Za darmo

Бояре Стародубские. На заре (сборник)

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава III

Путешествие пешком не могло быть легко, и не скоро пришлось Барановскому добраться до родного края. Россия и тогда делилась на губернии, но к некоторым губерниям причислялись еще так называемые провинции. Городок, в котором жила семья Барановского, принадлежал к Нижегородской провинции. Маленький городок смотрел бедно, еще беднее смотрел дом матери, очень устаревший. Он был окружен большим двором и огородом; в конце огорода, у реки, стояли кузница и много разоренных строений и домиков. Это была когда-то фабрика его покойного отца для выделки железных изделий. К фабрике его были приписаны и закрепощены душ тридцать крестьян, по правам того времени. Но теперь все дома около кузницы стояли разорены и пусты; все рабочие сбежали одни за другим в дальние края империи; они сказывались там не помнящими ни родства, ни помещика, и им позволялось приписываться к вольным общинам поселенцев, которыми старались тогда заселить пустые окраины степи, тянувшейся на юг. Поселенцы эти состояли большею частью из беглых крепостных людей помещиков. Они селились, охотно брали на себя новые подати и повинности, только бы их не высылали на прежнее место жительства, к прежнему помещику.

При опустевшей фабрике Барановских осталась, однако, одна семья рабочих, и в кузнице никогда не умолкал стук молота; в ней с незапамятных для Барановского времен работал пожилой кузнец Артем, не пожелавший бежать. Он остался здесь крепостным по своей воле и по привычке к хозяйке. Хозяйка осталась вдовой с тремя детьми, они вырастали под защитою кузнеца и кормились его работой. У самого кузнеца уцелела от всей его многочисленной семьи дочь Малаша, ненамного моложе старшего сына хозяина, Стефана Барановского. Мать Барановского должна была также трудиться для поддержки семьи своей: она весь день шила, садила в огороде, сбивала масло и готовила кушанье, все с помощью Малаши. Малаша и отец ее пользовались удобствами жизни наравне с семьей, которую они поддерживали своей работой. В праздник Малаша уходила водить хороводы с девушками городской слободы, а хозяйка ее Марфа Ивановна Барановская сидела у ворот и смотрела на меньших братьев Стефана Барановского, игравших в бабки. Так шла жизнь семьи несколько лет сряду.

Летом они всегда поджидали к себе Стефана, и Марфа Ивановна говорила, что нет в городе молодца лучше ее Степушки. Малаша соглашалась. Отец усмехался молча, думая: кому же быть лучше сынка родного! Так Барановский заставал всегда свою семью в сборе, когда приходил в праздник; только Артем стучал одинаково своим молотом и в будни и в праздники. В последнее лето Барановскому предстояло найти большую перемену в семье. Так же встретили его братья и матушка, так же слышен был стук молота, но не видно было Малаши, к которой он привык, как к сестре. Барановский подошел к воротам дома, издали махая всем шапкой. Он сбросил с плеч дорожный мешок и сел на завалинку дома подле матери, обнявшей его со слезами. Братья вертелись около него, заглядывая ему в глаза.

– Поди позови Артема, – послала мать одного из мальчиков, – пусть он посмотрит на хозяина.

Артем пришел, все такой же сильный, рослый, со всклоченными волосами и с молотом в руках, с засученными рукавами до локтей. Он радовался и усмехался, глядя исподлобья на выращенного им хозяина.

– Посмотри, какой он стал молодец! – говорила Марфа Ивановна.

– Здорово, хозяин! Должно быть, попил ты дорогою! Ишь ты какой налитой.

– С чего ты взял! Когда ж он пил у нас?..

– Когда мал был, не пил, а теперь другое дело. Разве был бы он такой красок без вина.

За шутками и объятиями Барановский едва мог вставить свое слово и спросить наконец:

– Да где же Малаша?

– Вам это не известно, так как некому отписать вам было, – ответил кузнец, – а Малаша, благодаря Бога, замуж выдана.

– Сосватана, что ли? – живо спросил Барановский, вскочив на ноги.

– Нет, она замужем, обвенчана, слава Богу! – проговорили в один голос и кузнец и Марфа Ивановна.

– Кто выдал? Насильно выдали? – расспрашивал Барановский.

– Кто б ее насильно выдал; согласилася, почти что не противившись! – возразил ему кузнец Артем, не замечая, что молодой хозяин так воззрился в него, будто собирался на него кинуться за его бестолковый ответ.

– Полуумный ты, полуумный! – проговорил Барановский. – Да ты хоть бы у меня спросил прежде об этом!

– Не гневись, – вступилась Марфа Ивановна, – мы тебе писали, да не дошла, видно, грамотка! Без тебя точно бы не следовало отдавать девку замуж: ты ее хозяин и в совершенном возрасте; а у тебя теперь одной крепостной меньше!

– Виноват, не подумал: надо было хозяина подождать! – говорил кузнец, соболезнуя о своей ошибке.

– Вот о чем толкуют! – сказал Барановский и опустился на свое место молча; он подавил свой гнев. Нечего было толковать с ними, они не могли понять, о чем он горевал теперь. Он помолчал несколько минут.

– Что же, – спросил он, стараясь говорить спокойно, – где она теперь, матушка? Не погубили вы девушку?

– Маленько ошиблись! – повинился отец Малаши. – Я ей этого жениха нашел; человек он ловкий, умный, да помещик у него не хорош. От барина их почти все люди бегут. Малаша еще не видела барина, но скоро ждут его из другой вотчины. Она пока при муже работает, каждый праздник ее ко мне пускает. Вот скоро придет.

Барановский, понурив голову, слушал невеселую историю Малаши, считавшейся почти сестрой в детстве.

– Что вам вздумалось, матушка, выдавать ее невесть за кого? – спросил он мать.

– Артем очень упрашивал, человек ему хорош показался, а я не могла отказать, – ответила слезно мать, – хотя и трудно мне было с нею расстаться и нет мне теперь без нее помощи.

Барановский видел, что Марфа Ивановна отняла у себя Малашу ради желанья и просьб ее отца, ради своей постоянной доброты и благодарности к этому верному помощнику, не покинувшему ее даже, чтоб искать воли. Барановский не мог ничего больше сказать ей в упрек.

«Полуумный!» – повторил он про себя, глядя на Артема.

– Да вот она и сама! – обрадовался отец.

Малаша почти бежала к ним по улице, торопливо и мелкими шажками. Увидев Барановского, она стала на месте, будто дивясь его внезапному появлению, и вдруг весело рассмеялась. Смех ее облегчил душу Барановскому; храни Бог, он увидел бы ее плачущую, но она смеялась по-прежнему. Хотя невысокая, но крепко сложенная, с вьющимися, как у отца ее, волосами, покрытыми алым платочком, – Малаша очень походила на отца; разница была в том, что она казалась очень недурна, тогда как отец ее мог скорее пугать, нежели нравиться. Оживленный ее весельем, Барановский пошел к ней навстречу поздороваться и обнял ее по-братски, но потом невесело глянул на нее.

– Что-то пасмурен, – сказала Малаша, – вестимо, с дороги! Не отдыхал еще, хозяин?

– Теперь уж не хозяин, – проговорил ей Барановский, – ты зачем замуж вышла?

– Так отец велел, сказал: надо тебе идти! Со мной, говорит, век не изживешь; одежи себе больше не наживешь, пока я жив, при мне иди. Человек, вишь, хорош ему показался.

– А тебе как он показался?..

– Мне ничего. Пока не обижает; да жизнь у них за помещиком больно тяжкая, все извелись. Все повытянули у них, ничего завести нельзя: поборы от своих и от чужих, приезжающих, да еще мучают…

– Глупо ты сделала, что без меня вышла замуж! – сказал Барановский.

– Вестимо. Тебя бы им подождать надо было.

Она опять засмеялась. Правда, смех был у нее привычкой, но все же, как видно было, она не тужила, если и не радовалась своему замужеству.

– Тебе не надо ли что вымыть, хозяин? – спросила она, забирая в руки его дорожный мешок; не отнести ли это в дом?

– Отец отнесет; а ты садись да порасскажи о себе, – сказал Барановский.

Малаша исполнила приказание и села подле него, сложив на коленях свои смуглые руки. Барановский смотрел на нее, что-то обдумывая. Марфа Ивановна пошла в дом, приготовить позавтракать сыну.

– На неделе будет праздник, – говорила Малаша, – я приду все вымою и перечиню тебе поскорее, хозяин.

– Зачем спешить, я здесь проживу немало.

– Да мне надо скорее кончать все; я тебе после скажу отчего… Как ты мне посоветуешь в нашем деле? А теперь пойду к хозяйке-матушке.

Они пошли к матушке, и очень кстати. Она хлопотала, готовила, приносила все, чем угостить сына, и без Малаши долго бы не собрала всего, что казалось ей нужно.

Когда все наконец сидели у стола за завтраком, а Малаша подавала и помогала всем, она тут же передавала разные неутешительные подробности из быта крестьян и ее нового помещика: у кого отняли коров за недоимки, кто был бит и кто сидел в подвале.

«И зачем это не попал молот кузнецу в голову, прежде чем он вздумал выдать дочь к такому помещику!» – думал про себя Барановский.

Замужество Малаши отуманило всю его радость возвращения на родину. Без Малаши в доме было пусто, а Марфе Ивановне хлопот было через силу; все было ветхо, и дом, и постройки в огороде теперь опустели.

«Не бросить ли академию? – подумывал он. – Я мог бы заработать денег для матери… Да! Но чего же будет стоить мое образование, если оно будет не кончено? Боюсь, никуда нельзя будет сунуться. Вот нельзя ли на каникулы попробовать? Посмотрел бы Москву и Петербург… Ноги мои все вынесут!» – такие мысли возникали часто в голове Барановского.

Попасть в Москву и в Петербург было с некоторого времени постоянным стремленьем Барановского. Во время его прошлогодних странствий на каникулы по городам и по ярмаркам Нижегородской губернии он нашел и купил себе несколько театральных пьес того времени: одну трагедию Сумарокова, и переводы из Мольера, и еще несколько пьес; одни в рукописи, другие же напечатанные. Пьесы эти заинтересовали его как первые пьесы, которые он нашел на русском языке; он не только прочел их по нескольку раз, но запомнил, затвердил наизусть несколько монологов и находил особенное удовольствие декламировать их, несмотря на тяжелый негибкий стих того времени. И когда дошел до него слух, что пьесы Сумарокова разыгрывались в Петербурге в шляхетском корпусе и при дворе государыни, – с тех пор им овладело желание пробраться туда и послушать хоть одно из этих представлений. Вообще его вкус направился в эту сторону; он старался отыскивать все пьесы Сумарокова, жалел, что не мог читать на иностранных языках, зная хорошо только древние языки. Зато он принялся в академии за греческие трагедии Софокла и задумывал даже перевести их на русский язык. Но неужели, думал он, найдутся у нас люди, которые сумели бы представлять эти трагедии? И хорошо ли играют пьесы Сумарокова? Он начинал сам читать про себя какой-нибудь монолог из трагедий Сумарокова и потом, забывшись, читал уже вслух. Затем, сосредоточиваясь на своем монологе, он так входил в смысл речи и в жизнь говорящего лица, что не мог не принять особенного, подходящего к словам положения, позы, как сказали бы в наше время; затем следовали взмахи руки и восклицанья. Не раз случалось, что Марфа Ивановна, приотворив дверь его помещения, спрашивала: «Кого ты кличешь, Степа?» Пристыженный Барановский приходил в себя и уверял, что он кликал брата, чтоб попросить принести воды, или прикрывал чем-нибудь другим свои возгласы, чтоб не признаться, что он кричал только ради своего удовольствия. К его счастью, голос его доносился очень редко к живущим в доме, потому что сам он помещался в одной из пустых построек на огороде, с окнами, выходившими к реке. Постройка окружена была грядами капусты и маку, а под окнами разрослись высоко кусты шиповника, закрывавшие его от любопытства проходящих. В этом далеком от всех помещении Барановский в первый раз еще давал полную свободу своей склонности к декламации вслух любимых монологов.

 

– Хорошо быть актером, – говорил он себе с увлечением. – Если чтение его хорошо, он овладеет всеми, кто его слушает, и все хорошие высокие мысли они унесут с собою в жизнь, в ее ежедневное обращение! Но вступи я в актеры, никто из моих приятелей в Киеве не признал бы это за труд и подвиг, хотя я отдал бы душу на это дело?

Барановский рассуждал верно. С тех пор как вышли из обычая представления в церквах так называемых мистерий, в которых знакомили народ с событиями из жизни Христа или из Библии, с тех пор как представления начали черпать содержание из жизни настоящего, – они потеряли уважение в стенах академии и среди большинства общества. На них смотрели как на праздничные и ярмарочные забавы. Тех, кто участвовал в таких представлениях, называли лицедеями. Если и в наше время талант артиста редко открывает ему доступ в высшие слои общества, то можно предположить, как смотрело на актера большинство того времени. В низших слоях считали грехом такого рода развлечения. Высшие слои смотрели на положение лицедея как на положение шута, не приносящее, сверх того, ни чинов, ни богатства, ради которых считалось бы еще возможным вступить на этот путь. Барановский получил другие понятия, он был знаком со взглядом древних на искусство и знал, как оно уважалось. Ему не раз приходило в голову испытать свои способности на этом поприще, и он принялся теперь за это испытание на просторе, у матери, где у него был полный досуг и полная воля. Раз как-то после полудня, когда все обитатели городка засыпали непробудным сном, отдыхая от работ дневных, а на улицах было так пусто, как в каком-нибудь древнем городке, откопанном из-под лавы Везувия, под которым он скрывался целые столетия, – раз в эту тихую пору дня Барановский предался своему занятию. Он уже настолько определил свои планы в будущем, что начал учить речи отдельных лиц из трагедий Сумарокова, короче: начинал уже приготовлять роли, как сказали бы в наше время. Он разучивал роль «Гамлета» из трагедии Сумарокова «Гамлет», пьесы, которую он написал скоро после своей трагедии «Хорев» из русской истории. «Хорев» была та пьеса, представление которой в шляхетском корпусе доставило первую известность Сумарокову.

Стефану Барановскому по душе приходились некоторые строфы из «Гамлета», и он читал их с большим одушевлением. Он декламировал громче и громче, не замечая, что дверь приотворилась и на пороге появилась Малаша, всматриваясь в него, пока он произносил:

 
Умри… но что потом в несчастной сей стране,
Под тяжким бременем народ речет о мне?
 

– Стефан… – окликнула его Малаша, делая ему знак, чтобы он замолчал.

Не сразу приходя в себя, он тихо спросил:

– Малаша? Ко мне?

– Вестимо, – проговорила она обычный свой ответ.

– Что же, пришла за советом?.. Расскажешь, что обещала сказать?

– Все об одном. Теперь больше не о чем говорить: одно дело спешное.

В ее словах и голосе была тревога, которая перешла и на Барановского; он тоже заговорил чуть не шепотом.

– Иди сюда, запрем дверь, и никто тебя не увидит, – говорил он тихо.

– Кому увидать! Некому! У нас на дворе все спят, позакрыли уши подушками, и у вас тоже. И отец и тот спит, перестал стучать молотом, – рассказывала Малаша, садясь подле Стефана Барановского, но отодвигаясь из уважения к хозяину на самый край скамьи. Она начала сообщать ему свою тайну; тайна была немалая.

– Видишь ли, – объяснила она, – с каждым днем пошло хуже, помещик всех забивает, всякий за себя боится, и порешили все, чтоб бежать от него. Всех нас душ до двадцати, всем надо подняться вместе. Если кто останется, тому житья не будет: будут их допрашивать, куда бежали. У кого есть малые дети, те понаходили себе места, где спрятаться, пока розыски утихнут. А мы поплывем по Волге к Астрахани. Я зайду, будто не нарочно, с отцом проститься и с вами со всеми…

– И не жаль тебе нас покидать? – говорил Барановский, бледнея при мысли, на какую опасность она шла, и так спокойно шла.

– Жалею всех, очень жалею; да нельзя от мужа, от Бориса, отстать. Если бы остаться мне на время – так на меня накинутся пытать про мужа.

Барановский успел уже узнать ее мужа, Бориса, ловкого и неудержимого человека; ему было совершенно ясно, что Борис затянется и пропадет в искании желанной воли, и вместе с собой он погубит и Малашу. Она прилепится к нему по обязанности и как малое дитя, не зная опасностей.

– Тебе бы остаться, Малаша, – толковал он ей, – спрятаться с другими, а потом я бы увел тебя с собою.

– Ты бы увел? – спросила она внушительно. – Да если я с тобой пойду, так отец даст мне своим молотом…

– Твой отец не смыслит ничего. Он не знал, что я и сам не прочь был от того, чтобы на тебе жениться, если б тебя не выдали замуж! – высказал ей Стефан Барановский, сам не зная, как это у него вырвалось.

– Что ты говоришь! Одно то, что ты хозяин, а еще говорят, что ты в монахи пойдешь, архиереем будешь! – возражала ему Малаша с серьезным видом.

– Я-то архиереем?.. Легко сказать! – проговорил Барановский, невольно усмехаясь. – Разве это легкое дело – дойти до архиерейского сана?

– Отец так говорил, право! И тебе жениться нельзя.

– Вот как! Это еще не известно! Никто не может знать, кем я буду и какая будет у меня работа. А ты вот уйдешь, и уж никогда нам больше не видать друг друга! Останься! – просил и уговаривал Барановский.

Малаша молчала, понурив голову, и слезы навернулись на веселых прежде глазах.

– Ты не говорила отцу? – спросил Барановский.

– Говорила.

– Что ж он? Не останавливает?

– Нет, говорит: одно дело – бежать надо, спасаться; и другим поможете, как дружно с ними возьметесь.

«Уж таков кузнец был всю свою жизнь! – подумал Барановский. – И дочь похожа на отца. Оба они готовы трудиться, чтоб спасать наших сирых! Они труд и терпенье, вживе воплощенные!»

Малаша прервала его думу.

– Прощай пока, – сказала она. – Еще зайду, может быть.

– Погоди, – сказал он и, вынув свой небольшой запас денег, хотел отдать ей половину, но она упрямо отказывалась, говоря, что лучше отдать матушке.

Он едва принудил ее взять хоть небольшую часть и крепко обнял на прощанье; они расстались не без слез. Он проводил ее до ворот, вернулся в свое помещение и сел у стола, облокотясь на него. Он начал перелистывать и читать свою тетрадь, немного погодя тихо прочел строфы из «Гамлета», на которых остановило его появление Малаши, и кончил на словах:

 
Нельзя мне умереть, – исполнить надлежит,
Что совести моей днесь истина гласит!
 

В раздумье оставил он тетрадь свою и вышел побродить в саду и в огороде. Он решил, что уйдет отсюда скоро после бегства Малаши, а может быть, и прежде, и пошел переговорить с матерью о своем отъезде. Голос ее слышался во дворе, она скликала свою домашнюю птицу.

«Вот жизнь ее! Всегда в труде! Уйду, может быть, мне удастся и для нее что-нибудь заработать».

Через несколько дней по городу пошел слух о том, что у помещика Подковцева сбежали все его крестьяне; делали розыски в окрестности, делали розыски в доме Марфы Ивановны, по родству Малаши с кузнецом Артемом, – конечно, никого нигде не оказалось. Подковцеву не удалось вернуть ни одного из своих крестьян, дома их опустели, поля остались не убраны. На следующий год он подал заявление, что платить податей не может, так как все дворы крестьян опустели, работать и платить было некому. Заявления такого рода бывали не редко в то время.

Немного спустя после этого происшествия и после обыска в доме Марфы Ивановны Барановский ушел с места родины, дав обещание матери зайти к ней осенью, на обратном пути в Киев. Цель пути Барановского был Петербург, как мы сказали, но случайность привела его к другой, лучшей для него цели, и он не добрался до Петербурга в это лето, к его счастию, потому что средства его были невелики, а в Петербурге у него не было ни одной знакомой души.

Он ушел от матери в конце июля, и даже ко всему привыкший Барановский начинал томиться от зноя, стоявшего над нижегородскими лесами и болотами, где дороги были пустынны и небезопасны. Он спешил снова повернуть к Волге, раздумывая проехать на барке водою, хотя и пришлось бы на время взять какую-нибудь должность на барке, если бы нечем было уплатить хозяину. Он взял место на барке, плывшей в Ярославль, оттуда хозяин ее намерен был сплавить груз свой с мешками муки водою же до Петербурга. Барановский обрадовался и решился не отставать от этого торговца до Питера. Не успел он еще сойтись с торговцем, предложив ему свои услуги вести счет и книги при продаже и покупке хлеба, – как уже все планы его изменились вследствие нечаянного знакомства.

Он встретил на барке одного ярославского купца, который возвращался домой, случайно они разговорились с ним. Купец очень хвалил свой город, рассказывал о его диковинках и особенно хвалился тем, что в Ярославле устроился театр и даются представления; что есть там даже труппа актеров, чего не было еще нигде в России, только разве в одном Петербурге, что все эти диковинки устроил тамошний житель, купеческий сын Федор Григорьевич Волков.

Барановский и прежде слышал о Волкове; теперь случай представлял возможность попытать счастья в его труппе или повидать его, остановившись в Ярославле. Оставалось хорошенько расспросить ярославского фабриканта, возможно ли выполнить этот план, а для этого всего лучше было бы угостить его пивом или наливкою, которые он пил, как было видно, охотно. При первой остановке барки Стефан Барановский сбегал на берег и принес бутылку наливки из городского трактира. Он пригласил фабриканта распить с ним эту бутылку, продолжая снова говорить о Волкове. Фабрикант снова хвалил его, передавал подробности о том, как Федор Григорьевич назначался своим отчимом служить в Петербурге при торговой конторе; а между тем у него явилась страсть к театру после того, как он видел там хорошую игру придворной труппы.

– И сколько же у Федора Григорьевича теперь актеров? – спрашивал Барановский.

– Порядочное число; все из его приятелей, он их уговорил, – сообщал фабрикант.

– Что ж они, получают от него годовую плату или какие другие условия? – спросил опять Барановский.

– Да вы что ж так расспрашиваете? Ведь это, должно быть, недаром… – заметил вдруг фабрикант. – Недаром вы меня угощаете, не желаете ли, чтоб я порекомендовал вас Федору Григорьевичу?

Барановский смутился на минуту, видя, что тайна, с которою он так долго прятался, выступила вдруг так открыто наружу; но он справился с собой и ловко воспользовался предложением.

– Я очень желал бы познакомиться с Волковым, – сказал он, – о нем я слышал много хорошего.

– Как же; о нем только и говорят одно хорошее. При нем есть и еще хорошие люди. Афанасий Иванович Нарыков, например, какой человек! Молодой, а как сведущ во всем, ловок! Он ведь сынок нашего протоиерея, сначала только ради приятельства с Волковым согласился представлять у него на театре, а теперь, видно, уже по собственной охоте продолжает. Страсть к этому обуяла, вот грехи какие! Из семинарии вышел, в лицедеи пошел!

 

– Что ж за грехи? Вам разве не нравятся эти представления?

– Очень нравятся – посмотреть на них; часто хожу смотреть. Ну, а играть – сыну моему я бы не позволил; это только баловство одно, для этого да дела бросать.

– Каждому свое дело. Вот вы теперь видели и знаете такие пьесы, которых бы вы никогда не прочитали.

– Для нас Федор Григорьевич много сделал удовольствия, для всего города, надо ему честь отдать. На свой счет здание выстроил, а мало ли еще расходов? Плата за места недорогая, не оплатит затрат его. По благодушию своему старается, все мы ему благодарны!

– Так и выходит, что дело его благое, – доказывал Барановский, – отчего же вы не дозволили бы сыну заняться им?

– Вы это дело горячо что-то принимаете к сердцу! Вы, надо полагать, сударь, желание имеете пристать к ним…

– Нет, что вы! А правда, хотел бы я найти у них работу на каникулы.

– Из семинарии вы, должно быть?

– Да, – ответил Стефан Барановский, – из семинарии. Я мог бы пьесы им переписывать и перевести бы мог с греческого, с латыни.

– Ученый человек-с? И деньги желаете заработать, это понятное дело.

– Я еще не кончил курс в семинарии и не могу пристать к Волкову. Да и где мне играть, как у него играют, хотя я и знаю много пьес наизусть.

– Неужели? И сейчас, стало, можете эдак прогреметь что-нибудь? Попробуйте!.. Для вас это нетрудно, а уж я как люблю. Время-то и пройдет кой-как, пока до нашего города доберемся. А мне на воде тоска, заняться нечем. Ну, для меня!

Барановский согласился, чтобы задобрить фабриканта, прочесть ему и продекламировать что-нибудь. К тому же из простодушного суда этого любителя он мог узнать, подходит ли его чтение к тому, как играют в труппе Волкова.

– Извольте, для вас рад служить, постараюсь что-нибудь припомнить.

Барановский приблизился к борту барки и простоял несколько минут, собираясь с духом; припомнив один из знакомых ему монологов, он начал сначала тихо и спокойно:

 
Забавы, счастье проходят так, как тень,
И весь наш краткий век минется так, как день;
А если в животе мы чем себя прославим,
Мы имя сим свое надолго жить оставим.
 

– От-лично! От-лично, батюшка! – восклицал фабрикант расстановочно. – Вот точно как наш Нарыков! Только тот любит погромче и руками эдак взмахивает. Да и вы можете громче, у вас ведь сила голос, да и приятный какой… Прочтите сначала. Как хорошо: «Забавы, счастье проходят!..» – читал сам фабрикант, растроганный голосом Барановского и настроенный чувствительно выпитым вином.

Барановский продолжал:

 
Не вечно в свете жить родится человек,
Но вечно будет тот иль очень долго славен,
Кто в злополучии и счастии был равен.
 

– Хорошо, хорошо это высказано, – говорил фабрикант, отирая со лба капли пота и вместе тихонько смахивая набежавшую слезу. – Вам надо прямо к Федору Григорьевичу Волкову поступать; погодите, я сам и свезу вас к нему, он меня знает. А пока у меня в доме поживете, несколько деньков вместе проведем, и прочтете нам еще что-нибудь.

– За предложение благодарю и не откажусь. Один я как в лесу буду в новом городе, не скоро отыщу.

– Ну а теперь за мои будущие услуги прочтите что-нибудь, и вам веселей будет… – просил любитель сильного чтения.

Барановский был теперь в том состоянии духа, когда человек, взволнованный удачей и надеждами, легко соглашается на просьбы. Он начал читать и перечитал почти все, что знал из разных известных в ту пору пьес. Забывая о слушателе, он увлекся наслаждением, которое находил сам в декламации размеренных строф, которые влекли его, как пенье или музыка; наслаждение это удваивалось прекрасным видом на реку, к которой он обернулся лицом, и голос его сливался с гулом волны, шумевшей будто в такт с его чтением, прибоем у берега. Барановский долго бы мог предаваться этому удовольствию, если бы два новых обстоятельства не помешали ему и не прекратили чтения. Во-первых, к барке подплывали две большие, очень длинные лодки вроде старинных расшивов, наполненные народом. На барке началась тревога; рабочие перекликались с береговыми бурлаками, тянувшими барку; побежали будить хозяина. Дело в том, что барки на Волге были далеко не безопасны от разбойников, разъезжавших и живших на ней в те времена, как не безопасны были от них и все пути России. Эти шайки разбойников составлялись из тех же беглых крестьян, скрывающихся от ревизии, на которую смотрели с особенным недоверием, или из крестьян, пробиравшихся на поселение на окраины России. Скрываясь от поисков, не имея возможности что-нибудь зарабатывать, они прибегали к грабежу на больших дорогах, сперва чтобы обеспечить свое существование, а под конец потому, что привыкали к этой дикой и нечеловеческой жизни. Такими толпами бродяг полны были муромские леса, и такие же на все готовые, оторвавшиеся от общества люди разъезжали по Волге и среди белого дня высматривали, нельзя ли пограбить барку, нагнав ее к ночи. Две лодки с такими бродягами показались невдалеке от барки, на которой плыл Барановский. Все переполошились, все бежали к борту барки, стоя у которого Барановский только что прекратил чтение, звучно разносившееся по воде. Он замолк, и в толпе затерялся его слушатель – ярославец. Но, пробираясь за ним сквозь толпу рабочих, Барановский встретил новое лицо, которого не заметил прежде на барке. Это был сторож при Киевской академии и сторож церкви Печерской лавры, старик Антон, хорошо знакомый всем ученикам академии. Это был старик сутуловатый и подслеповатый, но юркий, бодрый и любивший всюду всматриваться.

– Ты как попал сюда, отец Антон? – спросил, кланяясь ему, Барановский.

Хитрый и пронырливый старик засыпал Барановского нескончаемыми приветствиями, прежде чем принялся объяснять, как очутился он здесь; дело было в том, что он отпросился на богомолье и ехал в Соловецкий монастырь.

– Я тебя, Стефан, давно приметил, – говорил он, значительно сжимая губы и хитро прищуривая узкие, полоской прорезанные глазки. – Я тебя видел, когда ты еще бегал за вином на берег. Хотел подойти, да ты занялся с каким-то купцом, кажется, по одеже его судя. Как начал ты ему читать что-то да выкрикивать, ну, думаю, пусть его забавляется! Ведь ты мастер у нас людей морочить! Он-то не подумает теперь, что ты в монахи готовишься, чай, Бог знает за кого принял.

Стефан Барановский примолк, не зная, что сказать этому опасному свидетелю его представлений, притом любившему выслужиться, сплетничая начальству.

– Меня матушка послала по своим торговым делам в Ярославль; а оттуда я скоро поворочу в Киев, прежде тебя там буду, – уверял он сторожа.

Пока шел их разговор, рабочие на барке вооружались дубинками и кольями; они повалили все к борту и увлекли с собой богомольца, подслеповатого Антона-сторожа.

Лодки поравнялись с баркой; на них было множество народу, они катили бойко на шести и на двенадцати веслах; все они были глубоки, а часть людей сидели или лежали на дне их. Виднелись все черные, загорелые лица, обросшие длинными бородами и волосами.

В руках у них виднелись у кого ружья, у кого дубины, кой-где блестели косы и топоры. На дне лодки одни спали, спокойно протянувшись, другие лежали, облокотясь о борт, с кистенем в руках. Тут же виднелись женщины, опрятно одетые, из которых некоторые укачивали, прижимая к себе, малых грудных ребят. Когда они поравнялись с баркой, несколько человек приподнялись со дна лодки на ноги и стоя окликнули хозяина барки:

– Хозяин! Ты чем торгуешь?

– Вам на что знать? Дубинками торгую! – откликнулся хозяин.

– Может, они пополам с хлебом, так поделимся: хлеба дай нам, а дубинки себе оставь! – кричали с лодки.

– Попробуй поди возьми, – кричала толпа рабочих на барке, грозя им дубьем.

– Хозяин! Брось сколько-нибудь мешков хлеба или муки: вот те хрест честной, оставим вас в покое!

Хозяин барки молчал, угрюмо наклоня голову, всматриваясь в лодки.

– Хозяин, дай хлеба малым ребятишкам! – послышался крик с лодки. – Не заставляй грабить, ради Христа!

По распоряжению хозяина рабочие ловко перебросили на лодку несколько мешков сухарей и муки. Всматриваясь, хозяин признал по разным признакам, что то были просто беглые крестьяне, плывшие куда-нибудь скрыться по Волге.