Потерянные следы

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Потерянные следы
Потерянные следы
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 32,36  25,89 
Потерянные следы
Audio
Потерянные следы
Audiobook
Czyta Дмитрий Чепусов
14,06 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Подъехало несколько броневиков, верно, оставшихся еще со времен нашей войны; и когда на улице заскрежетали их гусеницы, показалось, что уличный бой достиг наивысшего напряжения. В окрестностях крепости Филиппа II звуки отдельных разрывов и выстрелов временами тонули в сплошном, непрерывном грохоте, сотрясавшем воздух подобно разбивающемуся о скалы прибою, то удалявшемся, то приближавшемся вновь, смотря по тому, в какую сторону начинал дуть ветер. Время от времени неожиданно наступала тишина. И тогда казалось, что все кончилось. Становилось слышно, как где-то совсем близко плачет больной ребенок; раздавался крик петуха, доносился стук резко захлопнутой двери. И опять тишину разрывала пулеметная очередь, и с новой силой возобновлялся грохот, пронизанный безудержным ревом санитарных машин. Рядом со старинным собором вдруг заработал миномет; пули, то и дело попадавшие в соборные колокола, заставляли гудеть их словно под ударом молота.

«Eh bien, c’est gai!»[56] – воскликнула рядом с нами женщина с низким и певучим гортанным голосом; представляясь, женщина назвалась канадской художницей и рассказала, что она в разводе с мужем, дипломатом одной из стран Центральной Америки. Я воспользовался тем, что завязался разговор, и, оставив Муш, отошел выпить чего-нибудь покрепче, что помогло бы забыть о лежавших совсем рядом, прямо на мостовой, остывающих трупах.

После еды, состоявшей из холодных закусок и не обещавшей в ближайшем будущем никаких пиршеств, неожиданно быстро пролетел вечер, заполненный чтением урывками, игрой в карты и разговорами, которые лишь скользят по поверхности, в то время как голова работает совсем в другом направлении, разговорами, которые плохо скрывали общую тревогу. А когда пришла ночь, мы с Муш принялись пить – лишь бы не думать о том, что нас окружало; и, наконец обретя беззаботность, предались телесным радостям и испытали острое и необычное наслаждение в объятиях друг друга, наслаждение, которое обострялось от сознания того, что другие в это время попали в объятия смерти.

Было что-то от безумия, какое охватывает любовников из пляски смерти, в нашем страстном желании обняться крепче, когда пули жужжали совсем рядом, за окнами, и впивались, кроша штукатурку, в купол, венчавший здание. Мы так и заснули, прямо на полу – на ковре. В первый раз за очень долгое время я заснул безо всяких капель и повязок на глазах.

VI

(Пятница, 9)

На следующий день нам тоже не разрешили выходить из отеля, и мы изо всех сил старались приспособиться к жизни, похожей на жизнь осажденного города или корабля в карантине, – словом, к жизни, на которую нас вынудили обстоятельства. Трагические события, происходившие за стенами нашего убежища, рождали в нас, защищенных этими самыми стенами, конечно, не лень, а острое желание что-нибудь делать. Люди, владевшие каким-нибудь ремеслом, пытались и теперь что-нибудь мастерить или заняться другим привычным делом, словно желая доказать остальным, что даже в самых ненормальных условиях ни в коем случае нельзя сидеть сложа руки. В столовой, за инструментом, стоявшим на возвышении, пианист разучивал триоли и морденты какого-то классического рондо, пытаясь извлечь из довольно тугой клавиатуры звучание клавесина. Танцовщицы из кордебалета, опираясь на стойку бара, делали упражнения, в то время как прима-балерина медленно плыла через весь зал, выписывая арабески на навощенном полу меж сдвинутых к стенам столов. По всему зданию стучали пишущие машинки. В помещении, занятом под почтовое отделение, коммерсанты рылись в толстых кожаных портфелях. В одной из комнат перед зеркалом капельмейстер-австриец, приглашенный на гастроли городской филармонией, величественно дирижировал «Реквиемом» Брамса, в нужное время давая знать воображаемому хору, что ему пора вступать. В киоске не осталось ни одного журнала, ни одного детективного романа, никакого развлекательного чтива.

Муш пошла за своим купальным костюмом, потому что открыли двери в защищенный со всех сторон внутренний дворик, и несколько человек, из самых пассивных, уже загорали там на солнце, устроившись вокруг выложенного мозаикой фонтана, меж горшков с пальмами и зеленых керамических лягушек. С некоторым беспокойством я отметил, что самые предусмотрительные из гостей запаслись табаком, опустошив весь запас сигарет, имевшийся в киоске при отеле.

Я подошел к дверям холла; бронзовая решетка была заперта. Стрельба на улице стихла. Однако то и дело в разных местах вдруг завязывались короткие, но ожесточенные уличные бои – вооруженные группы людей натыкались друг на друга, и начиналась перестрелка. Порою стреляли с крыш. В северной части города бушевал пожар: кто-то утверждал, что горели казармы. Отчаявшись разобраться в бесчисленном множестве фамилий, которые во всей этой истории, казалось, значили гораздо больше, чем сами события, я решил не задавать больше вопросов. Я погрузился в чтение старых газет и стал даже находить определенное удовольствие в этих сообщениях издалека, рассказывавших о бурях, о китах, выброшенных прибоем на берег, и о случаях колдовства. Пробило одиннадцать – этого часа я ожидал с некоторым беспокойством, – и я отметил про себя, что столы так и остались стоять сдвинутыми у стены. И мы узнали тогда, что самая надежная прислуга покинула отель на рассвете, чтобы присоединиться к мятежникам. Новость эта, во мне не вызвавшая особой тревоги, посеяла настоящую панику среди остальных постояльцев. Бросив свои дела, все кинулись в холл. Напрасно администратор пытался вселить в них бодрость. Узнав, что хлеба сегодня не будет, одна из женщин разрыдалась. И в эту самую минуту из отвернутого водопроводного крана с хрипом вырвалась ржавая струя воды, и тут же водопроводные трубы по всему зданию откликнулись клокотанием. Увидев, как сникла только что бившая из пасти тритона на самую середину фонтана струя, мы поняли, что с этой минуты можем рассчитывать исключительно на имевшиеся у нас запасы воды, а они были скудными. Сразу же заговорили о болезнях и эпидемиях, которые еще усугубятся тропическим климатом. Кто-то попытался связаться со своим консульством, но телефоны не работали; онемевший и бесполезный аппарат напоминал увечного карлика, правая единственная ручка которого беспомощно свисала с рычага, и многие, не выдержав, в раздражении встряхивали трубку и стучали по аппарату, словно так можно было заставить его говорить. «Это все Гусано, – сказал администратор, повторяя шутку, которой в столице объясняли события, носившие катастрофический характер. – Это все Гусано».

Думая о том, какое раздражение должен испытывать человек, когда им же созданные машины отказываются ему подчиняться, я отыскал приставную лестницу и добрался до окна в ванной комнате на четвертом этаже, откуда можно было наблюдать за улицей, оставаясь в безопасности. Я уже устал созерцать панораму крыш, как вдруг заметил у себя под ногами нечто такое, что привлекло мое внимание. Словно кипевшая под землей жизнь неожиданно пробилась наружу и из тьмы появилась целая стая странных живых существ. Из опустевших водопроводных труб несся неясный шум, и одна за другой выползали серые личинки, мокрицы с крапчатыми панцирями; будто привороженные запахом мыла, вылезали коротенькие сороконожки, которые при малейшем подозрительном шуме скрючивались и замирали на полу, точно маленькие медные спиральки. Из отверстий кранов, настороженно ощупывая воздух, появлялись усики насекомых, которые сами не отваживались показаться. Шкафы наполнились неясными шумами: можно было лишь различить, что кто-то грыз бумагу и скребся о дерево; однако стоило неожиданно открыть дверь, как насекомые бросались врассыпную, неумело передвигаясь по навощенному паркету, скользили и, перевернувшись, так и оставались лежать кверху лапками и притворяться мертвыми. По ножке ночного столика поднималась вереница красных муравьев, привлеченных забытым флаконом с какой-то сладкой жидкостью. Под коврами что-то шуршало, и пауки выглядывали из замочных скважин. Достаточно было нескольких часов беспорядка в этом городе, нескольких часов, на которые человек оставил без надзора свое жилище, чтобы все живое, ютившееся в гумусе, воспользовалось тем, что водопроводные трубы опустели, и наводнило, заполнило осажденную площадь.

Совсем рядом прозвучавший взрыв заставил меня позабыть о насекомых. Я вернулся в холл; нервное напряжение достигло там апогея. Привлеченный громким спором, на верхней площадке лестницы показался капельмейстер с дирижерской палочкой в руках. При виде его всклокоченной головы, его сурового взгляда из-под нахмуренных бровей все разом замолкли. Мы смотрели на него, втайне испытывая чувство надежды, словно он был посланцем каких-то высших сил, способным облегчить нашу тревогу. Пользуясь властью, к которой приучила его профессия, он пригвоздил к позорному столбу паникеров и потребовал немедленной организации комиссии из постояльцев, которая бы дала полный и точный отчет о том, какое и в каком количестве продовольствие имеется в здании, а в случае необходимости он, привыкший повелевать людьми, возьмет на себя распределение продуктов. И для поднятия духа кончил тем, что призвал вспомнить высокий пример Хайлигенштадта.

Очевидно, совсем рядом с отелем разлагался на солнце труп человека или убитого животного, так как смрадное зловоние просачивалось через слуховые окошки бара, а это были единственные окна, которые можно было открыть на первом этаже, не подвергаясь при этом опасности, потому что они находились как раз над консолью, окаймлявшей панель красного дерева. К полудню тучи назойливых мошек над нашими головами стали неудержимо расти.

Устав сидеть во дворе, Муш вошла в холл, на ходу завязывая пояс купального халата. И пожаловалась, что ей с трудом удалось получить полведра воды, чтобы помыться после загорания. Вместе с ней пришла и художница-канадка с певучим и гортанным голосом, почти безобразная и в то же время привлекательная, – та самая, что представлялась нам накануне. Она знала эту страну и к событиям относилась так беспечно, что Муш тут же успокоилась. Художница утверждала, что очень скоро все войдет в свою колею. Я оставил Муш с ее новой подругой, а сам, следуя призыву капельмейстера, вместе с членами комиссии спустился в подвал, чтобы заняться учетом имеющегося продовольствия. Очень скоро выяснилось, что мы могли бы выдерживать осаду недели две при условии, конечно, умеренного отношения к пище. Управляющий отелем с помощью оставшихся в отеле служащих-иностранцев взялся готовить простую и скромную пищу, за которой мы должны были сами приходить на кухню.

 

Мы ступали по влажным, свежим опилкам; полутьма, царившая в подземелье, и приятные запахи копченостей подействовали на нас размягчающе. К нам вернулось хорошее настроение, и мы отправились исследовать винный погреб, весь заставленный бутылками и бочонками с вином, которых хватило бы очень надолго… Видя, что мы все не возвращаемся, остальные тоже спустились в подземелье; там они и нашли нас: сгрудившись вокруг винной бочки, мы пили каждый из той посудины, какая первой попалась под руку. Мы сообщили, каковы, по нашим сведениям, запасы продовольствия, – и наше сообщение вызвало всеобщую радость. Тотчас разлили вино по бутылкам и разнесли по всему зданию – от первого до последнего этажа, и стук пишущих машинок сменился звуками патефонов. Нервное напряжение последних часов у многих из нас вылилось в безудержное желание пить. Между тем трупный запах становился все тяжелее, а здание наводнили насекомые. Плохое настроение не прошло у одного капельмейстера, который продолжал проклинать повстанцев, сорвавших этой своей революцией репетиции «Реквиема» Брамса. В отчаянии он призывал вспомнить письмо Гете, в котором тот воспевал усмиренную природу, «навсегда освобожденную от неразумных и лихорадочных потрясений». «Поистине – сельва!» – рычал он, взмахивая своими длиннющими руками точно таким же манером, каким он, очевидно, вызывал «фортиссимо» оркестра. При слове «сельва» я оглянулся на дворик, уставленный горшками с пальмами; из полутьмы эти маленькие растения в тесном дворике казались настоящими большими пальмами, тянувшимися к безоблачному небу, которое лишь изредка перечеркивал кондор, спешивший на запах падали. Я подумал, что Муш, вероятно, вернулась в свой шезлонг; не найдя ее там, я решил, что она одевается. Однако в комнате ее тоже не оказалось. Я подождал ее немного, но вино, выпитое рано утром, да еще в таком количестве, погнало меня на поиски Муш. Я покинул бар с видом человека, занятого важным делом, и пошел вверх по лестнице, поднимавшейся из холла, мимо двух кариатид торжественно-мраморного вида. Кроме вина я выпил еще и местной водки с привкусом патоки, и теперь все это ударило мне в голову; меня швыряло от перил к стене, и, словно слепой, пробирающийся на ощупь, я шел, вытянув руки вперед. Потом я почувствовал, что лестница стала гораздо уже, и, увидев, что теперь я поднимаюсь по какой-то желтой лесенке, понял, что забрался выше четвертого этажа и что вообще хожу уже очень давно, как и прежде, не имея ни малейшего представления, где моя приятельница. Но я продолжал путь, весь в поту, с упорством, которое ничуть не убывало, несмотря даже на то, что попадавшиеся мне навстречу люди уступали дорогу с явной насмешкой. Я побежал по бесконечным коридорам, по широкой, как улица, красной ковровой дорожке; по бокам убегали двери, каждая под номером – невыносимое множество дверей, – и я считал их на ходу, словно это была работа, которую я тоже должен был выполнить. И вдруг что-то знакомое заставило меня остановиться; я остановился, пошатываясь, и меня охватило странное ощущение, будто я вовсе не в незнакомом отеле чужого города, а где-то в издавна знакомом мне месте, куда прихожу каждый день, а сейчас попал случайно, без всякой цели. Мне был знаком этот огнетушитель из красного металла и на нем – табличка с инструкциями, я уже очень давно – с незапамятных времен – знал ковровую дорожку, по которой шел сейчас, и лепку на потолке, и эти бронзовые номера на дверях, за которыми были одинаковые и одинаково расставленные столы, стулья, шкафы и кровати и обязательная литография с изображением горы Юнгфрау, Ниагарского водопада или Пизанская башня. И мысль, что я никуда вовсе не уезжал, судорогой прошла по всему телу. Образ улья возник предо мною снова, и я застыл, подавленный и угнетенный, меж этих убегающих вдаль параллельных стен, и щетки, в спешке оставленные слугами, показались мне веслами, которые побросали бежавшие с галер каторжники. Мне вдруг почудилось, что я отбываю жестокий приговор, – вот так вот идти и идти целую вечность мимо этих номеров, мимо этих листков огромного, вделанного в стены календаря, по этому лабиринту времени, – и что, может быть, этот лабиринт – лабиринт моей жизни, каждый час которой насыщен одержимостью и спешкой; но в своем стремительном беге я каждое утро возвращаюсь на то же самое место, откуда ушел накануне. И уже не помнил, кого искал за этой длинной вереницей комнат, откуда человек выходит, не оставив по себе даже воспоминания.

Мне стало не по себе при мысли о ступеньках, которые еще предстоит преодолеть, чтобы добраться до того уровня, где здание очистится от лепнины и останется лишь серый цемент и бумажные заплаты на выбитых окнах, чтобы защитить прислугу от непогоды. Нелепо было идти вот так, безоглядно, вопреки предопределенному, и я подумал, что, пожалуй, только теория Гусано могла бы сойти за объяснение того сизифова труда, за который я взялся, сизифова труда, в котором роль камня выполняла Муш. Я засмеялся пришедшей мне мысли, и этот смех прогнал последнее желание отыскать Муш. Я знал, что стоило Муш выпить, и она готова была поддаться первому зову плоти; и даже если бы это не привело ее к окончательному падению, то все же могло толкнуть на поиски приключений. Но все это уже меня не трогало – тяжесть опьянения навалилась на меня, и ноги отказывались повиноваться. Я вернулся к себе, вошел в полутемную комнату, ничком упал на постель и погрузился в сон; но и в кошмарах жажда не переставала мучить меня.

Во рту и вправду совсем пересохло, когда я услышал, что меня зовут. У кровати стояла Муш, а рядом с ней художница-канадка, с которой мы познакомились накануне. Третий раз я встречал эту женщину с угловатым телом и лицом, на котором прямой нос и упрямый лоб, придававшие лицу невозмутимое выражение статуи, контрастировали с полуоткрытым и зовущим ртом подростка. Я спросил у своей приятельницы, где она пропадала весь день. «Революция кончилась», – вместо ответа сказала Муш. И действительно, по всем радиостанциям сообщали о торжестве победившей партии и об аресте предыдущего правительства. Если верить тому, что мне рассказывали, такие переходы – от власти в тюрьму – были здесь частым явлением. Я уже готов был порадоваться окончанию нашего заключения, когда Муш сообщила, что еще неопределенное время останется в силе комендантский час и к тому, кто окажется на улице после шести часов вечера, будут применяться строжайшие меры. Узнав об этом обстоятельстве, которое совершенно уничтожало все то приятное, что могло быть в нашем путешествии, я заявил, что мы немедленно возвращаемся домой, чтобы, хотя и представ перед Хранителем с пустыми руками, по крайней мере не возвращать расходов, затраченных на бесплодную поездку. Однако приятельница моя уже узнала, что авиакомпании, к которым беспрестанно обращаются с подобными просьбами, не смогут вывезти нас раньше чем через неделю. Впрочем, мне показалось, что Муш не была этим особенно раздосадована, и я решил, что такая терпимость – естественная реакция, которая непременно наступает, когда разрешается сложная ситуация. И тут художница, словно между делом, пригласила нас провести несколько дней в ее доме в Лос-Альтос, тихом курортном городке; место это, сказала она, очень нравится иностранцам благодаря климату и кустарным мастерским, в которых изготовляются различные предметы из серебра; именно поэтому на выполнение полицейских приказов полиция в Лос-Альтос смотрит сквозь пальцы. Там, в доме, построенном еще в XVII веке и купленном художницей за безделку, у нее есть своя студия, а двор этого дома кажется копией толедского «Посада де ла Сангре». Оказалось, что Муш уже приняла приглашение, не посоветовавшись со мной, и теперь она стала рассказывать мне о тропинках, заросших дикими гортензиями, о монастыре с искусно сработанными алтарями в стиле барокко, о зале, в котором истязали себя давшие обет монахини у подножья черного распятия, перед вселявшей ужас реликвией – хранившимся в спирту языком одного епископа в память о его необыкновенном красноречии. Я никак не мог решиться и все не отвечал; не отвечал не потому даже, что мне не хотелось туда ехать, а просто оттого, что меня задела бесцеремонность моей приятельницы. Я открыл окно – опасность миновала. Дело уже близилось к ночи. Я заметил, что обе женщины переоделись к ужину в свои самые роскошные вечерние туалеты.

Я уже собирался было отпустить по этому поводу шутку, как вдруг заметил на улице нечто такое, что сразу отвлекло мое внимание: в продуктовой лавчонке под странной вывеской «Вера в бога», сплошь увешанной связками чеснока, крохотная дверь отворилась, чтобы впустить прижимавшегося к стене человека с корзиной в руке. Немного спустя он вышел оттуда, нагруженный хлебом и бутылками; во рту у него была только что зажженная сигара. С того самого момента, как я проснулся, мне нестерпимо хотелось курить; и я тут же указал на лавочку Муш, которая тоже была уже готова докуривать окурки.

Я спустился вниз и, боясь, как бы не закрыли прежде, чем я успею добежать, со всех ног бросился через площадь к лавке. Я уже держал в руках двадцать пачек сигарет, когда в ближайшем переулке вдруг началась яростная стрельба. Несколько стрелков, залегших на внутреннем скате крыши, тоже дали залп из винтовок и пистолетов. Хозяин лавочки торопливо захлопнул дверь и подпер ее изнутри толстыми кольями. Расстроенный, я сидел на табурете, размышляя над тем, как неосторожно поверил словам своей приятельницы. Быть может, революция и кончилась, но это означало лишь, что были захвачены основные жизненные центры города; отдельные же группы еще не сложили оружия. В заднем помещении лавочки женские голоса жужжали молитву.

От запаха соленой трески у меня першило в горле. Я перевернул несколько карт, оставленных на прилавке, и увидел дубинки, чаши, монеты и мечи – традиционные испанские карты, от которых я давно отвык. Выстрелы стали значительно реже, Хозяин смотрел на меня и молча курил сигару, сидя под литографией: на ней изображалась нищета, в которую попадает тот, кто продает в кредит, и благополучие, в котором пребывает всякий, продающий за наличные. Тишина, наполнявшая дом, запах жасмина, разросшегося во внутреннем дворике под гранатовым деревом, вода, капля за каплей сочившаяся из старинного глиняного кувшина, – все это привело меня в какое-то полусонное состояние – спячку без сна; я то и дело ронял голову и тогда на несколько секунд снова приходил в себя.

Стенные часы отбили восемь. Выстрелов уже не было слышно. Я приоткрыл дверь и посмотрел на отель. В темноте, окутывавшей отель, всеми своими огнями сверкал бар, а за решетчатой дверью парадного сияли люстры холла. Послышался шум аплодисментов. Затем раздались первые такты Les Barricades Mystérieuses[57], и я понял, что играет пианист, упражнявшийся сегодня утром на рояле в столовой; я понял также, что он успел пропустить не одну рюмку, потому что временами на трелях и пассажах пальцы отказывали ему. Внизу, за металлическими жалюзи бельэтажа, танцевали. Все здание было охвачено праздником. Я пожал руку хозяину лавочки и побежал через площадь. И тут же пуля – одна-единственная пуля – прожужжала в нескольких метрах от меня на высоте, которая вполне могла оказаться высотой моей груди. Я попятился в смертельном страхе. Мне, конечно, было известно, что такое война; но та война, где я был переводчиком генерального штаба, – совсем другое дело. Рисковали там все одинаково, и сам по себе никто ничего не решал. А тут смерть чуть было не подставила мне ножку по моей собственной вине. Прошло не меньше десяти минут, и ни одного выстрела не прозвучало в ночи. Но только я подумал, не попробовать ли мне выйти, как снова раздался выстрел. Словно какой-то одинокий дозорный, стоя начеку, время от времени разряжал свое оружие – старое ружье, конечно, крытое кожей, – следя за тем, чтобы улица оставалась пустой. Я мог в несколько секунд оказаться на другой стороне улицы, но этих секунд вполне бы хватило, чтобы я стал жертвой слепого случая. По странной ассоциации, мне вспомнился игрок, о котором рассказывал Бюффон[58], – игрок, бросавший на разлинованную доску палочки в надежде, что палочки эти не пересекутся с параллелями… Здесь такими параллелями были пули, которые выпускались без цели, наугад и которым безразличны были мои намерения; они пробивали пространство в тот момент, когда я меньше всего этого ожидал, и я ужаснулся, отчетливо представив, что вполне мог стать палочкой этого игрока, и в некой точке, под некоторым углом мое тело могло встать на пути этой пули. С другой стороны, при подсчете всех возможностей не учитывалась фатальная неизбежность, поскольку именно от меня зависело, стану ли я рисковать, ибо, проиграв, я терял все разом, а выиграв, не получал ровно ничего. В конце концов я должен был признаться, что выходил из себя вовсе не оттого, что не решался перейти улицу и вернуться в отель. Я испытывал то же самое чувство, которое несколько часов назад гнало меня по бесконечным коридорам. Мое нетерпение объяснялось лишь тем, что я не питал особого доверия к Муш. Сидя здесь, у края непроходимой пропасти, у этой ненавистной мне доски, на которой разыгрывалась судьба, я думал, что, пожалуй, Муш способна на самое худшее и самое страшное вероломство, хотя никогда, с самого первого дня нашего знакомства, не мог предъявить ей никакого конкретного обвинения. Не было абсолютно никакого основания для моей подозрительности, для моего вечного недоверия. Однако я достаточно хорошо знал, что по складу своего ума, способного найти оправдание для чего угодно и выдумать любое объяснение или предлог, Муш вполне могла выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее, поддавшись влиянию той необычной среды, в которой она оказалась в этот вечер. Я убеждал себя, что, уж во всяком случае, не стоит идти навстречу смерти только во имя того, чтобы развеять совершенно беспочвенное, подсознательное подозрение. И тем не менее не мог вынести мысли, что Муш, освободившаяся от моего присмотра, сейчас там, в этом здании, охваченном всеобщим опьянением. Чего только не могло случиться в этом доме, где все теперь перемешалось; в этом доме с его темными винными погребами и бесчисленными комнатами, привыкшими к тому, что пары уединялись в них и затем уходили, не оставив следа. Не знаю почему, только вдруг эта улица-русло, которую каждый выстрел делал еще шире, эта улица-пропасть, с каждой новой пулей становившаяся все более непреодолимой, вдруг представилась мне предупреждением, предвестником грядущих событий.

 

И как раз в этот момент в отеле что-то случилось. Разом оборвались музыка и смех. По всему зданию разнеслись крики и плач. Погасли огни, зажглись другие. За закрытыми дверьми угадывалось глухое волнение, какая-то паника, с той лишь разницей, что никто не бежал. И тут же вновь началась стрельба в соседнем переулке. На этот раз появились несколько патрульных с винтовками и пулеметами. Солдаты медленно подходили, прячась за колонны подъездов, и наконец добрались до лавочки. Стрелки, засевшие на крыше, успели уйти оттуда, и солдаты заняли всю улицу, которую я должен был перейти. Пристроившись к какому-то сержанту, я в конце концов все-таки добрался до отеля. Мне отперли решетчатую дверь, я вошел в холл и застыл на пороге потрясенный: на огромном орехового дерева столе, превращенном в катафалк, покоилось тело капельмейстера; меж лацканов его фрака виднелось распятие. За неимением других, более подходящих, четыре серебряных канделябра, украшенных узором в виде виноградных листьев, поддерживали зажженные свечи. Маэстро был сражен шальной пулей, угодившей ему прямо в висок, когда он неосторожно приблизился к окну своего номера. Я оглядел лица стоявших вокруг людей: небритые, грязные лица, смятые пьянством, от которого их оторвала эта смерть. А из пустых водопроводных труб продолжали лезть насекомые, и от людей несло кислым потом. Все в доме пропитал тяжелый запах уборной. Тощие, худосочные танцовщицы казались призраками. Две балерины, в кружевах и тюле, не успевшие переодеться после адажио, которое они только что танцевали, рыдая, пропали в полумраке широкой мраморной лестницы. Мухи теперь заполняли все – жужжали вокруг ламп, ползали по стенам, вились над прическами женщин. Трупный запах снаружи становился все тяжелее. Я нашел Муш распростертой на постели в нашем номере – с ней была истерика.

«Давайте, как только рассветет, отвезем ее в Лос-Альтос», – предложила художница. По дворам уже начинали петь петухи. А внизу, на граните тротуара, люди в черном выносили из черной с серебром машины пышные канделябры – принадлежность похоронного бюро.

56А это забавно! (франц.)
57Les Barricades Mystérieuses («Таинственные баррикады») – произведение французского композитора Франсуа Куперена (1668–1733).
58Бюффон Жорж-Луи (1707–1788) – французский натуралист, автор «Естественной истории».
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?