Беседы с усопшими, или Гримасы славы

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Беседы с усопшими, или Гримасы славы
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Редактор Людмила Караваева

© Владимир Сенчихин, 2021

ISBN 978-5-0055-0976-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Nota bene

Для удобства чтения книги в электронном виде пояснения к тексту и ссылки даны курсивом – сразу после слов, требующих разъяснения.

Пролог

Интересуюсь, как к нему обращаться.

– Зови меня Падшим ангелом, – отвечает он, ухмыльнувшись. – Сокращенно Паданг.

– На Суматре есть город с таким названием. Уж лучше паванг – шаман в Индонезии: разгоняет тучи, спасает от хищников, оберегает охотников и путешественников, ищет без вести пропавших.

– Эко куда тебя занесло. Какой из меня паванг? Если меня попросят разогнать тучи, я устрою такую бурю, что людишки окоченеют от ужаса.

– Землетрясение близ Паданга твоих рук дело?

– Я такими мелочами не занимаюсь.

– Может, Вендиго?

Когда племя индейцев, проживающих близ Великих озер на севере нынешней Америки, одолевали трескучие морозы, а голод лютовал, в ход шло людоедство: недостаток пищи восполнялся покойниками или самыми слабыми сородичами. Дабы отвадить соплеменников от такого непотребства, был сочинён миф о Вендиго. Якобы некий смельчак, спасая племя от голодной погибели, продал душу, после чего его тело подверглось невыносимому жару. Сбросив с себя одежду, он бросился в лес, где превратился в четырехметрового монстра, питающегося исключительно человечиной, и чем усерднее он предавался этому занятию, тем сильнее страдал от мук голода.

Собеседник крякает и демонстративно превращается в шерстистое жердеобразное существо: лысая башка испещрена шрамами, из безгубого окровавленного рта угрожающе выпирают здоровенные клыки, вместо ушей – черные воронки, а руки смахивают на когтистые лапы медведя. В воздухе распространяется такой смрад, что я непроизвольно зажимаю нос рукой.

– Таким ты меня представляешь? – ехидно интересуется новоявленный Вендиго.

– Если исходить из твоей сущности, ты мало чем от него отличаешься, – желчно возражаю я.

– Я не людоед, а людофоб.

Мне неведомо, как ему удалось всплыть из черных глубин мироздания и кто отправил его по мою душу. После долгих размышлений я окрестил его Переговорщиком, парламентёром, чей статус не предполагает активного вмешательства в мои действия. Увы, я ошибся. Прискорбно и то, что этот окаянный спутник, способный мгновенно перевоплощаться в кого угодно, вжился в роль попечителя и наставника. Пытаясь отвадить меня от исторических странствий, безапелляционно заявил, что я занимаюсь закулисной селекцией. Якобы внедряюсь в головы мыслящих особей и тем самым воздействую на них, пытаясь изменить ход истории.

Абсурдность обвинения очевидна. Меня позиция потустороннего наблюдателя вполне устраивает: я исповедую принцип невмешательства, предпочитаю встречаться с незаурядными людьми, неважно, когда они жили и чем занимались, отдаю предпочтение тем, кто менял устоявшийся общественно-политический уклад либо вполне мог это сделать. Осмысливаю их действия и поступки. Вы спросите, зачем мне это нужно? Своеобразная гимнастика ума: приятно, когда выловленные, зафиксированные и предсказанные тенденции лет через сто, двести или пятьсот становятся реальностью.

Мне, собственно, незачем спускаться в бездонный колодец истории, чтобы сделать неутешительный вывод, что человечество избрало порочный путь: изуверства, войны, преступления. Взять хотя бы отношение к природе. Куда подевались пятитонные морские коровы, их еще называли капустницами из-за пристрастия к морской капусте? Доверчивые и нескладные, они так нравились охотникам, что теперь от них остались одни воспоминания. Сохранились только их дальние сородичи – дюгони, жалкие копии в полтонны весом. Та же участь постигла и тарпанов, низкорослых лошадок, чье мясо считалось редкостным деликатесом. Не умеющих летать несуразных птичек додо, обитающих на острове Маврикий, истребили пришлые матросы – свежее мясо куда лучше солонины. От бескрылых гагарок остались только чучела, а их пух, которым набивали подушки, давно истлел.

Пребывая в раздражении, однажды я предложил Переговорщику мысленно представить скорбную процессию представителей животного царства, погубленных человеком за последние сто-двести лет. Во главе шествуют островные тигры – яванский и балийский, уменьшенные дубликаты бенгальских. Они не подозревали, что камуфляжный окрас от пуль не спасает. За ними крадется тайваньский дымчатый леопард – здоровенный кот, облаченный в потрясающую шкуру, за что в итоге и поплатился. А приоденься он попроще, глядишь, и уцелел бы. В хвост ему пристроились волки – японский, погубленный стрихнином, и тасманский сумчатый, якобы устроивший террор местным овцам. Волков сопровождают зебра квагга и голубая антилопа. Следом гуськом мелкота – попугаи, гуси, утки и прочие птицы, они недовольно оглядываются на пучеглазую оранжевую жабу, напоминающую миниатюрное изваяние из сусального золота. В арьергарде – парочка гигантских черепах, обитавших на острове Реюньон в Индийском океане. Матросы считали их живыми консервами, не требующими присмотра.

За процессией, наклонив рогатую голову, скорбно наблюдает американский бизон. Он долго обижался на местных индейцев, но убедился, что их стрелы – укус комара по сравнению с гибельными пулями перебравшихся в Северную Америку европейцев. Рассматривая черно-белые снимки с горами останков бизонов, невольно вспоминаю аналогичные пирамиды из человеческих черепов, о которых расскажу позже.

Переговорщик по поводу исчезновения живых организмов не скорбит. Хищники ему давно не по нраву, будь его воля, кошачьим вроде тигров, львов и ягуаров вряд ли бы поздоровилось. Он обуреваем идеей управляемого хаоса, долженствующего привести фауну к некоей гармонии, ее суть – подвигнуть животный мир к травоядию.

По его мнению, человек – фатальная ошибка природы, требующая поправок: в будущем он должен состоять процентов на восемьдесят из сменяемых искусственных биологических органов, при условии, что естественному размножению будет положен конец. Это вовсе не означает глобальную стерилизацию. На этот счет есть конкретные выкладки. Полагаю, старине Хаксли он много чего нашептал («О дивный новый мир»).

Пытаясь понять, что собой представляет человеческий мозг, всякий раз задаюсь вопросом, зачем природе понабилось создавать такой излишне сложный орган, склонный к самоуничтожению. Честно признаюсь – вторжение в него не проходит для меня бесследно. Головные боли – наименьшая расплата. Куда хуже, когда мертвецы начинают преследовать меня в сновидениях. Их слишком много. Иногда я увлекаюсь тем или иным популярным среди обывателей персонажем в ущерб более значащим личностям. Мое повествование наверняка одних озадачит, других порадует, а третьих обозлит. В любом случае наберитесь терпения.

Любопытствующие, видимо, зададутся вопросом, почему я по большей части цитирую древних историков и редко обращаю внимание на более поздних. Логичность такого подхода очевидна: то или иное событие, кто бы его ни описал, всегда субъективно, однако куда лучше ознакомиться с

суждениями и наблюдениями непосредственных свидетелей или людей, контактировавших с ними, чем с умозаключениями тех, кто спустя тысячелетия пытается навязать собственную точку зрения.

Глава первая. Пенфесилея—воительница

Переговорщик считает человека лишним звеном в развитии природы, пресекающим естественные пищевые цепочки. По его мнению, это очевидно и не требует никаких доказательств. Он процитировал советского актёра театра и кино Бориса Андреева: «Природа порой покрывается ядовитыми пятнами отвращения к нам». Ни одному хищнику не придет в голову затевать войну с сородичами, если речь не идет о воспроизводстве или еде, а между тем человек только тем и занимается, что изыскивает врагов, руководствуясь тщеславием и корыстными целями. Война еще в глубокой древности превратилась в культ, а поклонение ей – в своеобразную форму мазохизма.

Гераклит Эфесский, грек и отец диалектики, утверждал, что человек хоть и «самое мирное по природе существо», но «воистину зверь», поскольку поднимает меч против ближайших родственников, «друзей, сограждан, отшельников, невинных животных и инородцев». «Львы не истребляют львов; волки не отравляют волков; кони не плетут заговоров против коней; слоны не грабят акрополи, чтобы их разрушить. Даже обитая среди нас, они приручаются. Люди же дичают в обществе людей». По мнению философа, «война – отец всего и всего царь; одним она определила быть богами, другим – людьми; одних сделала рабами, других – свободными. Павших на войне чтут и боги, и люди».

Древнегреческий философ Демокрит Абдерский полагает, что негоже идти брату на брата: «Гражданская война есть бедствие для той и другой враждующей стороны. Ибо для победителей и побежденных она одинаково гибельна». А вот стране можно и повоевать: «Только при единомыслии могут быть совершаемы великие дела, например, удачные войны государства, в противном случае это невозможно».

Размышляет о войне и Платон, вкладывая собственные мысли в уста персонажей. «А кто виновник войн, мятежей и битв, как не тело и его страсти? Ведь все войны происходят ради стяжания богатств, а заниматься этим заставляет тело, которому мы по—рабски служим». «То, что большинство людей называет миром, есть только имя, на деле от природы существует вечная непримиримая война между всеми государствами», ибо «все блага побежденных достаются победителю». Иногда Платон, опомнившись, сам себе противоречит: «А ведь самое лучшее – это не война, не междоусобия: не дай бог, если в них возникнет нужда; мир же – это всеобщее дружелюбие». Похвально.

Аристотель откровенно проповедует идеи, которые спустя два тысячелетия возьмет за образец гитлеровская Германия. В книге «Политика» он утверждает: «Растения существуют ради живых существ, а животные – ради человека; домашние животные служат человеку – как для потребностей домашнего обихода, так и для пищи, а из диких животных если не все, то большая часть – для пищи и для других надобностей, чтобы получать от них одежду и другие необходимые предметы. Поэтому и военное искусство можно рассматривать до известной степени как естественное средство для приобретения собственности, ведь искусство охоты есть часть военного искусства: охотиться должно как на диких животных, так и на тех людей, которые, будучи от природы предназначенными к подчинению, не желают покоряться; такая война по природе своей справедлива».

 

Сие глаголет один из лучших учеников Платона. При этом знаменитый философ древней Греции с апломбом рассуждает о похвальных качествах человека: «Быть достойным человеком – значит обладать добродетелями. И тому, кто думает действовать в общественной и политической жизни, надо быть человеком добродетельного нрава. Счастливая жизнь и счастье состоят в том, чтобы жить хорошо, а хорошо жить – значит жить добродетельно. В этом цель, счастье и высшее благо».

Некоторые читатели могут возразить, дескать, негоже относиться к древнегреческим нравам и воззрениям на войну с колокольни куда более поздних времен, однако я с этим не согласен. Почитайте книгу Марка Туллия Цицерона «О старости. О дружбе. Об обязанностях». Вот что он пишет: «Что касается государственных дел, то строже всего надо соблюдать право войны. Существует два способа разрешать споры, один – путем обсуждения, другой – силой, причем первый свойствен человеку, второй – диким зверям, ко второму надо обращаться тогда, когда воспользоваться первым невозможно».

Цицерон говорил о том, что войны бывают разные и гуманизм ни в коем случае нельзя отвергать. «Справедливой может быть только такая война, которую ведут после предъявления требований или же предварительно возвестили и объявили. Но когда не на жизнь, а на смерть сражаются из-за владычества и, ведя войну, ищут славы, все-таки совершенно необходимо наличие тех оснований, какие я только что назвал законными для объявления войны. Однако войны, в которых дело идет о славе нашей державы, надо вести, воздерживаясь от жестокости».

В древности, как и сегодня, в ходу был порочный принцип: если я не убью соседа, то он уничтожит меня. Древнегреческий историк Фукидид в своем объемном труде «История», посвященном Пелопоннесской войне, продолжавшейся двадцать семь лет, цитирует Перикла (афинский оратор и полководец). Обращаясь к жителям Афин, тот заявил: «Ваше владычество подобно тирании, добиваться которой несправедливо, отказаться от нее – весьма опасно. Миролюбивая политика, не связанная с решительными действиями, пагубна: она не приносит пользы великой державе, но годится лишь подвластному городу, чтобы жить в безопасном рабстве».

Согласитесь, довольно любопытная точка зрения относительно соседей: подчинять их силой оружия неправедно, однако и жить с ними в мире – себя не уважать.

После того, как на смену лукам и стрелам пришли пушки и ядра, о войне стали рассуждать прагматически, с точки зрения её эффективности, отбросив за ненадобностью моральные принципы.

Почитайте книгу прусского генерала Карла Клаузевица «О войне». Это теоретическое и практическое пособие для кичливых захватчиков. По мнению генерала, «война – акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю. Применение физического насилия во всем его объеме никоим образом не исключает содействия разума; поэтому тот, кто этим насилием пользуется, ничем не стесняясь и не щадя крови, приобретает огромный перевес над противником, который этого не делает». Генерал утверждает, что в наступательной войне не должно быть перерывов, но «если завоеванные области достаточно обширны, то нанесенная рана, как раковая опухоль, сама разъедает дальше организм побежденного; при таких условиях, даже не двигаясь дальше, завоеватель будет с течением времени больше выигрывать, чем проигрывать». Скорее всего, именно этим и руководствовался Гитлер, не собираясь наступать дальше Урала.

Клаузевиц, наставляя будущих завоевателей, утверждает, что «война не начинается, – или, во всяком случае, не следует, действуя разумно, начинать ее, – пока не будет установлено», к чему она приведет и какие цели следует ставить непосредственно во время боевых действий.

Немецкий генерал – теоретик, но не философ. Ему далеко до его соотечественника Фридриха Ницше, сочинившего книгу «Так говорил Заратустра» (главный ее персонаж – персидский пророк). Это произведение всё ещё популярно, однако рассуждения Ницше о войне вплетены во все его книги. «Мы должны скрепя сердце выставить жестоко звучащую истину, что рабство принадлежит к сущности культуры: разумеется, это – истина, не оставляющая никакого сомнения относительно абсолютной ценности существования личности. Как произошел раб, слепой крот культуры? Греки проговорились об этом в своем правовом инстинкте, который в здравой полноте их цивилизованности и гуманности не переставал возвещать из медных уст следующие слова: «Победителю принадлежит побежденный с женой, детьми, всем имуществом. Сила дает первое право, и нет права, которое в своей основе не являлось бы присвоением, узурпацией, насилием».

Рассуждая о «страхе войны», Ницше утверждает, что «война для государства – такая же необходимость, как раб для общества». Она «победителя оглупляет, а побежденного – озлобляет», а для культуры война – «состояние сна или зимней спячки, человек выходит из нее более сильным и для хороших дел, и для плохих». Ницше поучает: «Любите мир как средство к новым войнам. И притом короткий мир – больше, чем долгий. Вы говорите, что правое дело освящает даже войну? Я говорю вам: добрая война освящает всякую цель. Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных. Итак, живите жизнью повиновения и войны! Что толку в долгой жизни».

Ницше объявляет европейскую мораль «азиатским изобретением» и утверждает, что «эксплуатация не является принадлежностью испорченного или несовершенного и примитивного общества: она входит в сущность всего живого как основная органическая функция, она есть следствие подлинной воли к власти, которая именно и есть воля жизни». Он убежден, что «сама жизнь по существу своему есть присваивание, нанесение вреда, подавление чуждого и более слабого, угнетение, суровость, насильственное навязывание собственных форм, аннексия и, по меньшей мере, эксплуатация».

Апологет войны, отвергающий ценность каждой человеческой жизни, в конце концов угодил в психиатрическую клинику, сердобольная мать забрала его, а спустя десять лет он превратился в параличную куклу, лишенную подвижности и осмысления окружающей действительности. Ницше похоронили под стенами старинной церкви в деревне Реккен, где он родился, рядом с его матерью и сестрой. Обустроили современную могилу, окружив ее тремя скульптурами. Меня больше всего поражают два голых каменных Ницше с торчащей бородкой, стыдливо прикрывающих шляпами обнаженные чресла. Оба упираются ногами в миниатюрные постаменты и взирают на своего третьего соседа: в отличие от них, он облачен в пальто и держит шляпу в опущенной левой руке. В общем, жалкое зрелище.

Русский этнограф, антрополог, биолог и путешественник Николай Миклухо-Маклай, живший в одно время с Ницше, не был философом, рассуждал о войне образно: «Если смотреть на жизнь людей, абстрагируясь, она вся состоит из непрерывной гонки добра и зла. Предположим, бегут они по садовой дорожке, стараясь опередить друг друга. И вот на их пути большая цветочная клумба, во всю ширину дорожки. Добро, зная, что цветы – прекрасное и потому ломать их кощунственно, замедлит бег и найдет способ клумбу обойти. Зло, безнравственное по сути, прекрасное не остановит, оно помчится прямиком через клумбу, круша цветы, и добро окажется позади, отстанет. Но только на какое-то время. Первенство зла в беге наперегонки иллюзорно, точнее скоротечно. Будь иначе, жизнь рано или поздно прекратилась бы. Однако она продолжается, всё совершенствуясь, уже многие-многие тысячелетия, и пределы её вряд ли можно предугадать, поскольку побеждает всегда изначально целесообразное, то есть, как свидетельствует вся история человечества, не разрушение, а созидание, любовь, олицетворяемая в прекрасном и лежащая в основе всего живого. Надолго утвердиться вместо добра зло не может потому, что у него нет естественного начала, нет той целесообразности, какой наполнены все законы движения во Вселенной».

Сказать по правде, мне больше по душе рассуждения русского с чудной фамилией, нежели умствования немца.

***

Мнения древних и новых философов о войне всплывают в моей голове, цепляясь друг за друга, подобно шестеренкам в механических часах. Вот я вижу, как три десятка всадников, подняв пыль копытами лошадей, люто убивают друг друга. Трудно разобрать, какого они роду и племени и на чьей стороне успех. Наблюдая за ними, различаю две группы. Первая – воины, вооруженные круглыми щитами и длинными копьями. Их головы защищены железными шлемами с гребнями из конских волос, с прорезями для глаз, носа и рта, а тела – металлическими панцирями, поблескивающими на солнце. Вторая – ратники, облаченные в темно—коричневые кожаные доспехи и шлемы. В правой руке секира с двойным лезвием, а в левой – короткий меч. Они на удивление сноровисто отбивают ими вражеские копья. Бросается в глаза некоторое преимущество «кожаных» – под ними увертливые кони, поджарые, умеющие быстро перемещаться боком и мгновенно отскакивать. Удивляет дрессировка коней: не управляемые поводьями, отброшенными на луки сёдел, они расторопно повинуются голосовым приказам хозяев.

Лошади «железных» воинов тяжеловесны, часто встают на дыбы. Это позволяет всадникам избегать ударов секир и мечей, но зато теряется время для маневра, а в ближнем бою дорога каждая секунда. Мое внимание привлек всадник в кожаном шлеме, усеянном крохотными зелеными камешками, похожими на смарагды. Приподнявшись на стременах, он вертит секирой над головой с такой скоростью, что на ум приходят вращающиеся лопасти вертолета. Ошеломленные его яростью, граничащей с безумием, «железные» воители шарахаются в стороны и подставляются под удары двуострых топоров. Вываливаются из сёдел, взмахивая руками, будто приветствуя свою погибель, и попадают под копыта взмыленных лошадей – своих и чужих. Не выдержав дикого натиска, уцелевшие «железные» воины дружно отступают. Их бегство губительно. «Кожаные», устремившись в погоню, на скаку прячут в ножны мечи, приторачивают к сёдлам топоры, достают луки, доселе бесполезно болтавшиеся за их спинами, и начинают разить беглецов стрелами. Только двоим благодаря прыти коней удается избежать смерти.

«Кожаные», вернувшись на побоище, спешиваются и снимают шлемы. То ли хотят выразить уважение к павшим соплеменникам, то ли охлаждают разгоряченные в пылу боя головы. По их плечам рассыпаются длинные волосы. Ба, да ведь это женщины! Они в скорбном молчании подбирают тела павших соотечественниц, забрасывают их на лошадей поперёк сёдел, запрыгивают на своих послушных скакунов и рысцой устремляются в предгорья. Я следую за ними.

Она мне нравится, я от души ей сочувствую. В ее подчинении – более трёх тысяч особей женского пола, начиная с беспомощных грудничков и заканчивая беззубыми старухами. Для вас она мираж, а для меня – живая и непосредственная. Её имя непереводимо. Древние греки, сочинявшие о ней небылицы, называли ее Пенфесилеей. Я попросту именую Пенфи, против чего она не возражает. Недоуменно пожала плечами, узнав, что получила еще одно имя – Фалестра.

Я не понимаю некоторых ваятелей. Они не удосужились выяснить, что собой представляла Пенфи. К примеру, на фасаде Лувра красуется скульптура француза Виталя Дюбре. У воительницы отсутствует левая грудь, облачена она в мужскую древнегреческую тогу с характерным для того времени шлемом на голове. Это как если бы я вылепил банкира в волчьей шкуре и с кинжалом в руке, хотя с моральной точки зрения символизм очевиден.

Дюбре, вероятно, начитался Гиппократа. Тот, повествуя о савроматах, подчеркивает, что женщины этого кочевого племени правой груди не имеют, в младенчестве матери накладывают на нее специальный медный инструмент в накаленном состоянии и прижигают, чтобы вся сила перешла к правому плечу и руке. Весьма странное и опрометчивое утверждение для человека, которого во всем мире почитают как батюшку медицины и выдающегося хирурга. Ему ли, признанному костоправу, не знать: сила правой руки после такого варварского умерщвления плоти только ослабнет.

С Пенфи я встречаюсь возле ее жилища, далеко не царского: глинобитное строение без окон с узким отверстием в крыше. Наверх, а затем и внутрь можно попасть с помощью приставной деревянной лестницы. Этот процесс при должной ловкости занимает меньше пяти секунд. С моей точки зрения, такое убежище – общая могила тех, кто в нем укроется, если нападут враги, хотя и неплохой способ избежать контактов с опостылевшими гостями, утаив лестницу.

 

Хочу внести ясность. Под «встречей» я подразумеваю следующее: собеседник, будто наяву, видит меня пред собой, хотя на самом деле я по сути обитаю вне «тела». Проще говоря, предстаю в виде почти материальной голограммы. Одежду подбираю тщательно, дабы она не порождала у визави ни тени сомнений относительно моей причастности к его эпохе. С коммуникацией никаких затруднений: говорю на любом языке, а при необходимости изъясняюсь жестами (о прочих практиках умолчу). В зависимости от ситуации усаживаюсь на дикий камень или стул, на ворсистый ковер или скамейку. Стоять мне трудно и неудобно, поскольку одна нога короче другой. Согласитесь, трудно рассчитывать на внимание и уважение к собственной персоне в скособоченном виде.

Вы скептически улыбнетесь, мол, каким образом мои физические недостатки связаны с виртуальной реальностью? Простой пример. Человеку отрезали ногу, а она болит, будто живая. Неужели вы полагаете, что рецептор, ответственный за целостность организма, ошибается? Ничего подобного. Фантомная боль – предупреждение, своего рода напоминание о роковом событии. Зарубка на долгую память. Вот и у меня так – вроде бы призрак, а все равно кособочусь, когда стою.

Пенфи сидит на дивной тигриной шкуре, наброшенной на грубо обтесанную известняковую глыбу, в окружении личной стражи – девушек лет двадцати, вооруженных копьями и луками. В связи с отсутствием каких-либо приемлемых сидений располагаюсь прямо на песке по-турецки, опустив руки на колени. Пенфи смотрит на меня с любопытством малолетней тигрицы, впервые узревшей добычу. Принюхивается, раздувая ноздри. В отличие от людей, живущих в эпоху смартфонов и реагирующих преимущественно на духи или острые запахи, она способна уловить тысячи оттенков. Ей невдомёк, что призрак ничем не пахнет. Пенфи напряженно размышляет, каким образом в ее владения проник незваный гость, однако, к ее чести, не собирается сносить головы тем, кто меня проворонил, мысленно намечает новые сторожевые посты.

Стражницы – воплощение свирепости и враждебности – не в силах скрыть плавящееся в глазах любопытство. Пренебрегая служебными обязанностями, воткнули в песок длинные копья, да еще и облокотились на них. Впрочем, лучницы бдительность не утратили. Как только я поднял руку, две стрелы, пронзив меня насквозь и не причинив никакого вреда, с легким шелестом врезаются в песок. У охотниц округляются глаза, в бешенстве они выпускают еще несколько стрел. Результат прежний. Пенфи сердито одергивает их, они стыдливо опускают луки. Пытаюсь её убедить, что границы охраняются как должно, а мое появление – случайность. Она с подозрением слушает, наклонив голову. Густые волосы соломенного цвета заплетены в косички, каждая из них заканчивается узелком.

Воительница жестокосердна и коварна. Она не царица, в языке её племени это понятие отсутствует, да и никакими почестями не обременена, за исключением того, что никто не смеет бесцеремонно взглянуть ей в глаза. За такую дерзость могут запросто изгнать из племени, однако ненадолго, считается, что для вразумления достаточно недели. На Пенфи туника до колен, на груди короткая зашнурованная накидка из толстой кожи. Настроение у воительницы внезапно меняется. Она задумывается, каким способом вышибить мне мозги. Миролюбиво объясняю:

– Даже не пытайся, ничего не получится.

Рассерженно фыркнув, она ловко швыряет топорик. Он сносит голову курице, бедняжка, к своему несчастью, беспечно кудахтала за моей спиной. Правительница недоуменно взирает на бьющуюся в конвульсиях птицу, из ее шеи на шафранный песок вытекает рубиновая кровь. Гневно хмурит брови. У нее новая затея. Не предать ли меня костру? Я улыбаюсь.

– Тот, кто бесплотен, огню не подвержен.

Пенфи угрюмо размышляет, не веря в мое бессмертие. Интересуется.

– Ты кто?

– Плохой вопрос. Лучше спроси, зачем я здесь.

Она негодует, не привыкла, когда ей прекословят, но, смирив гордыню, осведомляется:

– Ну и зачем?

– Хочу поговорить.

Хмурится, все еще помышляя меня умертвить. Сегодня притопал один, а завтра…

– После меня никого не будет.

Вздрагивает, пугаясь, что читаю ее мысли. Усмиряет гнев, безразлично роняет:

– Говори.

– Как насчет слухов, будто в твоем племени избавляются от правой груди?

Дугообразные брови воительницы от удивления изгибаются еще круче. На лбу выступают паутинки морщин – она далеко не молода.

– Моя задача – развеивать мифы, – объясняю свою бестактность.

Она с недоверием взирает на меня, подозревая то ли в охальной лжи, то ли в скудоумном розыгрыше. Решившись, срывает с себя накидку, а затем и тунику. Я пристыженно молчу. Опомнившись, с усмешкой изрекаю:

– Царица может позволить себе некоторые вольности.

Пенфи иронически улыбается. Повелительным жестом зовет охранницу. Не смущаясь, та демонстрирует обе груди.

– А как насчет утверждения историка Диодора Сицилийского, будто ты явилась к Александру Македонскому «в красоте и силе замечательной», в сопровождении трехсот вооруженных соплеменниц, и якобы заявила: «Я прибыла, чтобы иметь от тебя ребенка. Из всех мужчин ты совершил наиболее великие подвиги, нет выше меня женщины по силе и храбрости. От двух столь выдающихся людей родится ребенок, который превзойдет всех смертных». Ты якобы провела с ним тринадцать дней и удалилась с обильными подарками.

Собеседница брезгливо интересуется, кто такой Македонский.

Объясняю.

– Да будь он хоть Зевсом, чего ради я бы отправилась к нему на поклон? – негодует Пенфи.

Вспоминаю сочинение Арриана Флавия «Поход Александра». Древнегреческий историк и географ подвергает сомнению встречу Александра с амазонками, вооруженными секирами и легкими щитами, хотя и верит в их существование, поскольку о них упоминает Геродот. По мнению Флавия, если Александр и встречался с женщинами—наездницами, это были «варварки, умевшие ездить верхом».

Плутарх также считает визит амазонки к Александру выдумкой. Он пишет, что «Александр в подробном письме к Антипатру говорит, что царь скифов дал ему в жены свою дочь, а об амазонке даже не упоминает. Рассказывают, когда много времени спустя Онесикрит (древнегреческий историк и писатель, ученик Диогена) читал Лисимаху, тогда уже царю, четвертую книгу своего сочинения, в которой написано об амазонке, Лисимах с легкой усмешкой спросил историка: «А где же я был тогда?».

– Извини, существует мнение, что родившихся мальчиков вы умерщвляете.

У собеседницы глаза темнеют, наполняясь гневом.

– Ты хотя бы раз был отцом?

Молчу.

Она успокаивается и тихо поясняет:

– Счастье любой женщины – стать матерью, родить, но вот мальчик это будет или девочка, зависит от предначертания свыше. Так устроен мир. Как по мне, мужчин и женщин должно быть поровну, но в одних племенах – избыток женщин, в других – мужчин, и с этим ничего не поделаешь. Даже враждебно настроенным друг против друга племенам волей—неволей приходится общаться, чтобы найти женихов и невест. И это – самый лучший способ против войны, ведь во время нее погибают по большей части именно мужчины. Мы бы охотно превратились в обычное племя, женщины рожали бы детей, а мужчины охраняли свои семьи и обеспечивали их едой. Но от нас шарахаются, мы будто проклятые: наши женщины рожают только девочек. Любая соплеменница старше двенадцати лет при желании может покинуть нас. Мы этому не препятствуем.

– Получается, историк Страбон нафантазировал, написав, будто твои девушки весной поднимаются на гору, соседствующую с некими гаргарами, обольщают их в темноте, после чего родившихся девочек оставляют себе, а мальчиков возвращают отцам.

– Твой Страбон сравнил нас с похотливыми кошками, надеюсь, за эту гнусную выдумку он сполна поплатился.