Зимние сказки и рождественские предания

Tekst
Autor:
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Утонул! ей-богу, утонул! вот чтобы я не сошла с этого места, если не утонул! – лепетала толстая ткачиха, стоя в куче диканьских баб посереди улицы.

– Что ж, разве я лгунья какая? разве я у кого-нибудь корову украла? разве я сглазила кого, что ко мне не имеют веры? – кричала баба в козацкой свитке, с фиолетовым носом, размахивая руками. – Вот чтобы мне воды не захотелось пить, если старая Переперчиха не видела собственными глазами, как повесился кузнец!

– Кузнец повесился? вот тебе на! – сказал голова, выходивший от Чуба, остановился и протеснился ближе к разговаривавшим.

– Скажи лучше, чтоб тебе водки не захотелось пить, старая пьяница! – отвечала ткачиха. – Нужно быть такой сумасшедшей, как ты, чтобы повеситься! Он утонул! утонул в пролубе! Это я так знаю, как то, что ты была сейчас у шинкарки.

– Срамница! вишь, чем стала попрекать! – гневно возразила баба с фиолетовым носом. – Молчала бы, негодница! Разве я не знаю, что к тебе дьяк ходит каждый вечер?

Ткачиха вспыхнула.

– Что дьяк? к кому дьяк? что ты врешь?

– Дьяк? – пропела, теснясь к спорившим, дьячиха, в тулупе из заячьего меха, крытом синею китайкой. – Я дам знать дьяка! Кто это говорит – дьяк?

– А вот к кому ходит дьяк! – сказала баба с фиолетовым носом, указывая на ткачиху.

– Так это ты, сука, – сказала дьячиха, подступая к ткачихе, – так это ты, ведьма, напускаешь ему туман и поишь нечистым зельем, чтобы ходил к тебе?

– Отвяжись от меня, сатана! – говорила, пятясь, ткачиха.

– Вишь, проклятая ведьма, чтоб ты не дождала детей своих видеть, негодная! Тьфу!.. – Тут дьячиха плюнула прямо в глаза ткачихе.

Ткачиха хотела и себе сделать то же, но вместо того плюнула в небритую бороду голове, который, чтобы лучше все слышать, подобрался к самим спорившим.

– А, скверная баба! – закричал голова, обтирая полою лицо и поднявши кнут. Это движение заставило всех разойтиться с ругательствами в разные стороны. – Экая мерзость! – повторял он, продолжая обтираться. – Так кузнец утонул! Боже ты мой, а какой важный живописец был! какие ножи крепкие, серпы, плуги умел выковывать! Что за сила была! Да, – продолжал он, задумавшись, – таких людей мало у нас на селе. То-то я, еще сидя в проклятом мешке, замечал, что бедняжка был крепко не в духе. Вот тебе и кузнец! был, а теперь и нет! А я собирался было подковать свою рябую кобылу!..

И, будучи полон таких христианских мыслей, голова тихо побрел в свою хату.

Оксана смутилась, когда до нее дошли такие вести. Она мало верила глазам Переперчихи и толкам баб; она знала, что кузнец довольно набожен, чтобы решиться погубить свою душу. Но что, если он в самом деле ушел с намерением никогда не возвращаться в село? А вряд ли и в другом месте где найдется такой молодец, как кузнец! Он же так любил ее! Он долее всех выносил ее капризы! Красавица всю ночь под своим одеялом поворачивалась с правого бока на левый, с левого на правый – и не могла заснуть. То, разметавшись в обворожительной наготе, которую ночной мрак скрывал даже от нее самой, она почти вслух бранила себя; то, приутихнув, решалась ни о чем не думать – и все думала. И вся горела; и к утру влюбилась по уши в кузнеца.

Чуб не изъявил ни радости, ни печали об участи Вакулы. Его мысли заняты были одним: он никак не мог позабыть вероломства Солохи и сонный не переставал бранить ее.

Настало утро. Вся церковь еще до света была полна народа. Пожилые женщины в белых намитках, в белых суконных свитках набожно крестились у самого входа церковного. Дворянки в зеленых и желтых кофтах, а иные даже в синих кунтушах с золотыми назади усами, стояли впереди их. Дивчата, у которых на головах намотана была целая лавка лент, а на шее монист, крестов и дукатов, старались пробраться еще ближе к иконостасу. Но впереди всех стояли дворяне и простые мужики с усами, с чубами, с толстыми шеями и только что выбритыми подбородками, все большею частию в кобеняках, из-под которых выказывалась белая, а у иных и синяя свитка. На всех лицах, куда ни взглянь, виден был праздник. Голова облизывался, воображая, как он разговеется колбасою; дивчата помышляли о том, как они будут ковзаться с хлопцами на льду; старухи усерднее, нежели когда-либо, шептали молитвы. По всей церкви слышно было, как козак Свербыгуз клал поклоны. Одна только Оксана стояла как будто не своя: молилась и не молилась. На сердце у нее столпилось столько разных чувств, одно другого досаднее, одно другого печальнее, что лицо ее выражало одно только сильное смущение; слезы дрожали на глазах. Дивчата не могли понять этому причины и не подозревали, чтобы виною был кузнец. Однако ж не одна Оксана была занята кузнецом. Все миряне заметили, что праздник – как будто не праздник; что как будто все чего-то недостает. Как на беду, дьяк после путешествия в мешке охрип и дребезжал едва слышным голосом; правда, приезжий певчий славно брал баса, но куда бы лучше, если бы и кузнец был, который всегда, бывало, как только пели «Отче наш» или «Иже херувимы», всходил на крылос и выводил оттуда тем же самым напевом, каким поют и в Полтаве. К тому же он один исправлял должность церковного титара. Уже отошла заутреня; после заутрени отошла обедня… куда ж это, в самом деле, запропастился кузнец?

Еще быстрее в остальное время ночи несся черт с кузнецом назад. И мигом очутился Вакула около своей хаты. В это время пропел петух. «Куда? – закричал он, ухватя за хвост хотевшего убежать черта. – Постой, приятель, еще не все: я еще не поблагодарил тебя». Тут, схвативши хворостину, отвесил он ему три удара, и бедный черт припустил бежать, как мужик, которого только что выпарил заседатель. Итак, вместо того чтобы провесть, соблазнить и одурачить других, враг человеческого рода был сам одурачен. После сего Вакула вошел в сени, зарылся в сено и проспал до обеда. Проснувшись, он испугался, когда увидел, что солнце уже высоко: «Я проспал заутреню и обедню!» Тут благочестивый кузнец погрузился в уныние, рассуждая, что это, верно, Бог нарочно, в наказание за грешное его намерение погубить свою душу, наслал сон, который не дал даже ему побывать в такой торжественный праздник в церкви. Но, однако ж, успокоив себя тем, что в следующую неделю исповедается в этом попу и с сегодняшнего же дня начнет бить по пятидесяти поклонов через весь год, заглянул он в хату; но в ней не было никого. Видно, Солоха еще не возвращалась. Бережно вынул он из пазухи башмаки и снова изумился дорогой работе и чудному происшествию минувшей ночи; умылся, оделся как можно лучше, надел то самое платье, которое достал от запорожцев, вынул из сундука новую шапку из решетиловских смушек с синим верхом, которой не надевал еще ни разу с того времени, как купил ее еще в бытность в Полтаве; вынул также новый всех цветов пояс; положил все это вместе с нагайкою в платок и отправился прямо к Чубу.


Чуб выпучил глаза, когда вошел к нему кузнец, и не знал, чему дивиться: тому ли, что кузнец воскрес, тому ли, что кузнец смел к нему прийти, или тому, что он нарядился таким щеголем и запорожцем. Но еще больше изумился он, когда Вакула развязал платок и положил перед ним новехонькую шапку и пояс, какого не видано было на селе, а сам повалился ему в ноги и проговорил умоляющим голосом:

– Помилуй, батько! не гневись! вот тебе и нагайка: бей, сколько душа пожелает, отдаюсь сам; во всем каюсь; бей, да не гневись только! Ты ж когда-то братался с покойным батьком, вместе хлеб-соль ели и магарыч пили.

Чуб не без тайного удовольствия видел, как кузнец, который никому на селе в ус не дул, сгибал в руке пятаки и подковы, как гречневые блины, тот самый кузнец лежал у ног его. Чтоб еще больше не уронить себя, Чуб взял нагайку и ударил его три раза по спине.

– Ну, будет с тебя, вставай! старых людей всегда слушай! Забудем все, что было меж нами! Ну, теперь говори, чего тебе хочется?

– Отдай, батько, за меня Оксану!

Чуб немного подумал, поглядел на шапку и пояс: шапка была чудная, пояс также не уступал ей; вспомнил о вероломной Солохе и сказал решительно:

– Добре! присылай сватов!

– Ай! – вскрикнула Оксана, переступив через порог и увидев кузнеца, и вперила с изумлением и радостью в него очи.

– Погляди, какие я тебе принес черевики! – сказал Вакула. – Те самые, которые носит царица.

– Нет! нет! мне не нужно черевиков! – говорила она, махая руками и не сводя с него очей. – Я и без черевиков… – Далее она не договорила и покраснела.

Кузнец подошел ближе, взял ее за руку; красавица и очи потупила. Еще никогда не была она так чудно хороша. Восхищенный кузнец тихо поцеловал ее, и лицо ее пуще загорелось, и она стала еще лучше.

Проезжал через Диканьку блаженной памяти архиерей, хвалил место, на котором стоит село, и, проезжая по улице, остановился перед новою хатою.

– А чья это такая размалеванная хата? – спросил преосвященный у стоявшей близ дверей красивой женщины с дитятей на руках.

– Кузнеца Вакулы! – сказала ему, кланяясь, Оксана, потому что это именно была она.

– Славно! славная работа! – сказал преосвященный, разглядывая двери и окна. А окна все были обведены кругом красною краскою; на дверях же везде были козаки на лошадях, с трубками в зубах.

Но еще больше похвалил преосвященный Вакулу, когда узнал, что он выдержал церковное покаяние и выкрасил даром весь левый крылос зеленою краскою с красными цветами. Это, однако ж, не все: на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула черта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: «От бачь, яка кака намалевана!» – и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.

Константин Ушинский
Проказы старухи-зимы

Разозлилась старуха-зима, задумала она всякое дыхание со света сжить. Прежде всего она стала до птиц добираться: надоели ей они своим криком и писком.

 

Подула зима холодом, посорвала листья с лесов и дубрав и разметала их по дорогам. Некуда птицам деваться; стали они стайками собираться, думушку думать.

Собрались, покричали и полетели за высокие горы, за синие моря, в теплые страны. Остался воробей, и тот под стреху забился.

Видит зима, что птиц ей не догнать: накинулась на зверей. Запорошила снегом поля, завалила сугробами леса, одела деревья ледяной корой и посылает мороз за морозом. Идут морозы один другого злее, с елки на елку перепрыгивают, потрескивают да пощелкивают, зверей пугают.

Не испугались звери: у одних шубы теплые, другие в глубокие норы запрятались; белка в дупле орешки грызет, медведь в берлоге лапу сосет; заинька, прыгаючи, греется, а лошадки, коровки, овечки давным-давно в тёплых хлевах готовое сено жуют, теплое пойло пьют.

Пуще злится зима – до рыб она добирается: посылает мороз за морозом, один другого лютее. Морозцы бойко бегут, молотками громко постукивают: без клиньев, без подклинков по озерам, по рекам мосты строят. Замерзли реки и озера, да только сверху, а рыба вся вглубь ушла: под ледяной кровлей ей еще теплее.

– Ну, постой же, – думает зима, – дойму я людей, и шлет мороз за морозом, один другого злее. Заволокли морозы узорами оконницы в окнах; стучат и в стены, и в двери, так что бревна лопаются. А люди затопили печки, пекут себе блины горячие да над зимою посмеиваются. Случится кому за дровами в лес ехать – наденет он тулуп, валенки, рукавицы тёплые да как примется топором махать, даже пот прошибет. По дорогам, будто зиме на смех, обозы потянулись: от лошадей пар валит, извозчики ногами потопывают, рукавицами похлопывают, плечами подергивают, морозцы похваливают.

Обиднее всего показалось зиме, что даже малые ребятишки – и те ее не боятся! Катаются себе на коньках да на салазках, в снежки играют, баб лепят, горы строят, водой поливают да еще мороз кличут: «Приди-ка пособить!» Щипнёт зима со злости одного мальчугана за ухо, другого за нос, даже побелеют, а мальчик схватит снегу, давай тереть – и разгорится у него лицо, как огонь.

Видит зима, что ничем ей не взять, заплакала со злости. Со стрех зимние слезы закапали… Видно, весна недалеко!

Модест Богданов
О чем горевали птички

Только что проснулось солнышко на новый год. Под старой сиренью, на пушистом снегу, собралась целая толпа птичек. Были тут воробышки – буйные головушки; были тут чечётки – воробышкам тетки; были тут снегурочки – красненькие дурочки; были тут синички – птички-мастерички. Собрались толпою, судят, что им делать.

Старый год убрался – новый наступил. Дедушка морозец думал, как бы лучше встретить новый год. Заглянул он в окна: видит, все хлопочут, чистят и метут. Догадался старый; созывает тучи и велит посыпать землю свежим снегом. Тучам то и на руку, чтоб освободиться от снежинок лишних. Всю-то ночь работали; к утру на покой ушли. Как проснулось солнышко, видит – все чистенько, бело на земле. Только его деткам, пташкам и зверушкам, этот снег – беда. Травы позасыпало; на ветвях присесть нельзя. Голодают бедные – нечего поесть.

Собрались пичужки и ведут совет.

– Чуть жив, чуть жив, – говорит воробей.

– Фью, фью, фью, фью, – отвечает снегурочка. – Можно бы почек поесть, да на ветку нельзя присесть.

– Пинь-пинь, тарарах, кто голоден, тот дурак! – смеется синичка.

– Чего ж поесть, чего ж поесть? – спрашивает чечётка.

– Подождите, друзья! – говорит овсянка. – Новый снег непрочен. Солнышко его растопит, тогда найдем и зернышек.

– Да, – говорит воробей, – жди, кума, если сыта, а нам голод не тётка.

Толковали-толковали, а все ничего не придумали.

– Постойте, – говорит синичка, – я всех вас выручу.

Порхнула она и полетела на окно. Стук-стук в стекло. «Пинь, пинь, тарарах». Белая занавесочка не колыхнётся. Подождала она да опять стук-стук в окошко. «Пинь, пинь, тарарах, тарарах!» – громче прежнего закричала синичка.

Вдруг занавесочка колыхнулась, поднялась, и черноглазая девочка появилась перед синичкой. Синичка до того испугалась, что скорей порхнула прочь.

А птички подняли ее на смех.

– Что, – говорил воробей, – сунулась ворона в барские хоромы, да и бежать скорей.

– Ах ты, насмешник, конопляный воришка! – обиделась синичка. – Похожа ли я на ворону? Я тебе сейчас покажу, что я не трусиха, – и порхнула на окно.

Девочка даже руками захлопала от удовольствия.

– Митя, – кричит, – Николушка, поглядите, какая хорошенькая птичка прилетела ко мне!

– Тише, тише, – говорит Митя, – не то она улетит.

Прибегают оба мальчика, и пошли у них толки. Коля говорит:

– Я поймаю птичку.

– Нет, не поймаешь, – дразнит Митя.

– Нет, поймаю.

А синичка так и вертится: «Пинь, пинь, тарарах!» Заглянула Леля вниз, там целая толпа птичек. Нахохлились, прищурили глазки, сидят в снегу.

– Ах вы, глупые мальчики, – говорит Леля, – чем спорить, давайте накормим птичек. Видите, они голодные, озябли.

– Накормим, накормим, – повторили мальчики. – Только как это сделать? Форточки открывать нам не велено.

– А знаете как? – говорит хитрый Митя. – Мы попросим Григория. Он нам всё сделает.

Старый повар Григорий устроил живехонько. Перед окном на снегу он поставил ящик вверх дном, насыпал на него песку, а на песок всякого птичьего лакомства: конопляного семечка, проса, овса, хлебных крошек. Дети так и припали к стёклам окна. Прошло несколько минут.

– Пинь, пинь, тарарах! – кричит синичка.

Повертелась на дереве, порхнула на ящик и закричала от радости. Никогда ещё не ела она такого хорошего обеда! Скачет синичка по столику, как добрая хозяйками гостей созывает:

– Слетайтесь, воробышки-голодные утробушки; слетайтесь, чечёточки – весёлые трещоточки; слетайтесь, овсяночки, просяночки; слетайтесь, щеголята – весёлые ребята; слетайтесь, синички – милые сестрички!

И слетались пичужки на богатый стол пир пировать, низко кланялись синичке. А поевши, собрались, затянули хором песенку, кто во что горазд.

С той поры Григорию сторожу, баловнику детскому, прибавилась одна заботушка. Как начнётся утро, глядь, Митя пискун или Коля крикун бегут к нему с крошками, а Леля черноглазка тащит семечки – «Милый Гриша, отнеси завтрак птичкам».

С тех пор не о чем было горевать птичкам на нашем дворе. Каждый день в урочный час слетались они к окну детской и пировали на столике-ящике. С каждым днём на пир слеталось всё больше и больше гостей. С каждым днём птичий хор пел лучше и лучше.

– А, ведь хорошо, Леля, что ты придумала кормить птичек? – говаривал Николка, целуя свою маленькую сестренку.

Павел Засодимский
Волк

I

Жил-был на свете большой, здоровый, сильный волк. Шерсть у него была серая, густая, лохматая, и отлично грела его в зимнюю студеную пору. Его крупные желтоватые зубы заставляли дрожать и замирать от ужаса не одно заячье сердечко, – да что толковать об зайце, когда животные покрупнее и посильнее зайца готовы были совсем одуреть со страху при виде этих щелкающих отвратительных зубов. Глаза у него, хотя и нередко наливавшиеся кровью, были бойки, дальнозорки, а ночью, впотьмах, они горели, как угольки, переливаясь красноватым и зеленоватым светом. Чутье у него было прекрасное: еще ни разу во всю свою жизнь не наскочил он невзначай на охотника, ни разу не попал под выстрел или под топор…

Правда, когда волк был еще молод и неопытен, вздумал он однажды сдуру напасть на мужика, дравшего в лесу луб. Мужик показался ему что-то больно смирен, мал и тщедушен. Втемяшилось с чего-то ему в голову, что будет очень легко перегрызть горло этому мужичку. Выскочил он из-за кустов, оскалил зубы по-волчьи и – на мужика… А мужик, не будь плох, – видно был не трусливого десятка, – нимало не смутившись при виде этого неожиданного посетителя серой масти, схватил топор, развернулся, да – на волка… Волк – налево кругом, перемахнул через стоявшую тут же корзинку с мужицкой едой и удрал в кусты.

С тех пор волк больше не глупил. Теперь уж он – старый, матёрый, опытный волк, – его не проведешь. Теперь уж он знает, что мужицкая наружность иногда обманчива бывает. Хитер, лукав, осторожен он стал…

Его гнездо – волчье логовище – находилось в дремучей лесной чаще, глухой и дикой, заваленной буреломом, почерневшими пнями и корнями вывороченных и упавших деревьев. В логовище жила волчица с волчатами, пока те были малы и не могли сами добывать себе еду. Волк же все больше странствовал, бегал по перелескам, по полям и пустошам, да близ селений, ища себе живой добычи или, за неимением ее, какой-нибудь падали. Он тащил своим волчатам все, что ни попало: собачонку, неосторожно выскочившую за околицу, и зайца, зазевавшегося посреди лесной прогалины, и ногу палой лошади или иной домашней скотины.

Когда же волчата подрастали, волк с волчицей выводили их «в свет», то есть сначала на опушку леса, а потом и далее; их приучали охотиться, гоняться за добычей. Для первого начала выбирались самые безопасные, безоружные и притом самые легкомысленные животные – овцы. Волчата, шутя и играя, гонялись за овцами и барашками и душили их очень ловко. А родительские сердца трепетали от восторга при виде того, как жалобно блеявшие ягнята беспомощно бились в лапах волчат, совершенно потеряв голову от страха и боли, наконец, падали наземь и задыхались, обливаясь кровью.

Впрочем, сам волк редко занимался делом воспитания; волчица большею частью воспитывала детенышей и руководила их первыми шагами на поприще грабежа и убийства. А волк все больше рыскал…

То он присоединялся к стае волков, живших в той местности, то бродил в одиночку. В стае он ходил только зимой, да и то неподолгу. В глухую зимнюю пору иногда в самой стае поднималась такая отчаянная грызня, что Боже упаси! Кто кого – смог, тот того и – с ног; бывало, только клочья летят. После такой битвы, волки, израненные, изувеченные, бежали вразброд. Случалось, что иным и горло перегрызали, – ну, от таких, разумеется, оставались потом только уши да хвост.

В зимнюю пору волку было очень скучно. В это время по целым неделям не приходилось ему отведывать свежего мясца. Белый снег покрывал всю землю; у плетней, у заборов и в лесу наносило его глубокие сугробы. Лошади, коровы, телята и овцы стояли в теплых хлевах, жуя сено или овсяную солому. А волку, между тем, приходилось питаться жалкою падалью, да и ту надо было иногда с большими усилиями выгребать из-под мерзлого снега. Зло разбирало волка, когда он представлял себе мысленно: сколько всякого скота стояло той порой в хлевах совершенно зря, без всякой пользы – для него, для серого волка.

Ночью иногда, под влиянием глубокой меланхолии, забирался он в лес и в самой грустной, унылой позе садился посреди занесенной снегом прогалины. Вокруг него торчали из-под снега гнилые колоды, черные корявые пни и мрачною тенью поднимались лохматые ели и сосны… И подолгу, бывало, сидит голодный волк, понурив голову и вспоминая красные летние дни и первые дни золотой, желтолиственной осени; то вдруг приходит в ярость и, подняв кверху свою серую морду, дико воет на весь лес, воет протяжно, жалобно… А в лесу вокруг него – тихо, как на кладбище; угрюмо, неприветно темнеет лесная чаща. Месяц бледным пятном выступает на сером, заоблачном небе; тусклый, сумеречный свет разлит над землей…

В деревнях, заслышав дикие завыванья, люди говорят: – Вон как волки-то воют!

Вдруг волк затихает и настораживается. Где-то в деревне, далеко-далеко, тревожным хриплым лаем ответили собаки на его отчаянный вой. Собаки, точно, дразнят его… Он наверное знает, что теперь они бегают по улице от одного угла избы до другого, – теперь они очень смелы. А вздумай волк подбежать к деревне, эти дрянные собачонки тотчас же шмыгнут в подворотню, заберутся на двор, куда-нибудь под крышу и, почуяв волка, начнут самым глупым досадным манером тявкать оттуда, чувствуя себя в безопасности от его вострых зубов.

II

Порою и зимой волку бывает пожива.

Однажды поздно вечером заслышал волк назойливый собачий лай в барской усадьбе и поскакал туда со всех ног. Но собака, приманившая его своим лаем, была старая опытная дворняжка «себе на уме», уже видавшая виды на своем веку. Почуяв приближение волка, наш черный Жучко мигом забрался в кухонные сени, а оттуда – для пущей безопасности – махнул еще на чердак.

«Не удалось!..»

Раздосадованный, обозленный, волк обошел весь сад, прошел под деревьями, увешанными пушистым инеем, по-над кустами, занесенными снегом, по цветочным куртинам, где из-под снега виднелись кучи соломы, прикрывавшей какие-то растения, обошел двор и в задумчивости остановился за поленницей дров. Жучко не показывался… Волк со злости щелкнул зубами и, притаившись за поленницей, стал посматривать на двор.

 

– Да что вы, черти! Сговорились, видно, с голоду уморить меня! – с яростью проворчал он, озираясь по сторонам.

Зимний вечер выдался тусклый и мглистый. Беловатые облака заволакивали небо. В деревнях и на полях все было пусто и сумрачно; только в барском доме да в людской избе еще горел огонь.

Волк услыхал, как в барском доме стукнули дверью, какая-то женщина, закутанная в большой платок, торопливо прошла в кухню, а следом за нею на дворе, у крыльца, появилась маленькая комнатная собачонка. Динка была любимица старой барыни, прехорошенькая собачка, черная с белыми пятнами, с мягкою шелковистою шерстью, с умными карими глазками, – милое, ласковое создание. Весь вечер спала она на подушке у ног барыни в теплой уютной комнате, а теперь вышла немного погулять. Волк при виде ее подался из-за поленницы дров, вытянул шею и, наклонив слегка голову, впился глазами в собачонку. А та, между тем, отбегала от крыльца все дальше и дальше. Волк шагнул раз, шагнул другой и вдруг показался из-за поленницы.

Динка еще ни разу не видала волков. Не догадываясь, что за гость пожаловал в усадьбу в такой неурочный час, и, вероятно, желая поиграть с ним так же, как она играла с Жучком, Динка без всяких страхов и подозрений, доверчиво бросилась к волку. Волк даже не успел удивиться тому, что добыча сама лезет к нему живьем…

Впрочем, собачка скоро увидала, к кому навстречу разбежалась она, сообразила, что дело ее плохо, вся съежилась, поджала хвост и пустилась с визгом улепетывать назад. Но было поздно… Не бывать ей больше в теплой уютной комнате, не лежать у ног барыни на мягкой подушечке… Волк ухватил ее за шею.

– Ой, дядинька, больно… Пусти! – запищала Динка, задыхаясь и вся дрожа от ужаса и боли. – Я ведь, дядинька, хотела только поиграть…

– Гм! – прошептал волк, скаля свои отвратительные, желтые зубы. – Ты хочешь играть, а я хочу тебя съесть!

– За что же? За что?.. – немеющим голосом лепетала Динка, устремляя на него свой скорбный угасающий взгляд.

– За что? За что? – передразнивая ее, зарычал волк. – Она еще спрашивает!.. Еще смеет рассуждать! Ха!..

Раскрылась волчья пасть… Хам! Только косточки захрустели… И все это произошло так быстро, неожиданно. Предсмертный крик, вырвавшийся у собачонки, крик боли и отчаяния, безответно замер в тусклой мгле зимней ночи. Волк схватил Динку за горло, утащил в поле и съел…

А старая барыня долго грустила по своей собачке…

В другой раз дело происходило также зимой, ночью перед рассветом. На востоке узкою полосою едва мерещился тусклый свет. Бледный месяц еще высоко стоял в небе, прячась за дымчатыми облаками и обдавая землю белесоватым сияньем. В этот предутренний час мертвая тишина стояла повсюду – на полях, занесенных снегом, в лесах и перелесках. Ни звука, ни шелеста, ни дуновенья ветерка, – словно все застыло, замерло в каком-то заколдованном сне. Над крышами деревенских изб еще не вился синеватый дымок… Словно вымерла, оцепенела на морозе вся эта снежная сторонка.

Волк в то время шатался по опушке леса, рассчитывая накрыть врасплох хоть какого-нибудь несчастного зайца. Понурившись и опустив хвост, бродил он между кустами. Вдруг он видит: по едва проторенной дороге едет мужик на дровнях. На нем – заплатанный полушубок, валенки, большие рукавицы и рваная баранья шапка на голове. Видны у него только заиндевевшая борода, усы и покрасневший от мороза нос, да серые глаза бойко светятся из-под бараньей шапки. За поясом у мужика блестит топор, а в руках – здоровенный арапник. Может быть, он едет в лес за дровами; может быть, пробирается за сеном на пустошь… Его кляча идет шагом по неуезжанной дороге. Собака бежит за дровнями.

Волку не с руки нападать на мужика… Плохи шутки с человеком, который, не говоря ни слова, норовит съездить тебя по башке топором или просто схватиться с тобой по волчьи, грудь с грудью и прямо – за горло. Крепки эти мозолистые железные руки… Ох, крепки!..

Волк мало интересуется этим проезжающим. Правда, он не бежит от него без оглядки, да и близко к нему не подскакивает… Пробирается волк между кустами и все поглядывает на собаку. Неотступно манит его к себе свежее живое мясцо. И старается он улучить такую минуту, когда собака поотстанет или отбежит в сторону. Долго волк дожидался, все бежал за кустами, да поглядывал на собачонку и, наконец, дождался… Собака приметила на снегу заячий след и вдруг бросилась в сторону – все дальше да дальше в кусты.

– Медведко! Медведко!.. Вот я тебя… бродяга! – кричал мужик, оглядываясь по сторонам и не видя нигде собачонки.

А волк той порой уже настиг собаку и впился ей зубами прямо в горло.

– Ой, хозяин, голубчик! Пропала моя голова… Серый волк душит меня!.. – взвизгивала собака, напрасно вырываясь из стиснувших ее лап.

Собака хрипела, задыхаясь, и мутною влагой подергивались ее глаза. И слышно было, как мужик надсаживался, кричал:

– Медведко! Медведко!

А волк, между тем, уже придушил Медведку, утащил в лес и с голоду съел его почти за раз, даже косточки обглодал…

Так, хотя зимой волку иногда и перепадало живое мясцо, но все-таки в эту пору ему бывало очень скучно, голодно, тоскливо. Вот поэтому он и воет так протяжно, жалобно, сидя ночью где-нибудь на лесной прогалине и смотря на мутное ночное небо и на пустынную лесную чащу, так неприветно чернеющую вокруг него…

«Месяц сквозь туманы

Льет свой свет на снежные поляны…»

И все вокруг – безмолвно, мрачно, угрюмо.


Волк в русских народных сказках в большинстве случаев является негативным персонажем. Он – сильный и опасный противник, но в то же время это наивный и не отличающийся особым умом герой. Часто он попадает в передряги из-за своей глупости, злонамеренности, излишнему доверию Лисе и другим более смышленым персонажам. Лишь редко в сказках волк все же становится верным другом и защитником, демонстрирует свою мудрость и становится на сторону добра.

III

Весною волчьи дела поправляются.

Солнце в полдень начинает все выше и выше подниматься над землей; все теплее и теплее становятся его яркие лучи. Громче чирикают воробьи, перепархивая по изгороди. Тает обледенелый, безобразный «дедушка», сделанный мальчишками из снега, снег исчезает, на полях показываются проталины, в оврагах ручьи бегут, шумят, и особенно явственно в ночном безмолвии слышен шум весенних вод. По утрам жаворонок поет в голубых небесах… Вода уходит, травка начинает зеленеть, деревья опушаются молодою листвой. Первовесенние желтые цветы пестреют в лугах; птички в кустах запевают…

Лошади, коровы и овцы, отощавшие за зиму, тащатся в поле, с наслаждением пощипывая свежую травку. У волка глаза разгораются… Но броситься зря на скотину тоже нельзя, – не зима! Ведь теперь везде бродят рабочие люди, с криком бегают повсюду надоедливые непоседливые ребятишки. «Смотри, брат, в оба!» – говорит про себя волк.

«Теперь такое времечко, что можно отлично поживиться, да можно, пожалуй, и собственной шкурой поплатиться…» И он, «смотря в оба», рыскает туда и сюда, нюхает, озирается, высматривает себе добычу.

Вдали от деревни, на краю поля он увидал стадо овец, бродивших без пастуха, без призора. «Вот это на руку!» – подумал волк. Он уже облюбовал для себя одну крупную хорошую овцу и заранее предвкушал то наслаждение, которое она должна была доставить ему.

– Ах, как я люблю свежее мясо! – говорил он про себя, поглядывая на овец и ягнят, мирно щипавших травку. – Особенно с зимы, с зимней-то голодовки… Ух! Как приятно!..

Слюнки потекли у волка. Разгоревшимися глазами он, казалось, уже издали пожирал овец. Вот он идет, крадется… Только один плетень остается между ним и тем полем, где гуляет «живое мясо». Все животные слабее его были для волка ходячим «мясом». Он так и звал их…


Отношение древних народов к волку было несколько иным, в его облике нередко представляли себе духа нивы, урожая. Например, когда хлеба колыхали ветры, говорили: «По хлебам проходит волк», «Ржаной волк бежит по полю». Считалось, что волк прячется в последнем снопе хлеба, этот сноп называли: «Ржаным волком».

При появлении христианства покровителем волков и одновременно охранителем стад считался святой Георгий. Повсеместно считалось, что волк, подобно нечистым духам, мгновенно отзывается на звук своего имени, поэтому в народе запрещалось упоминать имя волка, чтобы не накликать его согласно пословице: «Про волка речь, а он навстречь»

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?