Czytaj książkę: «Властелин сознания», strona 16
– Горе от ума тебе не грозит, что же. Уж тем более твоему Барышнику.
Барышник скрипнул зубами – он фразы не понял до конца, но почуял интонацию и подскочил к жертве. Но Шопен осадил его жестом.
– Я умру сейчас, я это знаю, – продолжал Григорий, – но и тебя смерть не минет, ты не будешь жить вечно. А знаешь, как умирают, Шопен? Что при этом чувствуют?
– Ну, валяй, у тебя есть пять минут ещё. Ты ж у нас всё-всё знаешь.
– Да, есть и такие, которые платят свою плату при жизни. Платят, потому что в каждом есть капля святого. Вспомни, Шопен, как любила тебя мать, как пела тебе песни у колыбели, как учила добру. Она и заронила эту каплю в твоё сердце. Но жизнь, эта продажная сука жизнь сравняла всё с дерьмом. Поэтому и платят не все, а только самые умные. Сечёшь, о чём я?
Да, ты сможешь прожить остаток своей жалкой жизни – как ты её называешь – в тепле, сыт, пьян и нос в табаке. И тебя не будут мучить мальчики. Но настанет день, твой последний день, Шопен. В этот день все твои вшивые ценности, которые ты покупал за кровь этих мальчиков, обратятся в ничто, в пыль. Как ты это себе представляешь? И твоя тачка за шесть лимонов, и твоя хата, набитая барахлом, и твой коттедж на семнадцатом километре… Кажется, ещё ты вложил бабки в домишко на Коста Бланка?
Ты будешь лежать, Шопен, разбитый параличом – если доживёшь – и вот тогда придёт к тебе Бог.
Что, не веришь в Бога? Знаешь, до смертного часа есть атеисты и верующие. А вот после смерти верующие ВСЕ. Потому как души, Шопен, чистые души. Но они чувствуют всё точно так же, как если бы были живы, потому что чувства относятся не к телу, как многие думают. Чувства – категория душевная, категория осознания.
И вот в этот час, Шопен, явятся все твои мальчики. Они будут рвать на куски твою гнилую душонку, и никто тебе не поможет. Ни твои вонючие бабки, ни твои торпеды.
Шопен молчал.
Тряхнув головой, он хлебнул прямо из горлышка бутылки, которую принёс Барышник.
– Складно поёшь, дурашка. Только как же быть вот с этим? Жизнь – сладкая штука, и мне предназначено ещё долго ей наслаждаться. Ну, во всяком случае, реально дольше тебя, такого святого. Много на себя берёшь, Гриша. С чего ты взял, что ты – умнее, а? Я, возможно, не атеист, и в Бога верую. Вот сейчас замочу тебя, а потом покаюсь. И завяжу, а? Бабла у меня – хватит на две жизни, уеду на Канары и всё, кранты. И чист я перед твоим Богом.
Ибо сказано – покайся, и простится тебе.
– Затрахаешься каяться, Шопен.
– Да неужели? А не буду я каяться, Гриша, пошутил я… Я в силу больше верю, чем в твоего мёртвого бога. Сила – это сила, и нет ни ада, ни рая. Всё это придумали слабаки, которые не умеют брать от жизни свой кусок. Так устроено: кто сильнее, тот и правит лохами, и твоя фальшивая философия это не меняет. Плевать я хотел на твою философию. Посмотри, оглянись, раскрой глаза, Гриша! Святые подыхают на помойках, а грешники купаются в золотых ваннах, и ничего не платят, не платят! Чем больше тупых лохов, тем лучше. А кто пытается переделать этот мир, корча из себя умного, тот заканчивает плохо. Заканчивает так, как ты, Гриша.
Ну вот, время твоё и вышло. Поднимайся, и чапай к оврагу – руки марать об тебя не хочется.
Шопен загнал в патронник патрон и снял «Беретту» с предохранителя.
– Шевелись, покойничек! – барышник пинком поднял Григория с земли. Тот, неловко ухватившись за пень, шагнул по направлению к склону.
Шопен, улыбаясь, поднял оружие.
***
Грянул выстрел, но стрелял вовсе не Шопен.
***
Он медленно сел и через мгновение свалился на траву, как куль с мукой. Рот его был открыт, словно он хотел вдохнуть воздух сполна, напоследок, но не получилось.
Барышник резко развернулся, держа в руке пистолет, но никого не увидел.
Раздался второй выстрел, пуля попала ему в живот…
У дальнего края поляны стоял человек. Григорий его заметил только по вспышке выстрела – он был не виден на фоне деревьев.
Человек подошёл ближе, он двигался почти без звука: ни хруста веток, ни шелеста травы. Барышник лежал на земле – его лицо было белое, как бумага. Правой рукой он судорожно зажимал рану на животе, закусив губы до крови.
Человек поднял карабин и выстрелил ему в голову – словно делал простую работу, без эмоций, страха и суеты.
Барышник затих.
– Э, пуля лишняя, – сказал стрелявший, – глаз уже слаб.
Григорий разглядывал его, с трудом преодолевая шок.
Человек был высокого роста, одет в лёгкую выгоревшую брезентовую куртку с капюшоном и такие же штаны. На ногах – армейские ботинки, за плечами рюкзак. Капюшон накинут на голову. Лицо его покрывала густая борода и усы, из-под капюшона выбивались пряди чёрных как смоль волос. Но более всего в незнакомце Григория поразили глаза – они горели диким огнём.
Он подошёл.
– Ты машину-то оставь здесь. А сам в деревню иди, тут по прямой восемь километров будет. А я туточки сам приберу.
Человек внимательно посмотрел на Григория, и у того мурашки побежали по спине – взгляд был тяжёл, как луч рентгена.
Он молча достал из рюкзака хлеб и солёное мясо, нарезанное тонкими полосками.
– Сядь пока, поешь. Не дойдёшь, гляди.
Григорий не ел три дня – с той минуты, как его запихнули в машину торпеды Папы средь бела дня у редакции. Он укусил хлеб и сел на траву, почти без сил. Мясо было жёсткое, и он с трудом отрывал от него маленькие кусочки.
Незнакомец протянул ему зелёную армейскую флягу, в ней оказалась родниковая вода.
– Ешь, медвежатина это. Она силу даёт.
– Кто вы? – спросил Григорий, медленно проглатывая еду – это было больно.
– Я-то? Да никто. Человек с ружьём, хе-хе.
***
…Григорий в точности сделал так, как сказал ему незнакомец – но путь до деревни у него занял три часа, а не два, как он рассчитывал. Ему совсем немного удалось узнать о своём спасителе.
Что его имя неизвестно, и что жил он к востоку от деревни, в ста километрах от неё в маленькой избушке на берегу речки под странным названием Правда.
И что жил он там вот уже тридцать лет, промышляя охотой и рыбалкой.
***
Без паспорта, без семьи, без общества, без имени.