – и со всего размаха саданул мыша об асфальт… Тот несколько раз дёрнулся, пустил изо рта кровь, помутился глазами–бусинками и сдох.

Папа не унимался и, продолжая учительствовать, всё приставал:

– «Нет, ты понял! Понял, как с ними надо?! Отвечай!»

– Понял, – промямлил я съежившись и понял, что как‑то странно всё это…

Видимо, отец тогда прилично выпил и решил воспитать во мне двухлетнем «настоящего мужика». На какое‑то время пришлось ему поверить, он же взрослый…

* * *

Но был и ещё один крутой случай, когда меня, видимо, совершенно спонтанно решил впечатлить и воспитать дядя Боря.

И попробуй не запомни после этого некие события из совсем ещё раннего возраста с такими учителями…

День. Я привычно сижу в своей детской кроватке с перилами. Вокруг какое‑то странное шебуршание среди взрослых. По радио, висящему меж двух окон, вещает диктор. Слышу знакомые мне три слова: «машина» и «брежет». Вопрос: почему три, а не два, и что это за «брежет»?

Так ведь это «бритва – режет»! Когда я завороженно, будто за тёти Таниным утюгом, смотрел, как папа или ещё кто‑то из мужчин бреется опасным лезвием, то всегда получал разъяснение, что, мол, нельзя хвататься за бритву – она острая и обрежет!

И тут вдруг слышу знакомое, а именно, что эта самая бритва, которая такая опасная и режет, вдруг едет себе в машине по Ленинскому проспекту вместе с ещё каким‑то на букву «хру». Вот так причудливо формируется речь и запоминаются слова.

Хрущёв в этот день возвращался из Америки, и по Ленинскому проспекту въезжал в открытой машине в Москву. В той же машине вместе с ним расположился и его будущий сменщик Брежнев. Об этом и сообщил диктор по радио в прямой трансляции.

Дядя Боря, изрядно отсидев в тюрьме по уголовной статье и выйдя на свободу, люто ненавидел И. В. Сталина. Ветер перемен и политику разоблачения культа личности он встретил с восторгом, а Хрущёва возлюбил всей душой. И тут пришли такие уж совсем волшебные преобразования – наш лидер покатил в США!

В конце сентября 1959‑го было ещё совсем тепло, и потому погода позволила выкинуть дяде Боре этот фортель.

Он, запыхавшись, взбежал к нам в гости на четвертый этаж дома с окнами, выходящими прямо на Ленинский проспект, и маячил по комнате возле одного из окон, слушая прямую радиотрансляцию. Наконец, услышав по радио то, чего так ждал, он, распахнув окно, выглянул, перегнувшись через подоконник. Убедившись, что процессия приближается, дядя подскочил ко мне, ухватил под ребра и потащил к окну. Высунув меня из открытого окна на своих вытянутых руках, бывший уголовник вытаращил глаза и радостно захрипел: «Смотри, смотри – запомни! Вон – видишь, видишь! Лысого видишь! Запомни!»

И я запомнил…

Внизу с двадцати метровой высоты четвертого этажа, которая сейчас бы для меня ощущалась, как Останкинская телебашня, я увидел в машине две головы: одна лысая, другая лохматая.

И всё.

Моя мама и тётя Таня, остолбеневшие было от неожиданности, набросились на восторженного дядю Борю с проклятиями, а бабушка за эту проделку даже избила веником своего старшего сыночка. Но не больно, ведь он был самый первый и любимый, родился, выжил и тем самым утешил и долго радовал родителей после двух умерших первенцев. На него были самые большие надежды, с ним носились и нянчились, как ни с кем другим. Но… Наверно, так бывает частенько…

А я, повисев с голой задницей над Ленинским проспектом, тогда твердо понял, что взрослым надо безоговорочно верить, и если верить твёрдо и не дёргаться, то уж точно не упадешь, даже с высоты птичьего полёта.

Видео проезда по Москве я в интернете не нашёл, хотя наверняка съемка велась, но последующие события со смещением Хрущева и обвинением его в волюнтаризме, вероятно, вызвали несоответствие пребывания двух оппонентов в одной машине. Наверно, видео уничтожили… Но моя память всё же зафиксировала один кадр!

И ещё я узнал и запомнил сразу три новых слова: «хрущёв», «брежнев» и «лысый».

Керри

Мы только недавно расписались и переехали, разменявшись с моей мамой.

Денег, как всегда, не хватало, но это не помешало купить несуразную собачку, которую мы, вокалисты, назвали Жермоном. Собачка был мальчик. Для тех, кто не в теме музыкальных дел или забыл, напомню, что так звали отца главного героя в опере Джузеппе Верди «Травиата». Наш Жермон был помесью пуделя с каким‑то там терьером. Умнее собаки у меня не было. Попав к нам беззубым, он понимал уже всё с полутора месяцев. Отсутствие зубов, обнаруженное только дома, меня крайне смутило. Я позвонил однокласснику и спросил, с какого времени у собак вырастают зубы, и почему их нет у нашего? Он подумал и сделал предположение, что собачка может быть старой, и все зубы уже выпали.

Короче, стало понятно – пёсику месяц или менее. Беззубый Жермон в полтора месяца уже гулял и писал на улице. Ходил на поводке и без, естественно, знал кличку и своё место. Гений! Жена иногда звала его Пушкиным.

Приблизительно в год отроду Жермонка стал отцом. Было это так…

Я увидал бабушку, гуляющую с толстой, серебристой и кудрявой настоящей карликовой пуделихой. Они тихонько шли на поводке и вели друг друга степенно, без подёргиваний и суеты. Молодой жених был очарован кудряшками барышни и, будучи отвязанным, подбежал знакомиться. Жермончик очаровывал всех и всегда, он издавал звуки, похожие на человеческую речь, выразительно вставал на задние лапки, вертясь и подпрыгивая, глядел прямо в глаза и… так и хочется написать: хорошо и без ошибок писал, читал художественную литературу, декламировал стихи великих поэтов…, – но ведь вы не поверите?!… Да к тому же это и не правда. Да, увы – это не правда…

Мы все познакомились: бабушку звали Анна Максимовна, а её питомицу Керри. Девочка была сильно перекормлена, потому и на редкость спокойна для пуделя. Но Жермону, видимо, нравились толстушки, и он этого совершенно не скрывал. Ребята очевидно симпатизировали друг другу. И мы, родители, недолго думая, сговорились их поженить. У Керри второй–третий день была течка, и через неделю была назначена вязка. Бабушка, конечно, сомневалась:

– Куда я со щенками денусь?

– Не волнуйтесь, Анна Максимовна, всё берём на себя! Деньги на пропитание и продажу на «Птичке» – обеспечим мы с женой.

За неделю съездили на рынок и приценились: карликовые пудельки без родословной шли от ста до трехсот руб-лей. Решили, что Жермон тоже сойдёт за карликового пуделя, только чёрненького. Анне Максимовне мы сообщили, что готовы ей отдать двести руб-лей вне зависимости от того, сколько их родится, но, конечно, не менее одного. Она согласилась, да и Керри было три года… Уж если рожать, то сейчас – либо никогда.

В двадцать один час, как только зазвучала жизнеутверждающая музыка Георгия Свиридова к ежедневной телевизионной программе «Время», мы решительно вышли на означенное свидание в укромный скверик.

Жермончик был активен, Керри не против. Таким образом, всё произошло самым естественным способом, по любви и согласию, при полном непротивлении сторон.

Через день решили сделать «контрольный выстрел». Дождавшись программу «Время», вышли в сквер и встретились вновь. Но ничего не вышло. Керри так злобно рявкнула на Жермонку, что тот мигом сообразил, что любовь закончилась и лучше не лезть. У собачек так бывает: если оплодотворение состоялось, то продолжения в этот раз не будет. Наш мальчик правильно сделал, что отстал… Это только с виду пудели похожи на декоративных мультяшных овечек. Однажды в гостях некая той-пуделиха, когда я решил её погладить, так сильно укусила меня за палец, что аж ноготь потом почернел, будто прищемили уличной бронированной дверью. Они собачки серьезные. Рассказывают, что когда‑то один белый королевский пудель и вовсе на границе служил и даже задержал нескольких шпионов, а одного и вовсе загрыз. По истории его жизни позже сняли художественный фильм: «Ко мне, Мухтар» называется… Тут меня опять несколько занесло… Не всё – правда, что я пишу, но многое…

А Жермон, через эту свою любовь к Керри обрёл ещё одно качество: он страстно полюбил музыкальную пьесу Свиридова «Время вперёд!». Если телевизор был включён в девять часов вечера и начиналась информационная программа, пёсик сначала замирал, а следом принимался скулить, подпевать, кувыркаться и куда‑то всех манить. Очевидно, ему мерещилась где‑то там Керри, которую под эту самую музыку могла привести в сквер на поводке её бабушка-хозяйка. Но, увы – Свиридов, программа «Время», музыка и Керри существовали совершенно отдельно друг от друга.

Месяца через два родилось шесть щенков! Одни кобели. Я прибежал принимать роды, но все уже повылезали, и оставалось только перевязать пуповину.

Ещё спустя полтора месяца Анна Максимовна взмолилась, и было решено начать продажи.

Щеночки подрастали очаровательными! Таких чудесных малышей мы даже не чаяли обрести… Они были с густой и кудрявой темно–серой или чёрной шерстью и рыжими подпалами на всех лапках и ярко-красной манишкой на груди! Абсолютные пуделёчки с уникальным окрасом! Соседка, матёрая собачница рассказала, что там – на Западе – этакий раскрас – последний писк, и пуделя продаются влёт по тысячи долларов за штуку. А называется этот вариант пуделя «Арлекин»: «Так, – говорит, – и продавай!»

Я всё это взял на заметку, ну кроме цены, конечно…

В субботу на «Птичку» мы взяли двоих щенков и Керри как представителя от родителей. Я задорно выкрикивал какую‑то хрень, типа:

– Покупайте! Карликовый пудель, редкий окрас – «Арлекин», отличный друг, охранник и отважный защитник!

Толстая, воспитанная Керри мирно сидела рядом в подтверждение моим речам.

За час продали обоих по 200 рублей!

На другой день история повторилась, и снова успех – ещё двоих реализовали за час! Через неделю по сто ушла и последняя пара.

Довольны были все. Но после расчётов с Анной Максимовной у меня осталось нехорошее чувство, что бабушку мы всё же с женой «нагрели». Надо было делиться поровну. Мало ли о чём договорились. Керри перевыполнила план вдвое. Но соблазн купить холодильник и телевизор победил. Анну Максимовну я иногда видал и позже. Она ещё лет пятнадцать гуляла со своей собачкой. Жермон после развода остался с женой. Его отдали куда‑то на север тётке жены, где он и пропал…

Почему я это вспомнил?

Недавно в интернете прочитал декларационную фразу: «Никто никому ничего не должен». И ведь почти все поддержали…

 

А я чем дальше, тем больше чувствую, что должен очень многим. Так и кружатся в памяти те, кто мне помогал, а я только брал как должное и не отдавал. Вот сказал поэт: «Иных уж нет, а те далече…» Теперь и не отдать…

Мысль о долге у меня засела давно, и всё как‑то пытаюсь искупить.

И тут снова встретил Анну Максимовну. Не виделись лет пятнадцать. Еду на машине, а она идёт… Ветхая такая… Торможу, подбегаю. Узнала не сразу. Обрадовалась.

– Я в магазин иду, – говорит.

Ну, мы и пошли вместе. Купил я ей мяса, колбасы, курицу, творога… Ещё, может, чего, не помню. Она обрадовалась, как ребёнок, всё приняла и давай благодарить… Напомнил ей те времена, когда она со своей Керри так помогла, и был очень рад вернуть хотя бы что‑то и как‑то. Расстались, как в последний раз. Она мне сообщила, что её на небе давно заждались, ведь скоро девяносто семь!

Прошёл год или более и… О, радость, снова вижу – идёт, колышется. Опять подбегаю, и картина повторяется.

Третий раз случился год назад. Бабулька хоть и слаба, но в полной памяти и разуме, пошутила на тему своего бесконечного пребывания на этом свете… Я предложил куда, может, её отвезти или чего привезти.

– Нет, не надо – это лишнее… Больше, Саша, уже не встретимся. Плохая я совсем…

Поглядела на меня так печально… и пошла с сумочкой и палочкой в подъезд своего дома.

Теперь уж года три минуло. Не встречал её больше.

Но на душе тогда полегчало: может, тут удалось хоть что‑то вернуть…

Так к чему мы тяготеем: «Нет в мире виноватых», – как у Льва Толстого?

Или как у Ф. М. Достоевского: «Все за всех виноваты»?

А если виноваты, то и должны. Должны отдавать долги, пусть даже и не тем, кому задолжали.

Все мы – единое живое существо.

Курочка

Агафье Семёновне было уже за девяносто. Она и в молодости была небольшого росточка, а тут стала уж совсем крохотной. Бо́льшую часть второй половины своей жизни она проработала дворником почти в самом центре Москвы, орудуя летом метлой, а зимой лопатой и ломом. От постоянного пребывания на улице всё лицо её исполосовали глубокие морщины, а подслеповатые глаза сощурились. От густых и чёрных волос осталась жиденькая седая косичка, которую она смешно заплетала, порой прибирая в пучочек на затылке, а иной раз и просто оставляла мышиным хвостиком на плече.

Под восемьдесят Агафью отправили на пенсию, и она от нечего делать разъезжала от сына к младшей дочери, затем к старшей и обратно. Поживёт-поживёт с недельку–другую и домой. Каталась по городу с пересадками совершенно самостоятельно. Но восьмидесяти шести лет подвернула ногу – вывих…

Пришла молоденькая врачиха и строго наказала бабульке лежать две недели и не вставать, только если в туа-лет. Она и не вставала, соблюдая наказ доктора.

Через две недели встала… Мышцы ног ослабели и не держат, ещё и сделалась почти совсем глухая и слепая.

Тут мой вам совет: когда доживёте до старости (если доживёте), то без особой нужды не ложитесь более чем на неделю. Организм подумает, что вы легли умирать, и начнет вам в этом содействовать.

С тех пор стали возить старую маменьку по детям на такси, и жила она у каждого уже не неделю, а месяц и более. До туалета и на кухню ходила сама, ела тоже сама, пыталась мыть посуду, но каждый раз неудачно – чашки и тарелки выскальзывали из слабеньких рук и разбивались. Сплошные убытки. Но ничего – жила и жила…

Частенько, приходя из школы, я бросал портфель и, вбегая на кухню, радостно спрашивал у неё, тихо сидящей возле круглого кухонного стола и перебирающей большими пальчиками сложенных рук, один вокруг другого:

– Как поживаешь, бабушк? – Мне она была прабабушка, но «пра» выговаривать было долго, и я укорачивал…

Она горестно вздыхала и равнодушно скоренько говорила:

– Не даёт Бог смерти. Не даёт…

Я, немного огорчаясь такому ответу, терялся и чуть погодя молча шёл в свою комнату. Мы не разделяли настроения друг друга: она моей радости, а я её печали.

Прабабушка всегда, куда бы надолго ни отправлялась, разъезжала с одной и той же древней иконой, подаренной ей на свадьбу в 1907 году известным архитектором И. П. Машковым. У Машковых она была кухаркой. Он же сам, будучи из простой семьи и сиротой, выйдя в большие люди, всегда с уважением относился ко всем, кто составлял часть его непростой жизни, протянувшейся из Тамбовской губернии в Москву. По праздникам Иван Павлович приглашал собраться в зале и торжественно дарил всей прислуге и их детям, всем без исключения, дорогие подарки. Это были золотые колечки, серёжки, перстни, кулоны, цепочки, браслеты. Отношение было, что к кухаркиным детям, что к своим – одинаковое. Играли и гуляли вместе. Только когда приходили учителя, то хозяйские, конечно, занимались и учились отдельно. А так…

Всё подаренное золото Агафья Семёновна растратила в вой-ну, меняя на хлеб. Тяжело ей было в Москве с младшим любимым сыном. Родила она его поздно, до последнего думая, что в сорок три года только поправляются.

В 1945 году, после Победы, И. П. Машков умер, дворовых распустили, и Агафья Семёновна стала дворником. Единственным подаренным, да так и не проданным ею имуществом, оставалась икона в серебряном окладе. Уж и не знаю точно, но, наверно, перевозя икону с собой с места на место, она верила, как верят многие, по-язычески почитая именно её за самого́ Бога как некий оберег.

Приезжая к нам, где моя бабушка была её старшей дочерью, Агаша сидела за столом на кухне или лежала в маленькой комнате на кровати в нише.

Сидя на кухне, она ждала кормления. Бабушка – дочь, приготовив суп, разливала его по тарелкам: своей маме – Агаше, мне и себе. Начинали есть… На первой же пробной ложке прабабушка, подозрительно прищуриваясь на дочь, заносчиво объявляла:

– Себе‑то из другой кастрюли налила, – мол, знаем–знаем…

Молодая бабушка, начиная сразу от волнения и гнева задыхаться, резко переставляла свою тарелку матери, а её суп к себе. Агафья Семёновна, невозмутимо помешав ложкой в тарелке «новый» супчик, осторожно черпала его и размещала во рту. Прожевав и проглотив содержимое, она очень довольная с расстановкой произносила очаровательную фразу, которая сводила мою бабушку буквально с ума, а меня веселила до крайности:

– Ну вот – теперь совсем другое дело…

Чудила старушка…

Как‑то, увидав меня, младшего школьника, она вдруг пристально воззрилась и, указывая пальцем, вопросила свою дочь-пенсионерку:

– Это твой муж?

На что моя бабушка, не сморгнув мгновенно и раздражённо ответила:

– Это твой отец!

Агафья Семёновна хмыкнула, оценив шутку и возразила:

– Э-э-э-э, что ты, мой отец – когда ещё умер?!

– А мой муж в сорок первом! – отре́зала дочь.

Меня, подростка, конечно, всё это очень развлекало: «Какие смешные, эти мои две бабки…» – думал я, наблюдая за их разборками.

Однажды, проникшись внезапной нежностью и любопытством, я подошёл к Агаше, лежавшей в нише на кроватке и взял её за руку с узловатыми пальцами, покрытыми прозрачной пятнистой кожей, и стал их зачем‑то гладить. Девяностолетняя старушка, глядя перед собой белесыми, ничего не видящими глазами, как‑то едва слышно закудахтала и дважды ласково произнесла: «Ми́лай… ми́лай…». Я и тогда чуть не заплакал… Как же должно быть долго её никто не гладил и не жалел…

* * *

Прошло совсем немного.

Лето я всегда проводил в деревне. Там у тети Оли было полно всякой живности: куры, утки, гуси, кошка и даже овцы. На всё это можно было смотреть часами, развлекая себя наблюдениями за животным миром. Особый интерес, конечно, вызывали драчливые и озабоченные петухи, несущиеся орущие куры и цыпляточки. Среди несушек выделялась одна маленькая белая курочка. Она ходила особняком и хорошо неслась. Петухи, а их всегда было двое, её любили и исправно топтали. Я сразу узнавал эту несушку по немного склонённому на бок гребешку. Шли годы, я взрослел, а курица всё ещё не была отправлена в суп. Тетя Оля вдруг начала её жалеть: «Семь лет ей уже. Нестись перестала, а в суп – жёсткая. Чего резать‑то, пусть доживает».

И вот уж мне лет четырнадцать, курица – почти моя ровесница. Гребешок совсем свис и прикрыл один глаз, петухи на пожилую не кидались, ходила она пешком, пошатываясь, частенько приседая отдыхать. Я к ней запросто подкрадывался и без труда ловил двумя руками, аккуратно складывая крылья. Пойманная, она всегда громко орала, и приходилось её сразу выпускать, потому как к крику присоединялись петухи, другие куры и даже гуси. Да и тётя Оля этого не любила.