Za darmo

Вифлеемская Звезда

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

XXIII

Воспоминания о материнской любви –

самое утешительное воспоминание

для того, кто чувствует себя

потерянным и брошенным.

Эрих Фромм

Уже перевалило за полночь. Об этом напоминали однообразно стучавшие настенные часы. Она сидела в туфлях прямо за кухонным столом. Свет был включен, но казалось, он только нагнетает и без того больную обстановку. Некогда уютная кухня превратилась вместе с этим жутким освещением в карцер. Пустырник и валерьянка не особо помогали, об этом свидетельствовали душераздирающие приглушённые рыдания.

“Нет. Почему? Нет”. – противно шептала Алёна Витальевна. – “Неужели в самом? В самом деле… Ты!..” – особенно громко всхлипнула она, закрывая нос и рот кухонным полотенцем, которым и утиралась, слёз почти не было, потому что всё выплакала. Елена лежала в своей комнате, её разбудили стоны матери с кухни, но она не пошла к ней, она тоже плакала в подушку.

Когда они только пришли домой после покупок и детского сада, то сразу даже и не заметили, что он пропал. Алёна Витальевна стала по обыкновению разогревать плов к ужину. Елена занялась чем-то своим. Когда еда была разогрета, мать позвала детей к столу. Прибежала лишь дочка. Алёна Витальевна попросила её позвать брата. Та сказала, что его в комнате нет. Насторожившись, мать отправились искать его по квартире, но после тщательного обыска пришлось признать, что никого в ней больше нет.

Алёна Витальевна забеспокоилась. Что-то ёкало внутри с очень недобрым предчувствием. Она решила подождать немного. В то же время стала сидеть как на иглах, ничем заняться уже не могла. Неприятное скребло на душе. Она вспомнила, что может позвонить. “Только бы поднял” – надеялась она. Очень недоброе предчувствие подтвердилось, когда из детской Елена приносит матери телефон брата.

Ступор. Почему он не взял свой телефон? Забыл? Может вышел в магазин на пол часа?

Что-то напористое шумело в ней, готовое вырваться. Она не хотела смотреть Елене в глаза, дочь не глупая, заподозрит какое-никакое беспокойство. Решила уняться, он взрослый же, родители ему уже не указ, вот и ходит-бродит где-то, никого не уведомив.

Стала собирать стирку. Наверное, сложнее этой загрузки белья в барабан стиральной машины у неё ещё никогда не было. Щипало под глазами, разболелась голова. “Где же он?” Этот вопрос положил на неё ещё парочку тяжёлых мешков. Хотелось и не волноваться, да как-то всю жизнь у неё не получалось не волноваться. В школе, на экзаменах, сессиях, на работе, на выступлениях, перед сборами – всегда в ней жило беспокойство. Но теперь оно ей казалось самым обоснованным, самым искренним.

Просто села за стол. Что же делать? Навести порядок? Еле добралась до тряпки и чисто механически протёрла полки в зале, не заботясь о качестве. Пока что всё, а в душе будто начиналось что-то распаляться. Её хрупкий сосуд равновесия вот-вот разорвётся от тяжести.

Взяла швабру. Взяла тазик. Начала набирать воду…

Нет! Она не может так. Он же столько дней таким вымученным ходил, со зверской мордой, со страшными и неживыми глазами. Не было ему дел до улицы. И телефон он не взял не просто так. Она, как бы оттягивая худшее, не желая даже допускать догадки самого ужасного сценария, стала названивать родителям его друзей. Те только удивлялись и спрашивали: “А что-то случилось?” Паника. В ней селилась паника. Что-то происходило, и она чувствовало это, не могло быть, что ничего не происходило.

Подождать до одиннадцати? К одиннадцати же вернётся? Её трясло. Страх наконец-то начал проникать в её сознание. Она старалась брать над собой контроль, но сил никаких больше не было.

Она тихо плакала целых пятнадцать минут, сидя на кресле. “А что, если я тут просто рыдаю, тратя бесценные секунды, пока с моим мальчиком может что-нибудь случиться?” Круглая, увесистая слеза, большая и тёплая, скатилась с её щеки. Почему? Почему так? Почему не сказал? Почему не взял? Почему не даёт себя обнять, себе помочь? Почему не хочет жить? И все эти вопросы вызывали у неё горечь вины, тяжёлой и жгучей материнской вины, которую испытывают матери за крутой и неправильный поворот в жизни своего чада. Как же она будет винить себя за то, что не уберегла, не предотвратила непоправимое, не остановила невзгоду, не спасла своей любовью. Уж лучше опозориться и жить с позорным клеймом, чем совсем без части себя.

Она, забыв заплестись, накинула на себя куртку и в домашнем сорвалась – выбежала на улицу. Куда идти и что делать она не представляла. Обежала дом, сбегала к магазину, обратно, ещё к детскому саду, и вдруг поняла, что это совершенно тщетно. С непросыхающим от боли и слёз лицом Алёна Витальевна поплелась домой. Она всеми силами пыталась утешиться тем, что она паникует без причины, но её интуиция отчаянно кричала, что если она промедлит, то свет сорвётся и утонет в кошмаре.

Вернувшись зачем-то домой, она спряталась в ванной комнате. Отправила мужу сообщение, что сын не вернулся домой, и набрала номер милиции. На том конце ей ответил голос суховатого тощенького старичка. Она спросила, что ей делать, если пропал человек. Ждать суток она не могла, только остро чувствовала, что нужно действовать сейчас и незамедлительно. Ей сказали явиться в местное управление внутренними делами по уголовному розыску для личной встречи и составления документов. Она вышла из ванной и позвала Елену.

– Да, мама. – выскочила она из комнаты с фиолетовым давно не точенным карандашом.

– Если я не приду к десяти, то пообещай мне, что ляжешь спать вовремя и не будешь смотреть мультики допоздна.

– Хорошо, мама. – сказала Елена и, промедлив, спросила: – А ты что, плакала?

Алёна Витальевна пригнулась к Елене и обняла:

– Это ничего, я просто устала. Всё будет хорошо, цветик мой, всё будет хорошо. И сейчас у нас всё хорошо.

Она очень старалась не расплакаться снова в эти десять секунд. Хотела поверить в свои же слова и уверить в них дочь, но, к сожалению, наверное, в них не поверил никто. Дочка, что-то заподозрив, ушла к себе.

Спускалась по лестничной площадке Алёна Витальевна уже в слезах.

Таксист попался разговорчивый, начал с шутейки, но поутих, не видя должного внимания своей юмористической вставке. Ехали молча, в лучах уходящего дня купались кромки крыш и окна домов. Такой обычный день мог стать худшим днём в чьей-то жизни, а ещё – последним. Она молча сидела с пасмурным лицом, плакать была уже не в силах.

Так и доехала, никаких мыслей не проносилось у неё в течение всей поездки, нужно было остыть: так организм защищался от перенапряжения. Однако, перейдя порог районного министерства внутренних дел, ей сразу же опять стало страшно. Она опять стала думать скверные мысли. Кружилась голова, хотелось всё бросить и умчаться домой. Пришлось пересиливать себя.

В кабинете угрозыска её принял какой-то лысый мужчина в форме с чёрными усами и толстым носом, который, по всей видимости, занимался тут всем, чем только можно. У Алёны Витальевны случился удивительный прилив хладнокровия, будто она и не плакала совсем. Стала рассказывать без запинок, и только дрожащая ладонь на столе выдавала общую её нервозность. На вопрос о том, сколько времени прошло с тех пор, как его видели последний раз, она промолчала, но пришлось признаться, что не более шести часов назад.

– Женщина, да вы сдурели? Ещё суток не прошло, а вы уже в розыск подаёте. Потерпите.

– Нельзя терпеть, я видела его накануне, он не просто так ушёл. Его надо найти, срочно! Я чувствую, что с ним что-нибудь случится. – с надрывом произносила Алёна Витальевна.

– Подождите хотя бы до утра. Можете быть уверенны, уже к утру его где-нибудь найдут и отправят в вытрезвитель или домой, если он накуралесит где-нибудь. А если убежал, то это точно может подождать.

Алёна Витальевна слушала это, и слух резали эти нелепые слова.

– Мой сын – не тот случай.

– Надо же, а какой тогда?

Ей тяжело было это признать, что-то табуированное было в том, что могло случится. Она как могла подбирала эвфемизмы к тому ужасному, чего она так боялась.

– Вот как. Однако же это дела не меняет. Согласитесь, если имел место суицид, то, скорее всего, он уже его совершил, и нет смысла его тотчас искать. Позвоните в часов восемь, а лучше в девять. Документики оформите сейчас, а потом только сообщите, вернулся ваш сын или нет. Такое иногда случается, не переживайте слишком сильно раньше времени.

Матерь была уязвлена высказываниями этого должностного лица. В них было столько неприкрытого гнилья и цинизма, что в нём без должной концентрации и силы воли можно было бы утопить всё своё самообладание. Она спокойно выслушала доводы и так же невозмутимо спросила:

– Неужели сейчас ничего нельзя поделать?

– К сожалению, нет. Ждите.

Не видя больше толку в этом диалоге, она попрощалась и ушла. На улице уже было темно. Как только Алёна Витальевна вышла из здания, все её издержки и хладнокровие как рукой сняло. Нечто вонзилось в самые глубины её души. В её храме умиротворения началось мародёрство. Она всхлипывала, беспомощно улыбаясь. В её бумажнике не было наличных денег для обратного пути, поднялся ветер. Он колыхал её волосы как солому, а она, неся тяжкий груз, поплелась куда-то в сторону дома.

Где-то в это же время, оставив фургон на стоянке, в придорожном кафе муж Алёны Витальевны сделал заказ на картошку с чаем и котлетой по-киевски. Только сейчас он заметил сообщение жены.

В зале, где он сидел, было не людно. Здесь никогда не бывают заняты все столы. Убранство яркое, но дешёвое. Даже есть аквариум с золотыми рыбками и чёрным усатым сомом. Играла весьма незапоминающаяся музыка. Он сидел и глядел в столешницу, будто на звёздное небо. Быстро отписал Алёне “Что случилось?”, хотя буквально на этот вопрос она уже ему и ответила в сообщении. Он устал с дороги, а теперь и сын пропал. До этого хотелось что-то обдумать в голове после целого дня за рулём, а теперь только об этом его мысли. Что за жизнь такая нелепая? Когда он так налажал? Ему не везло буквально везде. Не поступил на инженера; ушёл в армию; Ксения не стала его ждать, выскочила за другого; он с дуру, а может и от горя и одиночества вышел за эту овечку, скромную и кроткую Алёну. Жили и работали в столице одно время, город огней и страстей не принял их; выгодную работу нашёл в этом городе, туда и переселились; жили в коммуналке с Костей, пока не родился второй сын; жильё своё раздобыли, а дальше опять на убыль. В его фирме пошли сокращения, он попал под раздачу, а в это же время и Лена родилась. Чтобы без хлеба не остаться, пришлось на эту убогую работёнку устраиваться. Давали не так много, сколько семьи не видел. Проблемы от гиподинамии начались. Семью ими не обременял, сам по докторам лазил. На работе только одними обещаниями и кормили. Хотел уволится, а не уволился, боялся опять как в столице без денег юшку хлебать, не столько за себя, сколько за детей боялся. На Костю столько надежд возлагали, что вырастет, помогать будет, не дурак был. А всё же не стало его. Тяжело было, только рана затягиваться стала, даже за границу съездили, и вот тебе – сын пропал. Крест, конечно, рано ставить, но всё же сопоставляя его недавнее поведение с таким вот итогом, приходят неутешительные выводы. Что они за родители такие? Почему дети уходят от них не оперившись, но не в жизнь, а куда-то за синий горизонт, где даже птицы не поют и не воют ветра? Не получилось у них семейного счастья, крепкой и дружной, а главное – полной семьи. Зачем он на ней женился? Жил бы один или другую умницу-красавицу нашёл, а так, с этой одни неудачи. Порвалось что-то, опять…

 

Принесли еду. Надо было поесть. Клевал картошку он неохотно, пытаясь заесть глухое недовольство действительностью.

Домой пришла Алёна Витальевна в часу двенадцатом. Завтра на работу, Елене в школу. Это всё казалось таким далёким, таким ненужным теперь. За дорогу она ещё раз расплакалась и успела успокоиться, но в квартире, не обнаружив пропавшего сына, ей опять сплохело. Не раздеваясь, она достала из целительной коробочки валерьянку на кухне, разбавила несколько капель водой и выпила. А потом стала полноценно плакать. Почти без слёз, потому что всё выплакала.

Сына нет. Может вот-вот придёт? Ну вдруг?

Где же чудо, когда его так не хватает? Она навела ещё валерьянки с пустырником, а потом стала всхлипывать. Она не думала даже, что этим разбудит дочь, да она и не могла ничего с этим поделать.

Хотела помолиться. Пусть Бог поможет ей, больше не было сил, она не может так. День, ставший для неё адом однажды, стал для неё укоризненным бичём за какие-то смертные грехи, которых она не делала. Она боялась его до животрепещущего, почти животного страха, молилась каждый день, чтобы такого ужаса больше никогда не повторилось.

И вот снова этот день пришёл. Он стал в чём-то даже хуже предыдущего: тогда на неё сразу обрушился факт, не было этих стенаний в неизвестности. Как вот теперь. Она бы точно так не переживала, если бы сам он каждодневно не бросал злые реплики и не намекал косвенно, что кончит так свою жизнь. Она до последнего надеялась на божье исцеление, а вот теперь её сын пропал, ещё вчера сказав: “Зря в нашей стране не делают эвтаназию, задрала эта жизнь, нет в ней ничего ценного, мы все пустышки, скорей бы я сдох”.

Ей вдруг представилось, что его обезображенное тело найдут только к осени в какой-нибудь реке или на дне канавы, и всё… Её стало клинить. Нечто истошное и громогласное стучало кувалдой по мозгам, сердце заныло и заскрипело самой неприятной болью. Что-то наподобие вопля хотело вырваться из матери, но она вовремя остановилась. Её рот застыл в отвратительном положении. Глаза были закрыты, а брови зажато поднимались к центру вверх. Эта была гримаса полного отчаяния и боли. Никто не утешил. Она стонала минут двадцать. Её мучил кошмар, она была как в бреду. Неужели это правда? Что теперь будет? Было три, а стало сколько – один? Она не в силах была терпеть.

В одном из кухонных закромов она отыскала на три четверти опорожнённую настойку чешской яблочной водки. Пусть хотя бы её отвратительный вкус станет заменой адских мыслей и переживаний. Она почти залпом выпила из горла всё содержимое без закуси. Пусть хоть это облегчит её боль, нестерпимую, выворачивавшую наизнанку. Выпив всё она выронила бутылку, но та упала с грохотом на стол и не разбилась. Она стала в досаде ходить по неосвещённой квартире. Малость успокоившись, она подалась в зал и включила там свет. Солидных размеров плазма показала Алёну Витальевну саму себе, стоящую напротив отражения.

Её лицо страшно избороздили морщины, корни волос все сплошь были седыми, кожа местами высушилась и обвисла, глаза обесцветились, утратив и без того не особо очаровательный блеск. Ей шёл только сорок пятый год, но выглядела она так, будто давно уже разменяла шестой десяток. По сравнению с американскими актрисами её возраста, она – древняя старушка. Такой же она себя и чувствовала: истощённой, изношенной, дряхлой, измождённой.

Как быстро она постарела. Вылей хоть тонну косметики на себя, однако эти старческие морщины уже ничем не скроешь. Она состарилась за эти пять лет очень сильно. Здоровье подкосилось. Некоторые адепты продуктивности и саморазвития скажут, что в её года жизнь только начинается, это только половина, но Алёна Витальевна чувствовала, что если и теперь произойдёт что-то страшное, то на этом её жизнь и закончится. Вот так вот, она не доживёт и до пятидесяти, сгорит натурально. Муки сожрут её целиком.

Она стала рассматривать себя как никогда ранее, её не молодое лицо отчего-то казалось ей забавным.

– Старушка, милая старушка. – сказала она своему отражению в телевизоре.

Спирт понемногу брал верх над апатией, хорошенько клонило в сон. Она здесь же в зале сняла обувь и плюхнулась на диван, даже не выключив свет.

Она не уснула сразу, планомерно думала: “Почему так случилось? Что с ними становится, с моими мальчиками? Кто сглазил, кто проклял нашу семью? За что такое горе постигло нас? Я виновата, что пустила Костю тогда. Я виновата, что не поняла Серёжу, что он меня невзлюбил. Недовоспитала. Хотела научить любить мир, а он его возненавидел. Небеса покарали нас. Уничтожили нас. Ладно меня, старую шелудивую бабу. А Леночку за что? Кто её растить будет? Её-то, чистую, за что? Грешна ли была так или это козни чьи-то? Кто тогда виноват? Не уберегла, не защитила. Дурная я мать, никудышная. Простите меня, дети мои, за всё это, простите дуру свою мать непутёвую. Простите, Бога нашего простите, и он вас простит. За все грехи наши”. Она помолилась, мысленно, забывая каждое второе слово, отчего её совсем забрало в сон. Так и уснула с оставленным светом на кухне и в зале, с напуганной дочкой, с потерянным сыном, с разбитой душой.

А завтра надо на работу…

XXIV

О Господи, помоги мне закончить роман!

Из рукописей к роману

«Мастер и Маргарита» М. Булгакова

…блики… …осколки… …стекло…глянец… …озеро… глаза… зеркало… она жива или умерла ещё вначале?..

Любой мало-мальски образованный врач мог с уверенностью сказать, что сонная артерия не одна – их две. Они расположены с двух сторон, немного побоку от середины шеи. В центре находятся же подъязычные мышцы, которые, к слову, были успешно повреждены, как и передняя стенка гортани.

Крики или их подобия были услышаны вахтёром пропускного пункта военной части, он как раз сидел в сторожке с открытой дверью, ибо было жарко, да и не удобно закрывать-открывать каждый раз между перекурами. Он вышел к дороге, и, больше от нечего делать, чем из благих побуждений, прошёлся вдоль преграждения, а завернув за угол, увидел валяющееся посреди уходящего пути тело. Подойдя ближе, он заметил истекающего кровью подростка. Тогда сообразил снять с себя майку и обернуть горло, не сразу конечно, сначала покричал, ему никто не отозвался, затем он поднял на уши всё немногочисленное население воинской части, вызвал медицинскую помощь. Вояки уже готовились отражать атаку или шерстить лес. Да они в самом деле начали военную операцию, и не заключи приехавший хирург, что это самоповреждение, так бы и полную боевую готовность объявили.

Быстрая доставка в больницу, реанимация, покой и капельница с кровью, затем с физраствором. Этот случай не стали афишировать. Опознать парасуицидника удалось не сразу, догадка пришла после того, как в сыскные структуры обратилась женщина, рассказав о своём пропавшем сыне.

Пазл сложился, когда очнулся сам Сергей. Он дико испугался того, что не умер. Ещё гаже пришёлся тот факт, что его руки перевязали, а самого присоединили к утке. В отчаянии он вырывался из своего ложа, вытащил левую руку, опрокинул капельницу, катетер разодрал вену резким изъятием. Сразу же потекла кровь, его палатное облачение и простынь стали багроветь. Возню и шум заметила медсестра. Она тут же закричала. К ней прибежала ещё одна толстуха. Вместе они навалились на привязанного, но буйный больной брыкался ногами и драл правую руку из перевязки. Две имеющихся медсестры стали призывать окликом остальных на этаже. Подбежала разносчица и аспиарнтка. Старуха и девушка не сильно подсобили, Сергей брыкался ногами и отбивался единственной кровоточащей рукой, попутно орав во всё горло: “Убейте меня!”. Толстуха надавила массой, но была бесчеловечно откинута ударом в плечо. Вчетвером женщины не могли связать одного на четверть привязанного психопата. Аспирантка, по наказам разносчицы, побежала звать врачей, ибо и так от неё не слишком много было пользы.

В этой неравной схватке Сергей умудрился даже содрать с шеи перевязку, частично. Толстуха и первая медсестра налегали на ноги, третья пыталась связать свободную руку. Коленами он неистово брыкался и отбивал им бока, изворотливая, как змея, рука не поддавалась связке. Вскоре подбежали два мужчины в бирюзовых формах. Они подоспели женщинам на помощь и впятером (аспирантка с ужасом наблюдала за этой картиной) стали одолевать. Болезненный приём локтём в предплечье сделал Сергея весьма недееспособным, да и силы стали покидать его. Этаперазин был насильно введён в тело, конечности стали неметь и перестали сопротивляться. Он заснул. Такого в детской больнице давно не бывало.

Приезжала мама. Разговаривать с ней не хотелось – она плакала. Для неё это был удар. Её вид угнетал, мешалась противная теория и собственная чудовищность. Совесть работала на убой.

Она плакала, видя натуго перевязанного по рукам и ногам сына, которому даже поход в уборную заменили кроватным мочеприёмником. Да – мерзко, да – ущербно, в нём она видела собственные недостатки, она считала себя ужасной матерью. Её всё-таки выгнали. Она обещала принести что-нибудь перекусить. Врачи запретили покупать что-либо для пациента, ибо идёт обеззораживание крови. Ему выделили персональную вахту, теперь он был под неусыпным дозором. Каждые три часа кого-либо к нему приставляли. Его возненавидели за сверхурочные сотрудники медперсонала. И не зря, он четыре раза пытался выбраться и в трёх случаях текла кровь из-за смещения катетера. Вырваться, конечно, он не смог. Несколько раз Алёна Витальевна приходила, одна. Её голос изменился, она что-то тихо говорила, он не отвечал. Что-то рвалось наружу, но он загонял это куда поглубже. Мама хотела посидеть рядом, он лаял на неё и гнал прочь. Она оставляла немногочисленные гостинцы. Молча вставала и уходила. А потом он плакал, горько плакал, проклиная себя. Он не мог поступить по-другому, он был узником.

Медсёстры кидали в его адрес едкие колкости, поучали, в их упрёках и порицаниях не было сострадания. Это было невыносимо. Каждые опущенные минуты и часы, про которые не сказано ни слова, являлись настоящей китайской пыткой. Он сходил с ума от скуки, у него ехала крыша, он начинал куковать, петь, кривляться, нести всякую чушь, лишь бы ему всадили очередную дозу нейролептика и седативного, чтобы он отрубился. Его разум стал его же тюрьмой, единственный узник которого – он сам.

На шестой день к нему пришли какие-то высокие плечистые мужи-санитары, его под надзором многих врачей стали развязывать, Сергей сразу же начал брыкаться, как только его полностью освободили. Два санитара оказались не такими просточками, один делал удушающий, второй вводил Этаперазин. Сергей от бессилия и собственной беспомощности только ругался и плюнул санитару в щёку.

Пару раз он просыпался в машине скорой помощи, но сила введённого препарата одолевала его.

Полноценно он протрезвился, когда оказался уже на металлической койке, ему втюхивали поношенную, но чистую одежду из пижамных старческих штанов и рубахи без трети пуговиц. Он не сильно понимал, что от него хотят, быстро переоделся и принялся спать дальше. Проснулся от шума.

В палате он был не один. Это была большая комната с двенадцатью койкам и стёклами с решёткой, дверей у неё не было. Напротив входа в палату сидел в халате грузный мужчина лет пятидесяти. Там же близко и уборная без ручки на металлической двери.

 

Сергей ощутил себя связанным, сразу же начал громко спрашивать, где это он находится. Какой-то старик начал ему в ответ горлопанить: “Дом пионеров, а ты сам, внучок, не видишь?”

– Заткнулись! – рявкнул на них грузный мужчина, его здесь все называли Потапыч. Имени и фамилии у него как будто и не существовало.

Его, конечно, Сергей не мог увидеть, потому что был связан и пройтись по палате не мог, так как тот сидел на кресле в коридоре.

– Где я? – спрашивал Сергей уже тише.

Никто не отвечал, он повторил громче.

– В санатории. – кинул ему голос Потапыча из коридора.

– Санаторий. Б****. – отозвалось у соседа по койке.

“Сумасшедший дом” – пронеслось в голове у Колязина. Так оно и было.

Развозили ужин, в алюминиевых плошках была котлета, овсяная каша и кусок масла на ломте батона. Семь из десяти имеющихся пациентов столпились у входа. Вернувшись на койки, стали кормиться. Потапыч подошёл к мальчугану с капельницей и стал кормить с ложечки. “Дикость” – подумалось Сергею. Он отказался от еды и остался голодным. Сдохнуть от голода тоже не получится. Может уже и не стоит? Хотя какой смысл в такой жизни, его уже сковали, превратили в физическое убожество. Он действительно сходил с ума. Вокруг него царило что-то такое же нелепое и отвратительное…

– Ну что ты, жирдяй, обосрался?

На Потапыча уставились щенячьи чёрные глаза, “жирдяй” картавил и имел уйму дефектологических отклонений, его лицо было приплюснуто, а нос напоминал пятачок.

– Я што?

– Снимай штаны, сейчас в каптёрку схожу за новыми портками и подгузником для тебя. Опять обосрался.

–Я псрався. Да. Да. Я псрався. Псвинитье.

– Который раз, не можешь что ли попроситься сходить? Кретин полный.

Потапыч действительно стал менять ему подгузник. Именно такой здесь контингент, проблемы с головой здесь есть у всех. Больные бихевириальными, биполярными расстройствами, разными типами шизофрении, олигафрении, деменции, депрессии; наркозависимые, одержимые, отлынивающие уголовники, парасуицидники – здесь полно потерянных элементов общества, которые свернули по тем или иным причинам с “верного” русла. Для каждого свой корпус. О них заботились чисто номинально, поддерживали вегетативное функционирование, давали какое-то лечение из таблеток или иных средств для “улучшения” состояния, но ни для кого не секрет, что добрая часть попавших сюда уже не возвращается на волю.

Время тянулось как смола. Те шесть дней в обычной больнице шли куда быстрее, его организм был ослабшим и нуждался в отдыхе. Теперь он более-менее здоров и привязан к койке. Ассортимент основных вех в распорядке дня жителей наблюдательной палаты не слишком разнообразен: три приёма пищи (самое интересное за день), поход в уборную, приём таблеток и, по большому счёту, всё. Можно смотреть в окно, наблюдать за другими жителями, изучать взаимодействие Потапыча с “жирдяем”. Натурально – это всё.

Не такая ему психиатрическая клиника представлялась раньше. Основное различие было в пациентах: не было здесь этих американских психопатов, извращенцев, орущих придурков, безумных убийц. Если кто и стонал громко, то от боли или психического припадка отчаяния, от нежелания претерпевать эти беспощадные несправедливости бытия. Главное в их характеризации, это то, что они прежде всего больны в прямом значении этого слова, а уже потом тронуты или чокнуты. Их выкинули в жизнь без спроса, многие получили “отличный” стартовый набор с рождения.

С Сергеем лежал мальчонка Ваня, от которого отказались родители, а в приют его не взяли из-за отсталости в умственном развитии и деструктивности поведения – слишком опасный для других ребят – вот его и закинули сюда. Раз в несколько недель ему присылают гостинчик со сладостями извне, и вот уже треть года его переводят из корпуса в корпус (детское отделение переполнено, да и врачи считают, что не стоит его туда отправлять), где он сидит как овощ в наблюдательной палате и играется с убогой плюшевой собачкой. Он когда-то был в семье, любящей семье. О нём заботились, он был необыкновенным ребёнком. Слишком необыкновенным. Родители с ним намучались, и приняли тяжёлое для себя решение избавиться от него. Ване сказали, что его отвезут в больничку полечиться, он плакал, но слёзы ничего не дали, он упоил ими страшную плитку палаты, на которой ничего из них не выросло. Ему присылали раскраски, фломастеры, буквари, конструктор, в надежде, что он будет немного счастливее, но их нельзя использовать пациентам наблюдательной палаты, санитары говорили об этом родителям, но те выбрали две удобные жизни взамен одной убогой. Он ничего не делает почти, ни о чём не думает, редко ведёт с “жирдяем” перепалки и дерётся. Может, в каком-то смысле, его недалёкость помогает ему справится с этой дикой и неприветливой действительностью, которая ни за что выкинула его туда, где он сейчас есть.

Вот и теперь Дитя Солнца по имени Ваня сидит на своей койке и в раз пятидесятый слюнявит ухо бедной собачке, ушко еле держится, бедняжка…

Сергей старался успокоиться и спать. Эта тактика не работала после шестнадцатичасового сна. Он попросился в туалет, а вместо этого Потапыч пристроил ему утку. Колязин попробовал воспротивится, но ему сказали не дурить голову, так как бельё под ним будут менять не чаще, чем раз в сутки. Да, это было чертовски дико: юноше снимает штаны с нижним бельём у всех на виду какой-то усталый от жизни мужик. Срам-то конечно! Здесь не было понятий чести или достоинства, видимо, попадая сюда, автоматически лишаешься некоторых социальных атрибутов. Вот и кончен аттракцион “падения короны”.

Сходство с зоопарком не раз мелькало в голове. В такой ситуации полнейшей скуки развязывается язык, начинаешь говорить самую лихую чепуху, но тебя и здесь глушат, так как надо соблюдать тишину. Это даже не тюрьма, с одной стороны, тебя ничего делать не заставляют, а с другой – нечего-то и делать. Буквально, начинаешь придумывать картины в жёлтых плямах на потолке и рассматривать ямки на стене, воображая, что это рытвины чьего-то бугристого лица. Такое времяпрепровождение развивает апофению46.

Редкие бессвязные диалоги между пациентами – единственное, что ещё отличает их от животных. Длительное лежание в этой комнате в здравом уме способствует прогрессирующей деградации. Не отупев, пребывать в этом отстойнике практически невозможно. Тем, кто не умеет медитировать, придётся здесь распрощаться со здоровым рассудком. Приходиться обгладывать минутную стрелку настенных часов, в надежде на то, что время приблизиться к ужину. А что после ужина? Опять ждёшь завтрака с перерывами на таблетки? Обход врачей. Да, а потом снова обед. Остальные ещё ходят в помещение напротив палаты опорожниться. Кажется, это уже было. Или это и есть тот раз? Что-то изменилось? Нет. Стрелка сползла ниже к четвёрке. Какой-то парень стал ходить по комнате. Что-то изменилось? Кажется, это уже было. И вот опять! Что опять? Проситься выйти бессмысленно, паясничать – тоже. Что изменилось? Ничего, но внутри – да, сходишь с ума. Может завтра настанет новый день. Он обещает… Он только и может обещать. Редко даже исполняет эти самые обещания, не сокровенные, а посредственные и вероятные, такова механика надежды.

“Инесса, милая Инесса” – теперь ему очень захотелось именно этого. Что там им руководит? Да идёт оно всё. Эта паршивая теория с перактой, устройство нас самих и поганая экзистенциальная философия – пусть катится оно куда подальше. Он устал от этой тоски. Он хочет на свободу. Разве могло оно руководствоваться одними гормонами, это же глупо! Зато потеряно безвозвратно столько моментов! Думать об этом страшно, боль утрат накатывает как цунами и захлёстывает жалкий челнок спокойствия! Гнить теперь ему в собственном соку своих мыслей. И ничто не сможет спасти от этого, кроме сна. Сожаление и горечь утрат – вот пламя, что пожирает его, оно пожаром горело ранее, а теперь возросло в одиозных масштабах. Такой принесённый Прометеем огонь никому не нужен, ибо за ним вскоре проследует ещё и проклятая амфора пандоры, которая и приоткроет завесу тех ужасов и несчастий, которые приносят самокопание и чувство вины.

46Апофения – создание сознанием каких-то символов или образов, имеющих отдельный смысл на отдалённых или никак не связанных с этим изображениях.