Za darmo

Петербургский день в 1723 году

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Петербургский день в 1723 году
Audio
Петербургский день в 1723 году
Audiobook
Czyta Krecker
4,19 
Szczegóły
Audio
Петербургский день в 1723 году
Audiobook
Czyta Sibiryak
6,07 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Так было на то время во всех домах Петербурга. Но вы, может быть, хотите войти хоть в один? Согласен. Откроем дверь этого маленького домика, третьего в линии к Галерному двору[13]. Он замечателен уже тем, что был первый каменный дом, выстроенный на этом месте в 1716 году.

В чистой комнате о трех окнах, обращенных к Неве, на стенах развешаны узенькие дубовые рамы с изображением кораблей в различных видах и положениях; здесь они режут черные волны, вы это видите по белым округленным парусам, рисующимся на темном небе, как крылья морской птицы; там они хвастливо выказывают вам всю стройность своих членов и ловят глаз сетью снастей, пересекающихся в запутанном порядке. Далее, вы видите: они стоят без мачт с крышами, будто огромные гробы; далее они на суше с обнаженными хребтами и ребрами лежат, как остовы великанов. Все это искусные работы голландских мастеров. Некоторые картины собственной руки славного Адама Сило, учившего Петра I теории кораблестроения. Влево от входа, в углу, широкая четырехгранная печь из мелких изразцов темно-рыжего цвета, на кирпичных подставках или столбах такой вышины, что под печью довольно просторная конурка, в которой лежит на рогоже, в углу, волчонок, привязанный цепью к одному из столбов. У другой стены крупная деревянная лестница. С одной стороны ее вместо поручня протянута между двух толстых железных столбиков веревка. Верх лестницы вставлен в заднюю сторону четырехугольного отверстия, вырубленного в потолке, обитом красным полотном. Там укромный теремок – комнатка дочери хозяина дома. Между печью и лестницей дверь, а в боковом покое за дверью видны толстые книги, большие бумаги, линейки, математические инструменты, валяющиеся на полу и по столу. Возле двери вбиты в стену три длинных корабельных крюка: на одном висит суконный зеленый плащ и наткнута маленькая треугольная шляпа, на двух других, обвитых неписанною бумагой, бережно положены зрительная труба, завернутая кожею, и толстая трость с костяным набалдашником. У противоположной стены между окон, в первом простенке, узенький шкаф желтого цвета. Сквозь стекла видны серебряные кружки, чисто вымытые, и возле них положены согнутые листы бумаги. В другом простенке зеркало в пол-аршина с обрезанным остроконечно верхом, в раме из желтой меди. На четвертой стене против хода висят врезанные в черную деревянную доску медали с изображением флотов, крепостей и резко обозначенных в воздухе парабол, оканчивающихся с одной стороны мортирою, а с другой – бомбою. На двух средних медалях, одинаковых и на вид новее прочих, обращенных наружу разными сторонами, изображено на одной море с плывущим по оному ковчегом, над ним летит голубь, несущий ветвь, вдали два города – С.-Петербург и Стокгольм, соединенные радугою, с надписью: «Союзом мира связуемы». Внизу подпись: «В Нейстате по потопе северныя войны 1721». На другой стороне ее надпись: «Государю Петру 1-му именем и делами предивными, Великому Российскому Императору и отцу, по двадесятилетных триумфов Север умирившему, сия из злата домашнего медалия усерднейше приносится».

На средине комнаты накрыт продолговатый стол. За ним сидят: на главном месте хозяин, старик высокого роста, широкоплечий, здоровый. Седые, коротко остриженные его волосы местами еще чернеются. На открытом челе выражено спокойствие чистой совести, в глазах добродушие и откровенность. По левую его сторону девушка лет девятнадцати, стройная, не прекрасная, но привлекательная миловидностью, с маленьким, несколько вздернутым носиком, с свежими, правильно очерченными устами, голубыми большими очами; волосы ее светло-каштановые, остриженные вкруг головы по-русски, ровною полосою лежат на вершине лба, а по сторонам с висков длинными локонами спускаются на плечи; белое платье немецкого покроя закрывает девственную ее грудь до самой шеи. Влево от нее Ермолай, напротив – мужчина лет тридцати пяти в мундире морского капитана, с медалью на цепочке. На левой щеке его длинный рубец, как будто след железа, которое когда-то прошло по этому месту. Рядом с капитаном старушка – полугорбатая, полужелтая, сморщенная, как печеное яблочко, в высоко повязанном черном платке, под которым виден платок белый, а из-под него белые же волосы, и в черной телогрейке, застегнутой под самой бородою. Наконец, против хозяина – знакомый нам секретарь.

На столе стоит изрезанный кусок мяса, приправленного тертым хреном с луком и остатки кишок с кашею. Служанка подает сахарную закуску.

Мы в доме корабельного строителя Ивана Немцева. Это его дочь, ее няня и гости – один сын его двоюродного брата, другие двое – нам знакомые.

– Досказывай же, – говорил Немцев, обращаясь к капитану, – люблю я слушать дивные потехи нашего флота, клянусь «Старым Дубом», как бы лет десятка два с плеч, пошел бы опять в море.

– Я не помню, где остановился.

– Не помнишь! Поверь слову, ты остановился на важном месте: за Гангутом, за линией пробитого, смятого, одураченного свейского флота; ты остановился перед самым носом Эреншильда и послал ему приказ сдаться.

– Да, точно… не приказ, а прошенье, которого храбрый Шаубинахт не принял. Тогда мы двинулись, царь впереди на галере, на которой и мне Бог привел…

– Постой, знаешь ли, что эта галера моей постройки? Что, брат? Легка, смела, увертлива, то юлит, как ласточка, то летит соколом, отважно сечет волну грудью, только «Старому Дубу» позволю с нею равняться.

– Царь вел нас прямо на адмиральский фрегат, исполняя сам попеременно должность пушкаря, командира, кормщика и матроса. Мы приближались быстро и в порядке, при противном неприятелю ветре. Эреншильд готовился к отчаянному отпору. Еще минута – и мы сцепились, но…

– Говори, говори же…

– Это был ад! Команды нельзя было слышать за два шага. Воздух стонал, члены галер и фрегата скрипели, трещали; ежеминутные выстрелы с обеих сторон громили их, рвали, ломали снасти и уносили целые ряды сражающихся. Наконец мы взлетели на фрегат. Тут каждый вершок был куплен кровью, смертью; люди резались с остервенением, били друг друга топорами, схватывались поодиночке, боролись, падали вместе в море и там продолжали отчаянно биться, доколе одна искра жизни теплилась в их груди! Свист, стон, вопли, пламя, по временам охватывавшее фрегат, дым, переходы от мрака к свету, несносный жар – все это утомляло, приводило в какое-то необыкновенное, отчаянно равнодушное положение. Я чувствовал, что голова моя горела и кружилась. Русские одолевали. Я силился быть близ Петра, но не знаю, как попал в толпу офицеров, окружавших Эреншильда, стоявшего у мачты. Решась лучше умереть, нежели быть в плену, я стиснул рукоять сабли и бросился на неприятеля. Мне памятно только, что в эту минуту седый Эреншильд взмахнул рукою, в ней что-то блеснуло, и я без чувств упал на палубу. Очнувшись, я узнал, что ранен самим Шаубинахтом пред глазами царя и что нахожусь на взятом нами фрегате «Элефанте»! Вот история моей раны, в ней ничего нет особенного.

– Славное дело! Славная рана! – кричал Немцев. – Поверь слову – я завидую тебе! А царя за эту победу поистине стоило наградить вице-адмиральским чином.

– Тем более, – сказал секретарь, – что еще в 1713 году его величество желал быть награжден оным и просил коллегию, но она отказала, найдя достойнейшего, которому дала сие звание.

– Коллегия отказала царю? – спросил удивленный Ермолай. – Что же царь сделал?

– Он искал случая заслужить чин, и заслужил его. Поверьте слову, я за один «Старый Дуб» дал бы ему все чины разом.

– A sa «Старый Дуб» ему именно ничего не дали, – сказал секретарь с неудовольствием.

– Ничего? – возразил Немцев. – То-то, брат, хвастаешь, что знаешь все и всему ведешь свои записки, а не ведаешь, что когда государь спустил этот корабль, чудный и, может, лучший на свете, корабль, при постройке которого в поте лица сам трудился с начала до окончания, то князь-кесарь наградил его как строителя не одною, по обычаю, а двумя серебряными кружками с пивом, такими, как у меня, – тут он показал на шкаф. – Подарок этот, свято хранимый царем, по словам его, приятнее ему всех других.

– Князь-кесарь, говорите вы, наградил царя? – спросил опять Ермолай.

– Да, – отвечал Немцев, – чтобы показать пример повиновения, государь строго подчинил себя властям. Он прошел все степени, узнал все трудности, служил матросом, солдатом, бомбардиром, все испытал на себе, всему научился.

– И показал свету и нам, – сказал капитан, – что возможно человеку.

Немцев встал.

– Да здравствует Петр бессмертный! – закричал он, подняв рюмку с вином.

– Да здравствует, – повторил капитан, – государь – работник на верфи Ост-Индской кампании, плотник у саардамца Рогге, кузнец на заводе Миллера, близ Истецких вод, где он выковывал железо за пуд по алтыну, механик в мастерской ван-дер-Гейдена, хирург у Рюйша, естествоиспытатель с Бургавом!

– Да здравствует, – повторил Немцев, – человек, до 14-летнего возраста питавший непреодолимое отвращение к морю и после создавший флот, с коим лично победил первейших адмиралов своего века! Да здравствует строитель «Старого Дуба»!

– Строитель величия нашего и славы, – громогласно сказал секретарь, из глаз которого лились ручьем слезы, а из уст слова, когда речь шла о Петре. – Да здравствует! – продолжал он важно[14],– «Священного Российского Государства священнейший Автократор, Веры православный всебодрственнейший защититель, злодеяния прогонитель, добродетелей же и сводобных наук и художеств насадитель, Славянских народов вечный славы начальнейший Автор, врагов победитель, падших возставитель, Царства прибавитель и распространитель, войска верховный Хилиарх, Марс, Генеральный Архистратиг, нашего века державнейший Нептун…» – он не мог продолжать от избытка чувств.

 

– Что же ты, – просил Немцев, обращаясь к дочери, – не сделаешь приветствия в честь новорожденного?

– Я, – отвечала тихо Ольга, – могу только кончить приветствие Андрея Федоровича и повторить с Кантемиром: «Да здравствует Государь, Отец Отечества, повелитель всемилостивейший и прекротчайший!»

– Прекрасно! Аминь, – сказал секретарь. – Исчислять достоинства Петра недостанет жизни. Я велел бы, однако, – прибавил он, садясь и поглядывая на Ермолая, – каждому русскому вместе с заповедями выучивать дела великого императора и помнить, как «Отче наш», во-первых, письмо его к Сенату из лагеря при Пруте, во-вторых, речь, сказанную им пред народом в 1714 году при спуске корабля «Нарвы» и, наконец, все подробности торжества Нейштадского мира! Выучивать и долго рассуждать над этим.

– Я велел бы, – сказал Немцев, – изучать каждый его шаг, всякое действие, всю жизнь и все минуты этой жизни, клянусь «Старым»…

– А что? – перебил капитан, – неужели император и поныне деятелен, неусыпен, как пред отъездом моим с фон-Верденом к берегам Каспийского моря?

– Всегда тот же. Болезненные припадки, к несчастию, в нынешнем году усилившиеся, требовали бы, – сказал, вздыхая, секретарь, – некоторой перемены в образе жизни, но государь тем неусыпнее и деятельнее.

– Андрей Федорович, – спросил Ермолай, обращаясь к секретарю, – вы обещали мне давно рассказать об ежедневных занятиях государя.

– Занятий, дружище, не перескажешь, и слишком их много, и слишком они важны; а вот выслушай, как проходит день для Петра Великого.

Встает он в три часа, до пятого держит корректуру издаваемой в С.-Петербурге газеты и прочитывает рукописи книг, поступающих в печать. Заметьте, что в переводах иностранных сочинений, которые исключительно трактуют о России, он не позволяет изменять ни насмешек, ни даже хулы, которою многие дерзают его осыпать. «Это полезно нам», – говорит государь.

В пять часов, выпив рюмку анисовой водки и положив в карман футляр с математическими и другой с хирургическими инструментами, государь берет трость, записную книжку и едет на лодке, в одноколке или идет пешком осматривать работы. В седьмом часу заходит в Сенат, переходит из одной коллегии в другую, слушает дела, надписывает свои решения, излагает мнения о важных государственных предметах и любит участвовать в прениях, открывающих ему образ мыслей и степень способностей каждого. В 11 часов, выпив опять рюмку анисовой водки и скушав крендель, государь идет домой, там записывает все замеченное и тотчас делает просителям аудиенцию. Он, не различая чинов и званий, терпеливо выслушивает каждого. По окончании аудиенции садится с семейством за стол. Отобедав, читает иностранные газеты, отмечая на полях, что должно переводить для «Петербургских ведомостей». Потом отдыхает с час, а в 4 часа сидит уже в токарной, которую называет местом отдыха. Как известно нам, здесь производятся все государственные дела. Окончив занятия сии, государь сверяет приказанное и исполненное с заметками записных своих книг, потом пишет письма, указы, составляет проекты, рассматривает сам многие дела, вникает во все, орлиным глазом смотрит из своей комнатки на империю и видит все от мала до велика. Остальную часть вечера он посвящает семейству.

– Чудесно, непостижимо, – сказал капитан. – Не говоря уже о способах, ум не может понять, как достает времени, чтобы совершать все сделанное Петром.

– Не забудьте, – отвечал секретарь, – что государь нередко веселит народ торжествами, в которых сам участвует, что он обедает, крестит, пирует, бывает на похоронах у многих подданных, что он собственной рукой пишет иногда до двадцати писем вдруг и производит множество работ столярных, токарных, резных.

– Никитична, – сказал Немцев, обращаясь к старушке, которая во все сие время сидела неподвижно, сложив руки на груди, перебирая пальцами и не спуская глаз с Ольги; по временам она только шевелила губами, как будто читала про себя молитву. – Никитична! Так ли живали цари во время оно?

– Не знаю-с, батюшка, – отвечала старуха, встав, опустив руки и низко кланяясь.

– Она вашего поля ягода, – продолжал Немцев, с улыбкою обращаясь к Ермолаю. – Больно не нравится ей всякая новизна. Правда ли, бабушка?

Никитична со вздохом повторила свой поклон и ответ:

– Не знаю-с, батюшка.

– Телогрейки никогда не хотела снять.

– Теплее в ней, Иван Иванович.

– Мимо Оперного дому проходя, плюет и крестится.

– Крест нигде не мешает, государь мой.

– От немцев чурается, как от чертей. Спрыскивает Ольгу водою с уголька, если случится, что на нее взглянет кто-либо не из родных.

– А как же, отец мой? Глаз дивное дело.

– С мужчинами до сих пор говорить стыдится и боится.

– Смолоду неучена была, родимой.

– На ассамблею и калачом не заманишь.

– Воля милости вашей, а туда, пока жива, не загляну, Иван Иванович.

– Да хоть бы из любопытства – может, тебе и понравится.

– Ох, отец мой, Христос с тобою, слушать больно! Плачу, что и красавицу нашу ненаглядную ты водишь в этот вертеп.

– Да об чем же плакать, коли ей там весело?

– Какое веселие, разврат, батюшка, разврат. Наше место свято, видана ли экая неучливость: мужчина незнакомую барышню держит за руку, да говорит с нею, еще и по-немецкому, да так ей в глаза и смотрит, да прыгает, Господи Иисусе! А матушки-то сидят себе где-нибудь в углу, как куклы! Стыд, стыд сущий!

– Что же худого, Никитична, коли везде…

– Везде, батюшка, не то, что здесь, мы ведь крещеные, православные. Ох, приходят последние времена, настает царствие антихристово. Бывало, девушка, как алмаз, бережена да лелеяна, сидит в теремочке, окна на двор, да и те завешены наглухо простынькою, а нынче выдумали на прохожую улицу – глядите, добрые люди, кто хочет! Мало еще, напоказ изволят выходить в какую-то, прости Господи, ассамблею да в оперу. Все дьявольские искушения. Да завели порядки такие, что всякому встречному подавай целовать свою руку! Бесстыдство какое! Ох, родимой мой, дурные времена!

Секретарь вынул свои огромные часы.

– Вечереет, – сказал он протяжно, – а иным прочим для вышереченной ассамблеи надлежит еще и принарядиться.

– Точно, точно, – сказал Немцев, вставая, – мы и заболтались.

Все последовали его примеру: секретарь громко прочитал молитву, после которой гости поклонились друг другу и обняли хозяина.

13Линия к Галерному двору есть нынешняя Английская набережная.
14Следующие слова взяты из лосвящения Петру Кантемиром книги.