Штукатурное небо. Роман в клочьях

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Фамилия офицера была Брауэр. До войны он окончил Дрезденский университет по специальности инженер-технолог мукомольного дела, рояль же осваивал попутно в консерватории, где брал уроки по композиции. Он и представить себе не мог, что когда-нибудь в жизни ему представится услаждать чей-либо слух кроме уходящего собственного.

Уже потом, много лет спустя, тетка мучила маленького отца, заставляя его непонимающего томами выучивать то, что в юности спасло ей жизнь. Потом к стихам присоединились огромные стопки граммофонных пластинок, которые он должен был узнавать по первым аккордам, потом шахматы, потом спорт. В противном случае его ждали суровые наказания столь продолжительные, что страх и боль сказались в нем нешуточным заиканием. От этого «благоприобретенного» недуга его вылечили гипнозом, правда, когда он уже был совсем взрослым.

Говорят, она была страшным и властным человеком, обладающим энергией безоговорочно подчинять себе всех, кто попадал в поле ее внимания или пересекал своими интересами ее собственные. В бой шло все, что попадалось ей под руку. Когда арсенал был исчерпан, соседи по коммунальной квартире надолго затыкали пальцами уши, чтобы на следующий день иметь возможность хотя бы с ней просто здороваться. Отборная брань летала по комнате, как стая ворвавшихся с улицы черных бабочек Papilio helanus, которые залетали к соседям, вылетали в прихожую, присаживались на их шапки, плащи, пальто и дверные ручки, потом кружились на лестничной клетке и, сложив крылья, наконец-то успокаивались, примостившись на щитке распределения электричества. И все-таки отец ценил ее и поклонялся ей – ведь она всегда желала для него только лучшего. Что же было это лучшее, на всем белом свете ведомо было, как говорится, лишь ей одной.

Получая в 16 лет паспорт, по настоянию тетки он поменял фамилию своих отца и матери Титов на ее фамилию Строев. Эту фамилию до сих пор носит вся наша семья.

И после революции, и после войны, и после Сталина, и во времена Хрущева Анна Петровна продолжала время от времени на правах самодеятельной актрисы участвовать в постановках профессиональных трупп, снималась даже в кино. Ее не обошел вниманием известный и в прошедшую и в нашу эпоху театр имени Моссовета. Но, несмотря на артистические способности, странная особенность преследовала ее всю жизнь. Она всегда получалась на фотографиях с закрытыми глазами. Одна ли она была или в шумной компании, рука фотографа к его собственному несчастью не могла уловить того момента, когда в отличие от других собравшихся она смотрела в объектив пристальным взглядом. То же происходило и с паспортом. Раз по пятнадцать ее заставляли пересниматься перед каждой очередной переклейкой фото по возрасту, но все с тем же никому непонятным эффектом, потом просто махнули рукой и разрешили оставить все как есть в виде особой приметы.

Когда в 1971 году она умерла, в старых альбомах неожиданно появилась фотография, где глаза ее были открыты. Из нее и решено было сделать памятный портрет. Но когда он появился в комнате на стене, от пристального взора из потустороннего мира всех обуял священный ужас. С тех пор все в семье, проходя мимо него, опускали глаза. Тому же, кто не делал этого, казалось, что покойница моргала, а иногда коротко улыбалась. Маме же года два мерещился светящийся в темноте венок, который стоял в углу у стены под овальным зеркалом с пожухлой лентой «от любимого сына».

Познакомив буквально насильственным образом моих будущих отца с матерью, Анна Петровна на следующий день после свадьбы сменила милость на гнев и заявила, что спать вместе они смогут лишь после ее смерти. Она покидала квартиру только по истечении критических дней своей новоявленной невестки – в переднем кармане ее старческого платья на пуговицах всегда лежал календарик, где она крестиками вычеркивала нужные дни. Конечно же это ей не помогло и вслед за братом Владимиром с разницей в двенадцать с половиной лет в апреле 73-го на свет появился я.

Той весной, когда меня еще не было, не было ничего, кроме влаги и темноты. Впрочем, осознавать это было решительно не в моих силах, но четырнадцатого апреля часам к четырем утра я набрал три пятьсот, потом, поднатужившись, добавил еще пятьдесят граммов и, не выдержав силы притяжения, которая помножила массу моего тела на скорость свободного падения и высоту, со свистом вылетел на свет божий, повиснув на пуповине. Тут же был подхвачен заботливыми руками в перчатках из силикона, через секунду лишен последней нити, на которой держалось мое «А-а-а!» и навсегда потерял невесомость.

На вопрос: «Откуда я взялся?» – мама по привычке отвечала мне: «В капусте тебя нашли, мой милый!» Долго из домашней солянки после этого заявления с горечью выбирал я кружки сосисок, искренне веря в то, что это те, кого потеряли.

Я ничего не понимал в жизни, входя в нее. Вокруг были взрослые люди. Взрослые люди совершали непонятные мне поступки. Я становился их соучастником или невольным свидетелем и, принимая происходящее за данность, и быстро привык к тому, что кто-то наилучшим образом должен был распорядиться моей жизнью. Но, несмотря на это, никто в семье не занимался мной целенаправленно и основательно. Сил, наверное, уже не хватило. Я был вторым последним и поздним ребенком. Хотя, помнится, в бадминтон с папой поигрывали, потом «Трех поросят» на катушечный магнитофон записали вместе, стихи наизусть он меня учить заставлял, и я с удовольствием это делал, на трехколесном велосипеде научили кататься, раза два на фигурное катание сводили – но и за это все я очень всем благодарен. Сам я записался только в кружок вольной борьбы во втором классе. В первый же день меня поставили в спарринг с тем, кто уже прозанимался два года. Через несколько минут я уложил его безо всяких приемов – мне посулили интересное будущее. Я осмелел, тренер, а за ним все кружковцы стали здороваться со мной за руку.

Было такое упражнение, которое входило в ежедневную разминку – встать на мостик, упереться макушкой в мат и качать в разные стороны шею. Недели через три на мате я подхватил стригущий лишай. Через день меня и вправду наголо остригли в ванной, ножницы и металлическую расческу прокипятили. Как дебил, я вынужден был ходить в школу в пилотке – синие бейсболки с надписью «Речфлот» были тогда в огромнейшем дефиците. С намазанной желтой мазью башкой в болячках появляться в спортклубе я уже не мог, и мое геройство сдуло, как ветром. Родители решили подыскать мне более интеллигентное занятие и записали в музыкальную школу на фортепиано. И сольфеджио, и специальность шли у меня с превеликим трудом. Мама решила брать для меня у преподавательницы дополнительные уроки. Мы ходили к Татьяне Михайловне, царствие ей небесное, домой. Дома у нее жило котов 20 не меньше – можно себе представить запах, который всегда исходил и от нее, и от ее неизменной шали, а уж после посещения ее домашних уроков, от меня на улице отворачивались даже собаки. Короче, с пианино как-то не завязалось и, вопреки желанию отправиться в гитарный класс, меня отдали играть на баяне – бабушка моя Шура, деревенских суконных взглядов, высказала, что с гитарой я буду похож на жулика, а у подъезда с баяном на приличного человека и девки на меня будут кидаться.

Никогда везение само собой не преследовало меня. Я таскал у бабушки деньги по десять копеек, которые было принято в то время копить в бутылке из-под «Шампанского», и играл в рублевую лотерею «Спринт». Выигрывал всегда меньше, чем тратил. Однажды проиграл серьезную по тем временам сумму – 10 рублей, а на одиннадцатом билете, вдруг закрасовалась заветная десятка. Вернулся домой, деньги отдал, все рассказал и больше этим не занимался. Не встречался мне и случайный прохожий, который сказал бы:

– Все, хватит, с этого момента твоя судьба решена, я разглядел в тебе, то чего вокруг так не хватает. Ты можешь заниматься своим предназначением, а об обустройстве всего уж как-нибудь я и сам позабочусь.

Нет, правда, один раз в троллейбусе лет в 12 ко мне привязался мужик в шляпе, плаще и с рыжими усами. Стал заговаривать зубы:

– Вижу, что ты настоящий парень и все у нас выйдет!

Он говорил об искусстве, поэзии, предстоящих планах. Потом вдруг заговорил о девочках, о том, как все там у них устроено, как они только этого и ждут. От неожиданности я возбудился сверх меры.

Все закончилось тем, что мы завернули на задворки школы с английским уклоном, он снял штаны и с надеждой повернулся, что называется к лесу передом. Я был потрясен.

– Вот, блин, судьба, – думал я, – у меня еще и с девками-то ничего не было.

До сих пор перед глазами стоит этот мужик с задранным плащом и сломавшейся на ширинке молнией, я, решительно отказавшись, направляюсь вперед по улице подальше от этого места, а он, Костя, его звали, кажется, орет мне вслед, что я маленький сраный ублюдок и очень еще пожалею об этом. И еще, кажется, что в семье у меня начнутся неприятности. Мама, действительно, сильно разрезала на работе стеклом на ноге вену – из мусорного ведра торчал бой, она, не заметив, проходила мимо. Не знаю, как эти две вещи могут быть связаны.

Я до сих пор верю в чудо, пусть позднее, но все-таки верю. Что-то должно случиться с нами, что-то такое, что принесет нам счастье помимо нашей воли и наших желаний. Но есть ли тот, кому известен срок и секрет?

Мне лет 9 или 10 с моим школьным другом Бабичем Адрианом на Киевском вокзале копеек за 5 или 10 мы получаем справку о месте жительства народного артиста СССР Арутюна Акопяна и на другой день без звонка едем к нему домой (мой друг тоже хочет стать фокусником). Я нажимаю звонок, Адик, сломя голову, от внезапного приступа страха несется по лестнице вниз. У меня в ушах колотится сердце, щеки красные, как с мороза, хотя это ранняя осень. Дверь открывает сам Акопян. В дверном проеме я вижу, как то ли жена, то ли его домработница пытается поймать вырвавшихся из клеток на свободу кроликов и гусей.

– Здравствуйте, Арутюн Амаякович, простите, что мы вас беспокоим, – Акопян выглядывает на лестницу за дверь, – я не один, мы пришли с другом…

 

– Ну, и где же друг?!

– Он испугался и убежал на улицу… Я хочу стать фокусником, и пришел узнать Ваш секрет…

– Ну, что ж, проходи…

С дрожью и благоговением я переступаю порог святая святых – артиста, на концертах которого бывал многократно. Билеты были всегда неудачные – я никогда не оказывался в проходе между рядами, чтобы с комком в горле сидеть и ждать, что он подойдет или обратится ко мне, или… позовет с собой на сцену. Я не знаю с чего начать, мнусь. Акопян сам отвечает на заданный мною вопрос:

– Знаешь, что такое воля?

– Нет… Не совсем…

– Видел, когда-нибудь манипуляции с картами…

– Да, много раз, но повторить это у меня пока не выходит…

– Посмотри на мои руки… Не замечаешь ничего необычного?

На обеих его руках указательный палец и мизинец искривлены – согнуты вовнутрь в первой фаланге.

– Мне было, ну может быть чуть-чуть побольше лет, чем тебе, я выворачивал пальцы в суставах, загипсовывал их и так целый месяц ходил не снимая. Несколько раз в году. Карты нужно держать так, чтобы их никто не заметил и только так это возможно… Сможешь добиться такого – из тебя получится фокусник. Это мой главный секрет.

Я благодарю за рассказ, ухожу, мы договариваемся о встрече. Встреча не состоится никогда. Я взял телефон, чтобы предварить свой следующий визит. По телефону такие вещи получаются редко.

Фаланги на указательном пальце и мизинце на обеих руках теперь и у меня заглядывают внутрь. Фокусником я так и не стал. Но главный секрет теперь мне известен. «Карты нужно держать так, чтобы их никто не заметил».

Моей матери сейчас 68, отца уже месяц как нет, брату Владимиру – 45, мне идет 33-й, Михаил Борисович Сизов 12 лет назад почил в бозе – его новая семья в лице жены Розы и двух ее сыновей инсценировали его естественную смерть за то, что он отказался подписать завещание в их пользу. Шуре (я называю ее – Шурио) – 91. Лет пятнадцать назад в 90-е она поняла, что чудес не бывает или они были, но все уже произошли. Работая долгие годы кассиром в «Новоарбатском» гастрономе, она начала с оказией скупать все, что попадалось ей под руку, как говорится, «на черный день». За несколько лет квартира, где маленьким я ездил на трехколесном велосипеде, превратилась сначала в партизанские тропы между коробками с крупами, вермишелью, посудой, подсолнечным маслом, хозяйственным мылом, спичками и мукой, потом в непролазную барсучью нору, в буквальном смысле этого слова, набитую до потолка, в которой людям для жизни не осталось и места. Зато в двухкомнатной «хрущобе» вольготно устроились устроились тараканы, пауки и мыши, которых от случая к случаю находили мёртвыми от заворота кишок или булимии. В те же 90-е пропали, потеряв драгоценные нули справа, все ее сбережения, которые всю жизнь она прятала так, что потом сама не могла отыскать. Наследники остались без дач и автомобилей, но с нехилой коллекцией денег советской эпохи. Как память о детстве я храню бутылку из-под «Шампанского». Если посмотреть сквозь ее зелень на свет, то можно увидеть запыленные гривенники и скелет мыши, распластавшийся на них сверху. Все в патине, паутине и пыли и кажется, что этому никогда не будет конца. Таковы обстоятельства! Таков их плен и таков порядок вещей! Ибо для вещей человек создан, а не вещи для человека! Для двух простыней он создан, узлами завязанных в головах и в ногах.

Я смотрю на умирающего отца. Скоро он станет рассказом, притчей, превратится в стихи и останется вечной памятью моей слезливой души. В голове звучат старые виниловые пластинки, которые он собирал всю жизнь. Я наполнен Моцартом, Шубертом, Григом, музыкой, которую в молодости он слушал. Через неделю – другую я поцелую его. В живые помощи на холодном лбу. Я не целовал его 20 лет. Мы были всегда далеки. Мы не были с ним ни в чем друг на друга похожи. С изумлением в его заострившемся профиле я узнаю себя…

 
– Я понял, что мы не вагоны,
что мы паровозы, я понял…
Ах, если б знать, если б знать!
Теперь уже слишком поздно…
Мне так не хочется умирать…
 

Это похоже на бред, но это не бред. После завтра я стану взрослым. Начнется новый отсчет времени. Или нового времени счет?

За неделю до его смерти мне наконец-то среди ниш в донском колумбарии удается найти могилу предков. Кладбищенская контора. Ветхие картотеки. Запись от 37-ого года, года рождения моего отца. Многое останется для меня загадкой.

Кто и откуда я? Где мои корни?

Мои корни находятся в трех с половиной метрах от пола и в четырех от земли.

И корни мои молчат.

На земле со мной остаются несколько родных и несколько близких, да пара лучших друзей. По вечерам иногда мы звоним друг другу. Но в разговорах наших теперь присутствует одна существенная деталь – поделившись друг с другом впечатлениями о прошедшем дне, мы долго можем молчать – смотреть телевизор, заниматься своими делами, не вешая трубки, и не испытывать при этом никаких неловкости или неудобств.

Иногда, в эти бесконечно длящиеся мгновения, я снова и снова вспоминаю Кейджа – композитора-авангардиста. Он выходил на сцену, садился за рояль и ровно через четыре минуты и тридцать три секунды, не издав ни единого звука, поднимался и уходил. «04.33» называлась эта странная вещь. Ему, как и мне было нечего больше сказать. Он, как и мы, искал спасения в мудрой, глубокой и всепримиряющей тишине…

Алоэ
 
Как и все, я лежал в погремушках,
Материнской питался любовью,
Потому знать не знал, что такое
Ни печаль, ни заботы, ни горе…
 
 
И меня, как затворника славы,
На руках по квартире носили,
И взамен ничего не желали,
В выходные к окну подносили.
 
 
Там в углу, напружинясь от солнца,
Среди флоксов, герани и моли
Рос, всем встречным раскинув объятья,
Царь домашних растений – алоэ.
 
 
Это бабушка с мамой растили,
Чтоб меня уберечь от простуды,
От царапин, ушибов и ссадин,
По совету счастливых соседей.
 
 
Чтобы жил, чтобы боли не ведал,
Чтобы в праздник друзья приходили,
Чтобы все, кого выбрал любили…
От несчастий спасенье – алоэ!..
 
 
Много лет с той поры миновало,
Я сижу в кабинете и плачу,
Переехало с кухни на дачу
За отсутствием пользы алоэ.
 
 
Как ни тщусь, не припомню такого,
Чтобы к ране листок приложили
Или соком алоэ больного
Из кровати здоровым подняли…
 
 
Я встречаю счастливых соседей,
Мы сидим на скамейке и курим,
Помудрев, ни о чем не мечтаем,
Наблюдаем закат над домами…
 
 
– Как дела?! – Как у всех! Как обычно!
– Как живешь?! – Ни богато, ни бедно!
С каждым днем все ни хуже, ни лучше…
Соблюдаем закон середины…
 
 
Рано встанешь, возьмешься за дело,
День пройдет и моргнуть не успеешь…
Что хотел завершить – не закончил…
– Все здоровы – и то, слава богу!
 
 
– Как ни ерзай, а это в основе!
– Это так… Как здоровье Сизовых?!
– Также как и Титовых здоровье…
Тот – ушел, та – осталася вдовой…
– Философии смерть не помеха…
Помнишь, я подарил тебе Книгу?..
Пригодилась?! – Нет, пылью покрылась…
Мать снесла ее в библиотеку…
 
 
– Что ж случается и не такое…
Соберешься с друзьями на Лету,
Глядь, а нет ни коня, ни подковы.
 
 
И цветет на террасе алоэ,
Будто вера в пустую примету,
Что всегда все мы будем здоровы…
Что всегда все мы будем здоровы.
 

Вступление
Сторож и библиотекарь

– Павел Исаевич, вы спите?

– А как вы думаете, возможно спать, когда вы бесперечь перебираете в кармане ключи?

– Да, я тоже никак заснуть не могу! Уже часа три ворочаюсь, мысли разные в голову лезут. Знаете, последняя какая во лбу стучится? Какова должна быть степень погрешности одной из параллельных прямых, чтобы они пересеклись в результате?

– Что вас занимает? Удивительно! Вам-то это зачем?!

– Не знаю, но спать не дает. Вы ведь тоже на меня жалуетесь, а сами шуршите в темноте страницами. Что там в потемках-то разобрать можно.

– Да и при свете не разобрать ничего. Бог знает, во что нашу библиотеку превратили – обложек нет, страницы местами по целым главам вырваны. Чего герой хочет, к чему он стремится, что, в конце концов, его ждет?

– Всех в конце концов ждет одно и тоже. Так что осените себя крестным знамением, повернитесь на левый бок и засыпайте.

– Да не смогу я все равно, грустно мне…

– Грустно-то от чего?

– Вот с чего жизнь человека начинается. Чем он, так сказать, полон в самом начале?

– Он полон любопытства, интересов, надежд, веры в то, что все у него не как у других в жизни получится, что встретит он первую любовь и с нею рука об руку до конца дней своих дотянет. А к чему он в середине жизни приходит? К отчаянию, опустошению, желанию начать все заново, не отвлекаясь и не размениваясь по мелочам. Проклинает друзей, родных, близких, пытается все стереть из памяти, суетится лет десять, потом понимает, что дров наломал, и как оно было-то раньше лучше, чем сейчас складывается. Но пути назад уже нет, да и силы уже не те. Верно?

– Верно.

– Так вот этой софистикой, а с позволения вашего сказать – дребеденью мы уже не раз и не два с вами занимались, и ни к чему это нас не привело. Я вот на днях мальчика одного встретил.

– «Чего ты хочешь, мальчик, – спрашиваю. – Любое желание твоё исполнить могу». И знаете, что мне мальчик ответил? – «Хочу, чтобы пенсия поскорее наступила, чтобы… выплачивали!» Вот она – правда жизни, Павел Исаевич.

– И что же вы сделали?

– Кошелек ему отдал, чтобы пустомелей не оказаться. Ничего людям не надо. «Еда, да сон – вот цель заветная…» – или как там правильно? Ну, еще удовольствия плотские – это я опускаю. А если кому что-то и надо, то это извините меня за грубое слово – нонсенс. И все равно – трагикомедия в результате. С единственной разницей, что сам все это себе устроил и пенять не на кого. Вот от этого, наверное, можно получить какое-то удовлетворение.

– Ну, вас и прорвало, Петр! То бывает неделями, месяцами молчите. Открыли ворота – закрыли ворота. А тут – на тебе. Я все-таки каждую новую книгу с полки с новой надеждой беру. Не все так просто, как ключ в замочной скважине – сунул, вынул и пошел! Судьба – это, все-таки, загадка, что ли какая-то.

– Ладно. Не нам с вами рассуждать об этом, вы всего-навсего библиотекарь, я сторож и все что нас объединяет – общее отчество, Павел Исаевич. Ловите спички, зажигайте свечку, все равно, чувствую, не спать сегодня… Ну, что вы молчите? Читайте дальше, что там у вас написано.

Глава 4
Метел

I

В конце 2001 года, в эпоху нам достопамятную, жил в Москве в студенческом общежитии Университета Дружбы Народов, раскинувшегося недалеко от метро в юго-западной части нашего славного города студент из республики Эфиопия. Точно произнести его имени не мог никто, поэтому называли его Владимир, к чему он и сам быстро привык, отчего, уж Бог весть. Во всей округе славился он гостеприимством и радушием. Соседи и однокурсники поминутно заходили к нему поесть, попить, поиграть в карты на небольшие, но все же приятные суммы. Некоторые даже уговаривали его уступить свою кровать для свиданий; тогда пешком он доходил до метро, спускался в подземку и часами уже отдавался изучению интерьеров, удивляясь воображению и восхищаясь трудолюбием белых людей, чего на своей родине не предполагал увидеть в ближайшее время. За год с лишним жизнь его приобрела привычный ритм и порядок – учеба, прием гостей, прогулки в метро или поход в музеи, но главное – изучение русского языка, чем во многом объяснялась его тяга к общению и желание раствориться в незнакомой, но притягательной белой среде.

В те редкие дни, когда гости не осаждали Владимира, он брался за чтение старой и доброй русской литературы и, как сказали бы наши современники, черт дернул его остановить свой взгляд на той классической когорте, к которой принадлежали Тургенев и Бунин со своими прописями наивной открытой и верной любви. Когда перед сном он откладывал в сторону книгу и гасил свет, мечты о бесконечных просторах, ручьях и березах одолевали его, звонкий девичий смех летал над подушкой, и кто-то в сарафане с длинной косой увлекал Владимира в лес, зажав его черные пальцы в своей, от волнения влажной, белой руке. Наутро он сидел на кровати, подперши ладонями лоб, и тихо смеялся, пока в дверь его не стучали первые визитеры.

II

Никто и не подозревал о тайной страсти Владимира. Она настигла его в первых числах декабря и ровно согревала, как тропическое солнце в условиях капризной и непостоянной русской зимы. Имя этой страсти было Марина Гаврилова. Владимир, в буквальном смысле слова, «достал ее из-под земли», встретив на эскалаторе ночью, когда возвращался из нового путешествия по паучьим лапам подземки, в свою теплую студенческую нору. Марина просто улыбнулась ему, он что-то ответил, она расхохоталась, это и решило исход дела. Владимир безнадежно влюбился. Уже на другой вечер они виделись вновь, и Владимир провожал ее до дома.

 

Каково же было его потрясение, когда узнал он, что жила Марина в Марьиной Роще (пусть домов в ней было более, чем деревьев), что рука ее всегда была влажной, а волосы длинными, хотя она не собирала их в косу. Все настолько совпадало с его неотступными снами, что не придать этому никакого значения, казалось Владимиру совершенно преступным.

Через неделю Марина подарила Владимиру первый поцелуй, от которого он ходил пьяным в продолжение двух следующих суток, когда они не встречались. А через несколько дней он был с ней в ее небольшой квартире среди старых плюшевых мишек и кукол, которые удивленно сидели на подушках большого вытертого дивана.

Марина была не первой девушкой Владимира, но и Владимир был у Марины не первым, в чем она не преминула ему сознаться. Поначалу он сильно был огорчен, но потом, сочтя ее откровение за раскаяние, успокоился.

Владимир и в самом деле был очень милый молодой человек. Ему было около двадцати шести лет, и он имел именно тот ум и те стройные взгляды на вещи, которые обыкновенно нравятся женщинам. Он с легкостью мог принять серьезное решение или рассмешить, равно, как и вступить в увлекательную беседу, которая чаще оставалась понятной лишь ему и его собеседнику.

В первые минуты знакомства Марина была буквально ошеломлена. Словно, гуляя по зоопарку, она заметила, как из вольера вышла хорошо одетая обезьяна, ключом закрыла за собой дверь, и, подойдя к ней, на чисто русском языке предложила прогуляться в Поленово или в Кусково, где к своему стыду, сама Марина никогда не бывала. И, действительно, в отличие от коренных жителей столицы, Владимир знал изрядное количество удивительных мест и историй, связанных с ними.

В первые дни Марина смело вручила ему себя на попечение точно гиду, с одной лишь поправкой – она продолжала оставаться в родном городе своей огромной страны, а не приехала по туристической путевке в республику Эфиопия. Они вдоль и поперек обошли Третьяковку, цветаевский музей на Волхонке, замоскворецкие переулки старой Москвы и везде Владимир продолжал удивлять ее своей осведомленностью.

III

Между тем, тихо отгремело католическое Рождество в храме на задворках грозной Лубянки. Владимир исповедовался, причастился, испросил у священника благословения на брак с белой женщиной, проведя около часа после службы в закрестье. Пожертвовал храму на радостях энную сумму и благоговейно отправился восвояси, ожидая удобного случая объясниться с Мариной, которая на несколько дней куда-то пропала. Ее мобильный не отвечал, и не горел свет в окнах уютной квартиры, где он провел с ней незабвенную первую ночь.

От горечи этой пропажи Владимир осунулся и стал на редкость неприветлив с однокурсниками и друзьями, которые, почуяв в нем, что-то до сей поры незнакомое и дикое, уже боялись к нему наведываться, а день, когда это произошло с чьей-то легкой руки окрестили «чёрной субботой».

Десятки раз Владимир представлял себе встречу со своей суженой, и вновь и вновь русский язык отказывался служить ему, чтоб выразить всю силу того огня, который кипел в его черной груди. Он вспомнил об отцах русской классики, которые упорно призывали объясняться в стихах, взял бумагу, ручку и целый день никто не слышал ни звука из разгульной таверны, которая в одночасье превратилась в холодную и мрачную чернецкую келью.

Рифма давалась ему с трудом, и потому на третий час своей душевной работы, он оставил заботу о ней и вовсе. Сосредоточился на ритмике и правильности склонений, ежесекундно хватаясь за огромный французско-русский словарь.

Когда окончательно стемнело, он начисто переписал от руки свои первые русские вирши, аккуратно сложил листок, тщательно прогладив его по сгибам, и запечатал послание в длинный почтовый конверт.

К ***
 
Я дольго строиль дом, я водружаль
Стропила,
Чердачные перегородки городиль
Вручную
Дверные прорубаль проемы
Для дверей
Изобреталь замки,
Ключи вытачиваль собственноручно,
На окна устанавливаль решетки,
И все, казалось мне, устроиль лучше,
Чем можно было бы устроить одному,
Чтоб не впускать тебя, любимая, к себе.
 
 
Ты проскочила неожиданно как нота
Фальшивая, с листа слетела и слилась
(Под аккомпанемент) с минорной темой;
Я пробежаль последнюю страницу,
Разучиваемой мною старой пьесы,
Окончиль музицировать и, взяв
Финальное трезвучие, я свериль
От «А» до «Я» всю рукопись мою
По древним пожельтевшим образцам,
И, точно, так и есть, – одна ошибка.
 
 
Прошель д…цатый год безумства моего,
Учёбы и забот первоначальных;
Ключи я потеряль, забросиль ноты,
Всё больше как-то наизусть и наугад
Перебираю клавиши и звуки
Само собой ложатся, как душе
Вдруг заблягорассудится сегодня,
А между них нет-нет, да и проскочит
Неверная смешливая сестра.
 
 
Я по ошибке ноту выучиль, случайно
В тот день, когда любимую нашель;
И сколько я ни проверяль себя, она всё
К аккордам польнозвучным подходила.
 
 
Чему не быть, того не миновать.
 

Развязкой мрачности, которую очевидцы назвали «приступом неистовой радости», был звонок, напрочь согнавший его тяжелый сон, утром 31 декабря – звонила Марина. Она звала Владимира вечером встретить Новый Год на даче у подруги в Подмосковье, говорила, что Новый Год – это новая жизнь, что им нужно о многом поговорить, потом долго молчала. Владимир только кивал, дрожа от волнения, и благодарил за то, что она о нем вспомнила.

Связь прервалась сама собой, и он прошептал Богу молитву за то, что успел записать точный адрес дома в деревне, где должно было свершиться их долгожданное свидание.

IV

Весь день Владимир не находил себе места – время тянулось непомерно долго. Он то и дело взглядывал на часы – это только подогревало его нетерпение. Перед обедом он выбежал в магазин, приобрел неоправданно дорогую «Вдову Клико», с килограмм «столичного салата „Оливье“», рецепт приготовления которого не имел ничего общего с рецептом прародителя, давшего ему такое звучное имя, но и это не сильно скоротало и без того вялотекущие минуты.

Всю следующую ночь Владимиру предстояло ни на секунду не сомкнуть глаз, и потому он, скользнув под одеяло, заснул крепким, предвкушавшим счастие, сном, не обращая внимания на предпраздничную суету и шум, которые доносились из холодного коридора общаги.

Проснулся он около девяти пополудни, наскоро умылся, проглотил бутерброд и, запрыгнув в приготовленную заранее нарядную одежду, отправился на Курский вокзал, чтобы предстать перед Мариной загодя до наступления торжественных двенадцати ударов. Дорога была ему незнакома, а езды всего двадцать или тридцать минут.

Но едва Владимир сошел со станции в поле, как поднялся ветер и началась такая метель, что дикий зверь своротил бы со следа и прямиком поспешил в свое земляное убежище. В одно мгновение дорогу занесло, а огоньки, которые светили вдалеке так приветливо, исчезли. Владимир протягивал вперед свою черную руку, но она пропадала в белой пелене огромных хлопьев, застивших ему глаза. Он ступил вправо и вдруг по пояс провалился в сугроб. Было это так неожиданно, что он потерял направление и дальше двигался уже наугад. Пот катил с него градом. Время шло. Владимир начинал беспокоиться. Наконец в стороне что-то стало чернеть. Приблизившись, различил он Рощу, которую заприметил, еще спускаясь со станции. Слава богу, подумал он, и двинулся в её направлении в надежде выйти на потерянную дорогу или обойти Рощу кругом.

Прошло ещё около получаса, пока Владимир продирался по сугробам в выбранном им направлении. За Рощей должны были начаться дома. Ветви царапали ему лицо, щёки почти ничего не чувствовали, он растирал их руками, брови и ресницы сковывал иней, ноги были мокры. Внезапно что-то взорвалось в пакете и зелёные стекла, прорвав его, выступили наружу. Это была «Вдова Клико», не выдержавшая такого мороза. Владимир посмотрел на часы, было ровно двенадцать. Отчаянно он швырнул пакет в сторону и зашагал через серую лесополосу, где ветер был уже поумеренней. Слёзы катились по его лицу, когда редкие деревья остались за спиной, а перед собой он не увидел поселка – только бескрайнее снежное поле, которому не было конца, сливалось на горизонте с едва желтеющим черным небом.