Czytaj książkę: «Первая на возвращение. Аристократка в Советской России»

Czcionka:

Предисловие

Много замечательных книг и статей написано о современной1 России. Морис Хиндус, Луис Фишер, Джошуа Куниц, Элла Винтер, группа американских профессоров во главе с Джеромом Дэвисом и ряд других выдающихся писателей, журналистов, экономистов и социологов поделились своим опытом, своими наблюдениями и результатами исследований новой системы2. И они справились с этим блестяще, охватив каждый аспект жизни в Советском Союзе. Благодаря им был пролит свет на тёмную тайну, которой в течение многих лет для большинства людей являлась Россия, и мир начинает видеть и понимать, что же там происходит на самом деле. Может показаться, что после появления всех этих книг мне не было смысла писать свою, и потому у людей напрашивается резонный вопрос: "Разве не всё ещё было рассказано о России? Стоило ли ей тоже за это браться?" Ответ кроется в само́м названии моей книги – "Первая на возвращение", – ибо, насколько мне известно, я самая первая представительница титулованной русской аристократии, не являющаяся коммунисткой, которой было позволено "вернуться домой" в Россию на законных основаниях – с визой в паспорте, выданной Москвой.

Я не претендую на проведение глубокого изучения той или иной ситуации или на то, что стала экспертом по сегодняшней России, – ничего подобного. Всё, что я сделала, – это проехала по своей собственной отчизне, которую покинула в октябре 1922-го года, а затем поделилась своими впечатлениями об этом первом визите после более чем десятилетнего отсутствия и жизни в эмиграции. Будучи русской и проведя, за исключением последних лет в Америке, всю свою жизнь в России, я не нуждалась в том, чтобы кто-то показывал мне мою родную страну и что-то объяснял, а ездила везде, где заблагорассудится, и видела всё, что хотела увидеть.

Там я родилась, там я выросла, там я стала свидетельницей мировой войны, и крушения царской России, и революции, и красного террора, и гражданской войны. Теперь же мне предстояло застать новую эпоху, которая никоим образом не походила на Россию всех предыдущих периодов. Я не обращалась за официальной информацией к советским властям, а поговорила со всеми, с кем только могла: с крестьянами, рабочими, инженерами, моряками, коммунистами. И я постаралась запомнить всё, что они говорили, и часто цитировала их, потому что все они россияне и их реакция на эпизоды повседневной жизни в Советском Союзе, их мысли и суждения – это видение среднестатистических граждан, а потому, подобно зеркалу, отражающему текущие события, оно тоже ценно.

Когда я отправлялась в Россию, у меня не было никаких обязательств, я не давала ни единого обещания и не имела какого-либо предварительного соглашения с советскими властями касательно того, что я должна говорить или какую позицию мне следует занять по прибытии назад. Я ехала туда свободно, с открытым сердцем, и точно так же пустилась в обратный путь, не подпав под влияние кого-либо или чего-либо, кроме своего личного опыта и наблюдений, которые сделала во время этого путешествия. В любом случае я въезжала в свою страну с неприятным предвкушением, поскольку всё ещё живо помнила хаотическое состояние России в период с 1917-го по 1922-ой год и, несмотря на всё, что прочла, ожидала увидеть обстановку почти такой же, какой я её оставила. Почему-то я не способна была представить, какие великие перемены могли произойти за десять лет, и совершенно не задумывалась о том факте, что выросло новое поколение и что дети 1917-го года стали теперь пылкими и фанатичными молодыми рабочими, принимающими наиболее активное участие в новой созидательной эре Советского Союза. Но стоило мне пересечь границу, как я поняла, что Россия 1932-го года похожа на дореволюционную Россию либо Россию первых послереволюционных лет не больше, чем день похож на ночь. Старое было полностью сметено, из революционного хаоса отливается совершенно новая форма, и теперешняя Россия – это мир в процессе становления. И меня чрезвычайно заинтересовал и этот новый мир, и всё, чего он пытается достичь.

По возвращении в Америку я услышала от одной женщины: "Вы, очевидно, любите свою страну сильнее, чем вы любили своих родителей. Иначе вы бы никогда не вернулись туда, где они так страдали и умерли".

"Я не совсем понимаю вашу точку зрения, – был мой ответ. – Возьмите, к примеру, свою собственную гражданскую войну между Севером и Югом. Предположим, ваш дедушка был убит южанином – означает ли это, что вы никогда не поедете в южные штаты, что вы не будете иметь друзей среди южан и что, в конечном счёте, вы ненавидите Юг и всегда будете ненавидеть?"

И у нас была гражданская война, было и, к сожалению, до сих пор остаётся много ненависти, однако я ненавижу ненависть, я устала от неё, я люблю свой народ так же сильно, как любила всегда, я отказываюсь и дальше быть изгнанницей, и больше всего на свете я желаю мира и взаимопонимания. "Ибо гнев на того, кого мы любим, воздействует на мозг как безумие"3.

Когда я рассказала об этом молодому коммунисту на борту корабля, что нёс нас в Европу, тот, рассмеявшись, промолвил: " У вас мистическая душа народовольца" ("Народная воля" была партией в девятнадцатом веке, которая выступала за свободу людей). "Вам бы жить лет сто назад, быть женой декабриста и добровольно последовать за ним в ссылку".

Возможно, он был прав, хотя в действительности у меня были некоторые опасения по поводу обладания "мистической душой".

Но, без сомнения, множество факторов повлияло на формирование моего характера, и наследственность, вероятно, тоже сыграла свою роль. Ведь мой прадед Яков Скарятин, живший во времена Французской революции, бесспорно, попал под её влияние и в некотором смысле сам стал революционером, ибо разве он не принимал участия в акте цареубийства? А вот дед и отец были ярыми реакционерами, монархистами, имперцами и абсолютистами, в то время как моя мама выступала страстной конституционалисткой. Да ещё меня окружали: и моя старая няня-англичанка – самая независимая душа на свете, твёрдо верившая в достоинство и свободу личности и ни перед кем не склонявшая головы; и доктор Круко́вич, отказавшийся от блестящей медицинской карьеры в Петербурге, дабы посвятить свою жизнь врачеванию крестьян в нашем поместье (и он рассказывал мне об условиях существования в деревнях – условиях, которые недалеко ушли от тех, что процветали в Матушке Индии); и "Профессор" Максимо́вич, давший мне образование и оказавший на меня большое воздействие. Он был не только либералом, непрестанно насмехавшимся над нашим "аристократическим образом жизни" и пророчившим падение Старого режима и наступление Новой эры, но и личным другом Поссе́4, Стру́ве5 и многих других передовых людей своего времени. Он учил меня русской литературе, он учил меня истории, он указывал на те вещи, которые я никогда бы не разглядела своими собственными юными глазами.

Другим важным обстоятельством в моей жизни стал госпиталь, где я обучалась и тесно общалась с самыми разными людьми: профессорами, врачами, медсёстрами и пациентами – богатыми и бедными, теми, кто мог себе позволить лучшую больничную палату, и теми, кого взяли из благотворительности. На это наложились тяготы мировой бойни, революции, гражданского противостояния, отъезда в эмиграцию и, наконец, те переживания, что были связаны с моим недавним посещением России.

Вернувшись в Америку и с энтузиазмом рассказывая о достижениях в своей стране, я из полученной почты и реакции слушателей моих лекций вывела, что большинство людей понимает мою точку зрения и ей симпатизирует, но всегда находится и некоторое меньшинство, настаивающее на том, что я стала коммунисткой, пропагандисткой, членом советского правительства и даже сотрудницей ужасного ГПУ. Эти немногие утверждают, что я, "якобы видя прогресс", получаю большие суммы денег, что я состою на жалованье у Сталина.

Одна пожилая дама, которая как-то раз буквально монополизировала меня на всём протяжении светского приёма, задавая бесконечные вопросы о Новой России и, по-видимому, положительно воспринимая всё мною рассказанное, несколько дней спустя заметила нашему общему знакомому: "Только представьте, каким чудом мне удалось спастись. Я уже было собралась отправить Ирине Скарятиной и её супругу приглашение на ужин, когда, по счастью, вошла моя подруга и, увидев письмо, воскликнула: 'Да вы не можете принимать её у себя в доме – она же коммунистка'. Подумать только, как близко я подошла к обрыву. Ещё три минуты, и письмо было бы послано!"

А на одном званом обеде довольно-таки чванливый джентльмен, сидевший рядом со мной, упорно настаивал на том, что из тех людей, у которых нет ни хорошего происхождения, ни фамильных традиций, не сможет выйти ничего путного. "А как насчёт Горького, Шаляпина, Андреева и многих других? – наконец спросила я. – Разумеется, им мало чего досталось от предков". Однако он не позволил себя переубедить.

Кроме того, некая работница социальной службы не смогла бы, по её словам, поддерживать большевиков, поскольку те разрушают в России семейную жизнь, передают детей государству и национализируют женщин. Позже она провела меня по своему центру социального обслуживания, который был замечательно оборудован яслями, детскими садами и игровыми комнатами, полными детей, оставленных там матерями, работающими на близлежащих фабриках. "Но то, что вы здесь организовали, в точности повторяет сделанное ими в России, – сказала я, – и, конечно же, это не похоже на попытку разрушить семью или национализировать матерей, не так ли?" И она согласилась.

Некоторые из моих старых русских друзей даже приходили ко мне с тайной просьбой помочь их родственникам в России, то есть замолвить за них словечко советскому правительству, так как нисколько не сомневались, что я имею какой-то вес в большевистских политических кругах. И они отказывались верить, когда я пыталась убедить их, что у меня не больше влияния на советское правительство, чем у них самих.

Удручающие эпизодики, забавные эпизодики – они не причиняли мне особой боли и не вызывали хохот, а лишь заставили меня ещё сильнее захотеть, чтобы каждый смог увидеть и попытаться понять сегодняшнюю Россию.

Старая Россия для меня подобна чудесному сну, который я никогда не забуду, потому что годы моего детства и ранней юности были необычайно счастливыми. И ко всем её оставшимся в живых представителям я испытываю лишь глубочайшие чувства, а также преданность всему, что им дорого в нашем общем прошлом. Но той России, которую мы знали, больше нет, и я считаю невозможным жить только этим минувшим, и по мере того, как течёт время и происходят новые перемены, я надеюсь, что всегда смогу их понять и быть частью жизни своей страны.

Я счастлива, что отправилась туда, счастлива, что была со своим народом, счастлива, что смогу возвращаться снова и снова и что я больше не изгнанница.

Посвящается ЭТЕЛЬ ПАЛМЕР МОРГАН (миссис Ширли У. Морган) и нашей Пожизненной Дружбе.


Портрет Ирины Скарятиной из оригинального американского издания 1933-го года романа Ирины Скарятиной "First to Go Back".



Карта путешествия Ирины Скарятиной и Виктора Блейксли из США в Европу и СССР в 1932-ом году (составлена переводчиком).

Часть Первая. Я возвращаюсь в Россию

Как я добиралась

1

Когда мне пришла в голову мысль отправиться в Россию, многие мои друзья хором запротестовали.

"Что ты имеешь в виду – отправиться в Россию? – возмущённо вопрошали они. – Ты с ума сошла? Разве ты забыла, что являешься представительницей старого режима, бывшей графиней и изгнанницей? Да что с тобой такое? К тому же, – мрачно продолжали они, – советское правительство никогда тебя туда не впустит, ни за что на свете! А если это чудом и произойдёт, то есть у тебя выйдет прокрасться под своей американской фамилией, скрыв русскую, то они всё равно узнают, кто ты такая, и тебе больше никогда не удастся выбраться из этой позабытой Богом страны. Только подумай о жизни, которую ты будешь там вести … ГПУ … тюрьмы …"

Но я уже долго думала как об этом, так и о многом другом, ведь, в конце концов, разве я не была чистокровной русской, разве я не находилась в России во время и после революции, с 1917-го по 1922-ой год, и разве я не разбиралась в тамошних условиях гораздо лучше, чем мои друзья, чьи революционные знания были почерпнуты из слухов, газетных статей и книг?

Коли я пережила революцию, и красный террор, и последовавшие за ними годы хаоса, то наверняка смогла бы вынести и эту новую постреволюционную созидательную эпоху, и я не собиралась поддаваться угрозам и уговорам, лишаясь возможности увидеть её собственными глазами. Я устала быть изгнанницей, устала выслушивать всё о своей стране и своём народе от иностранцев, которые наезжали туда с короткими визитами и, даже не зная языка, возвращались, возомнив себя знатоками Советского Союза. Мне не терпелось самой взглянуть на происходящее, и я, конечно, не собиралась "прокрадываться" обманом. Либо ехать туда под своим полным русским именем, либо не ехать вообще. Таков был мой твёрдый ответ друзьям и доброжелателям, и я приступила к необходимым шагам по получению визы, вооружившись стопкой рекомендательных писем от известных американских писателей, интересовавшихся Россией и желавших помочь мне туда попасть.

Первой проблемой, с которой я столкнулась, был советский закон, явно запрещавший возвращаться в страну кому бы то ни было из тех, кто покинул её после революции 1917-го года. Если вы уехали до неё – это было нормально, поскольку доказывало, что вы были недовольны старым режимом и отбыли в другие страны в поисках лучшего правительства и лучших законов; но если вы уехали после – это демонстрировало, что вам не по нраву новая власть и, следовательно, оставайтесь-ка там, куда вас занесло, на веки вечные и даже не смейте помышлять о том, чтобы вернуться.

Так как я уехала в октябре 1922-го года, это правило, безусловно, имело ко мне прямое отношение, и я оказалась в весьма затруднительном положении. Куда бы я ни направилась в надежде получить визу, я повсюду сталкивалась с отказами, основанными на вышеупомянутом законе.

"Вы выехали в 1922-ом? Что ж, мне очень жаль, но вы не сможете опять попасть в Советский Союз", – повторяли мне снова и снова, пока я уже не была готова в отчаянии отказаться от своей затеи. Однако в один счастливый день, при посредстве известного американского банкира, я познакомилась с высокопоставленным советским чиновником, предложившим мне написать непосредственно в Москву – в Наркоминдел (Народный комиссариат иностранных дел) господину Литвинову6, изложив свой случай и детально объяснив, кто я такая и почему хочу вернуться.

"Вы пользуетесь у нас хорошей репутацией", – ободряюще сказал мой новый знакомый.

"В каком смысле хорошей? – удивлённо спросила я. – Я же не коммунистка".

"О, нам это известно, – смеясь, ответил он. – В действительности мы точно знаем, чем занимается каждый русский эмигрант в этой стране, и когда я сказал о вашей хорошей репутации, я имел в виду, что, являясь представительницей старого режима, вы никогда не были замешаны в контрреволюционных заговорах. Кроме того, вы были честны в своих лекциях и книгах. Так что просто пошлите запрос и посмотрим, что из этого выйдет. Возможно, они сделают для вас исключение и одобрят выдачу визы".

С благодарностью пожав руку ободрившему меня человеку, я в тот же вечер отправила своё письмо. Прошло почти три месяца, но, хотя я день за днём и по нескольку раз в день посещала почту, ответа из Москвы всё не было. И снова я, придя в отчаяние, уже было начала думать, что моё дело безнадёжно, как вдруг пришёл ответ, где кратко и по-деловому говорилось, что моя российская виза одобрена.

Лихорадочно схватив конверт и запрыгнув в своё авто, я помчалась со скоростью шестьдесят миль7 в час, абсолютно не задумываясь об опасности, рисках и возможных несчастных случаях и спеша сообщить замечательную новость своему мужу, который, естественно, намеревался меня сопровождать и, будучи гражданином Америки по рождению, не имел похожих проблем с получением визы. Выскочив из салона, вбежав в дом и взлетев по ступенькам, я, затаив дыхание, стала махать письмом перед его изумлённым лицом.

"Оно здесь, Вик, – мы едем – мы уезжаем!" – бессвязно закричала я. Но он всё понял и, проявив должный настрой и схватив меня за талию, закружил по комнате, тогда как Сэмми, жесткошерстный терьер, стал прыгать вокруг нас, неистово лая и изо всех сил стараясь порвать мою юбку и брюки Вика, а кот Пукик, испытывая явное отвращение от столь неподобающего поведения, поспешил удалиться. В конце концов успокоившись и побросав кое-что из одежды в чемодан, мы помчались в Нью-Йорк, всю ночь ведя наш "Форд" сквозь жуткую бурю, чтобы сразу же приступить к делам с паспортами, всеми требующимися иностранными визами и прочими обычными формальностями, которые принято улаживать перед поездкой за границу.

Следующие три недели проносятся в памяти, как прокрученная на дикой скорости киноплёнка: бесконечное мотание между нашим домом и Нью-Йорком; встречи с нужными людьми; приведение в порядок финансов; написание писем; уборка в доме; прятание серебра и ковров; повсюду запах камфары и шариков от моли; сдача пса и кота в пансион; упаковка багажа. И, вдобавок к этому, как проходящий через всё лейтмотив, грустная мелодия расставания с нами наших друзей: "Прощайте, мы будем думать о вас, мы будем молиться за вас, и мы никогда, никогда вас не забудем", – говорили почти все, кроме двух или трёх, что были веселы и настроены оптимистично, излучая уверенность, что нас ждёт отличное приключение и мы вернёмся целыми и невредимыми к нашему домашнему очагу.

Наконец великий день настал – наш последний день в Америке, когда мы должны были тронуться в путь. Похудевшая от волнения и выглядевшая как жердь, с побелевшими щеками и глубоко впавшими глазами, я вышла вслед за Виком из дома после заключительного ритуала – пары минут спокойного и в полной тишине "сидения на дорожку", как мы всегда делали в России перед началом путешествия.

"Ну, поплыли", – заметил он, когда автомобиль тронулся с места.

Но я лишь покачала головой, поскольку не могла поверить, что мы действительно поплывём, пока не поднялись на борт корабля и он не отчалил. На протяжении всего пути от дома до порта я молча молилась, чтобы мы добрались туда благополучно, чтобы ни автомобиль, ни поезд, ни такси не сломались. И всякий раз, когда поезд дёргался сильнее обычного, я с тревогой выглядывала в окно, уверенная, что он сошёл с рельсов, а когда такси неожиданно резко затормозило и на нас посыпались наши сумки и чемоданы, я чуть было не выскочила наружу, и лишь рука Вика на моём ремне удержала меня на месте.

Однако мы благополучно добрались до огромного причала и мгновенно окунулись в плотную и бурлящую толпу отплывавших, провожавших, зевак, разносчиков телеграмм и цветов, посыльных, рабочих, матросов, стюардов и должностных лиц – то бишь всех тех, кто, подобно разрозненным частям гигантского паззла, в итоге неизбежно попадает на свои законные места, образуя привычную картину, изображающую отплытие трансатлантического лайнера.

Оказавшись в нашей каюте на борту корабля, который быстро заскользил по проливам в открытое море, я глубоко и с облегчением вздохнула. Наконец-то мы были на пути в Россию и ничто, кроме кораблекрушения, не могло помешать нам туда добраться. И ничто не могло изменить этого чувства удовлетворённости, даже тот печальный факт, что, проснувшись на следующее утро, я обнаружила наш корабль уже не плавно скользившим вперёд, а кренившимся самым что ни на есть ужасным образом.

"Ничего, всё в порядке", – думала я, в течение трёх дней и ночей терпеливо лёжа на своей койке и испытывая безнадёжное головокружение, пока прихоть океана то ставила меня на голову, то пыталась свалить на пол.

"Всё в порядке, всё в полном порядке, я возвращаюсь домой, обратно в Россию". И пока я лежала, закрыв глаза, в памяти мелькали картины прежних дней. Я видела Старую Россию и свои дома в Троицком и Санкт-Петербурге; и сцены из своего детства и девичества; и лица любящих людей, что окружали меня в те годы моей жизни: моей няни Наны; моей гувернантки Шелли; семейного врача Доки; моей мамы, прекрасной, как портрет кисти Грёза8, и моего отца – "Генерала", как мы всегда его называли – с его свирепыми усами, грубоватыми манерами и добрым сверкающим взглядом. Милые люди Старой России в её лучших проявлениях, они ушли навеки, а мать и отец – жертвы революции – умирали так же, как и жили, – с высоко поднятыми головами и сердцами, полными веры, мужества и доброты. Революция смела их не из-за того, что они причинили кому-то вред или сделали что-то неправильное, а просто потому, что она была княжной по рождению, а он – старым генералом из знатного рода. Они были неуместны, нежелательны в новом порядке вещей – живые анахронизмы, представлявшие прошлое, которое кануло в Лету; и в те первые дни нетерпимости и кровопролития, когда это прошлое уничтожалось, чтобы на его руинах можно было построить нечто новое, они были смыты революционным цунами.

Они ясно осознавали, что с ними должно было произойти. "Что значит человеческая жизнь в такое время, как это? Ничего; даже меньше, чем ничего", – говорила моя мама, а Генерал произносил свою любимую старую русскую поговорку: "Лес рубят – щепки летят, – и мрачно добавлял. – И в данном случае щепки – это мы, помни об этом".

Итак, они умерли, а я осталась одна, продолжая изучать медицину, работая так усердно, как только могла, и наблюдая, как революция растёт день ото дня. Я увидела гибель Старой России и рождение Новой, и это было всё равно, что стать свидетельницей сотворения мира, когда из хаоса восстаёт движущая первобытная сила, чтобы править.

Затем настала и моя очередь попасть в тюрьму – просто потому, что я была дочерью этих двух старых добрых душ и тоже имела титул. Однако чудесным образом моя жизнь была спасена и я осталась прозябать в холоде, голоде и нищете.

Как следствие, я отчаянно заболела пневмонией, и добрые американцы, доктор Хершел Уокер и доктор Фрэнк Голдер, члены "Американской администрации по оказанию помощи", убедили меня покинуть страну, сказав, что я ни за что не поправлюсь, если останусь, поскольку физические тяготы были слишком велики. Они даже умудрились раздобыть для меня советский паспорт, что в те времена было неслыханно, дабы я смогла легально покинуть Россию. И я поехала в Америку, вышла замуж за американца и прожила там десять лет, сначала как русская иммигрантка, а затем как новоявленная гражданка этой страны. Нынче же я возвращалась впервые с октября 1922-го года. Мне было интересно, на что это будет похоже. Будет ли ситуация лучше или хуже? Я слышала о ней столь разные мнения, что у меня в голове всё перепуталось и трудно было представить, как же всё обстоит на самом деле.



Выйдя на берег в Бремерхафене и проехав через Берлин и Ригу, мы намеревались прибыть на советскую границу очень рано утром. Было, должно быть, около четырёх, когда нас разбудил грохот выстрелов, раздавшихся один за другим и, по всей видимости, прямо в соседнем купе. Вик сверзился с верхней полки с криком: "Вот! Видишь! Что я тебе говорил? Революция всё ещё продолжается, и это была твоя безумная идея – сюда припереться".

Вылетев в коридор, мы ощутили, что поезд разгоняется, и прошло, судя по всему, минут двадцать, прежде чем машинист снова сбавил ход и мы полностью остановились. Вскоре к нам, смеясь, подошёл проводник.

"Ради всего святого, что случилось?" – с тревогой спросила его я.

И тот рассказал нам, что на последней остановке в поезд сел мелкий станционный служащий, имевший поручение передать сообщение своему начальнику, находившемуся где-то здесь. Не успев найти его до отхода поезда, бедняга был вынужден отправиться вместе с нами и в конце концов решил, что, выстрелив из окна, всех разбудит и таким образом сможет отыскать нужного ему человека. Машинист же, подумав, что на поезд напали бандиты, поначалу увеличил скорость, однако узнав, в чём дело, тут же остановил состав, дабы бедолага мог сойти, прежде чем укатит чересчур далеко для пешей прогулки назад.

"Что ж, я рад, что выстрелы предназначались не нам, – промолвил Вик, с облегчением забираясь на своё верхнее ложе. – Но скажи мне, в твоей стране всегда происходят столь дикие вещи?"

"Разумеется, нет, но, возможно, это сообщение касалось нас", – осторожно ответила я и в то утро больше не смогла заснуть.

В половине шестого кондуктор-латыш постучал в нашу дверь и сказал, что мы подъезжаем к Острову9, где нам нужно будет выйти из поезда для прохождения таможни.

Моё сердце учащённо забилось при мысли о том, что всего через несколько минут я снова вернусь на отчую землю, увижу своих людей и услышу родную речь. Мне было интересно, какие первые русские слова долетят до моих ушей, хотя какими бы они ни были, пусть даже самыми худшими ругательствами, они звучали бы для меня, словно музыка. Мои руки дрожали от волнения, а по спине бежали мурашки. Вик тоже выглядел довольно-таки бледным, его нос заострился, и, хотя он ещё не произнёс ни словечка, я подозревала, что из-за меня он очень беспокоится об этой поездке в Россию и с тревогой спрашивает себя, как там станут со мной обращаться. Когда мы собрались выйти из купе, он обнял меня за плечи.

"Всё в порядке, Малышка, ты само мужество", – сказал он.

И с этим изящным комплиментом я вышла в коридор, тогда как в открытое окно сквозь морозный воздух залетели первые русские слова, доносившиеся одновременно с трёх разных сторон:

"Пожалуйста, пожалуйста …"

"О, Господи, что случилось?"

И: "Куда, чёрт возьми, ты лезешь, бабуля? Ты не можешь сесть в этот поезд со свиньёй …" Однако "бабуля" возмущённо кричала, что она не только может, но и обязательно сядет!

Посмеиваясь над комбинацией этих бессвязных фраз, я соскользнула по обледенелым ступенькам и прошла по платформе в зал ожидания вокзала, который одновременно был и таможней. Кроме нас, там оказалось всего три пассажира, и, пока наши чемоданы затаскивали на стойку, я огляделась. Это был типичный маленький российский вокзал – с желтоватыми стенами и несколькими пыльными лампами, которые отбрасывали на всё вокруг тусклый свет, безрадостный и унылый; но был и единственный положительный момент: здесь аппетитно пахло свежеиспечённым хлебом.

"Чёрный хлеб, это чёрный хлеб, Вик", – восхищённо прошептала я и сделала несколько глубоких вдохов, чтоб наполнить лёгкие знакомым приятным ароматом.

Досмотр наших чемоданов не занял много времени, ведь у нас имелось лишь по одному на каждого и внутри них не было ничего, кроме строго необходимой одежды, подходящей для вояжа по России. Таким образом, после того, как мы предъявили наши паспорта и туристические визы, задекларировали наши деньги, и дорожные чеки, и все мелкие украшения, которые были на нас надеты, нам сообщили, что мы можем либо вернуться к поезду, либо позавтракать на вокзале, поскольку наш отъезд значительно задержится из-за нью-йоркской дамы и её несметного багажа. Бедная старушка не нашла ничего лучше, как привезти с собой не куда-нибудь, а в Россию кучу платьев, шёлкового нижнего белья и чулок, из-за чего, когда её кофры распаковали, вокзал стал похож на разграбленный магазин женской одежды.

"Какого дьявола вы привезли всё это барахло? – сердито спросил досмотрщик. – Вы собрались открывать магазин? Разве вы не знали, что запрещено ввозить вещи больше определённого количества?"

"Видите ли, это подарки, – виновато пробормотала женщина. – В России у меня множество родственников и друзей, и я хотела привезти что-либо каждому из них".

"Вы определённо никого не забыли", – проворчал мужчина и с помощью двух девушек принялся разбирать вещи.

"А теперь смотрите, – услышала я его слова, когда мы с надеждой направились к двери с надписью 'Ресторан', – вам разрешено оставить себе ровно столько предметов каждого вида и взять их с собой в Ленинград. Остальное вы оставите здесь, мы выдадим вам квитанцию, и вы получите всё на обратном пути".

Ресторан оказался крохотным закутком с миниатюрной стойкой, на которой было выставлено несколько видов еды. За стойкой стояла молодая розовощёкая и голубоглазая женщина. Она была одета в короткую телогрейку, а голова её была замотана пушистой коричневой шалью.

"Чай, кофе, хлеб с сыром или булочки?" – спросила она, широко улыбаясь и демонстрируя все свои белые зубы и ямочки на щеках. И звонко рассмеялась, когда мы заказали всё перечисленное.

Итак, мы сели за нашу первую русскую трапезу, и я упивалась кислым чёрным хлебом, тогда как Вик при его виде скорчил гримасу и выбрал булочки.

"Скажу, что они хороши – эти как-там-их-называют", – констатировал он, похоже, сильно удивлённый тем, что они оказались таковыми.

Я гордо кивнула, будто сама их и испекла, заметив, что, бесспорно, русские булочки всегда были вкусными и, более того, знаменитыми.

Мы неторопливо поели, проведя в ресторане более получаса, но когда наконец вышли, то обнаружили, что таможенники и леди из Нью-Йорка всё так же заняты своим делом – сортировкой одежды и спором. Поэтому мы стали ходить взад-вперёд по платформе, и мне всё казалось, что русский воздух чем-то явно отличается от любого другого – более чистый, живительный и волнующий, – и, что удивительно, Вик со мной согласился.

"Я полагаю, дело в воображении, – сказал он, – хотя пахнет довольно забавно. Как ты думаешь, что это?"

"Чёрный хлеб, дым и кожа", – быстро ответила я и почувствовала себя слегка уязвлённой, когда он туманно добавил: "Да, и ещё кое-что".

Затем мы вернулись в наш вагон и прождали там ещё полчаса, пока наконец не явилась нью-йоркская дама, до сих пор пыхтевшая и в шляпке набекрень, а носильщик позади неё волок всего один чемодан, в котором, очевидно, уместилось всё, что осталось от удивительного ассортимента товаров и движимого имущества.

Дважды скорбно прозвенел огромный станционный колокол, и через пару минут мы снова тронулись в путь, направившись в сторону Ленинграда. В течение всего того дня, когда не дремали и не ели хлеб с колбасками, прихваченными из Берлина, мы смотрели в окно на покрытые тонким слоем снега бескрайние болота. Позже появились леса, сказочные по своей красоте, поскольку деревья были покрыты инеем и на ветвях висели сосульки.

"Это прекрасно!" – восторженно произнёс Вик, и молча, но всем сердцем я с ним согласилась.

1.От переводчика: На момент работы над романом в 1933-ем году.
2.От переводчика: Имеется в виду социалистическая система управления, как новая по отношению к капиталистической и феодальной.
3.От переводчика: Цитата из известной баллады "Кристабель" английского поэта-романтика, критика и философа Сэмюэла Тейлора Кольриджа (1772 – 1834).
4.От переводчика: Владимир Александрович Поссе (1864 – 1940) – журналист, деятель русского революционного движения.
5.От переводчика: Пётр Бернгардович Струве (1870 – 1944) – русский общественный и политический деятель, редактор газет и журналов, экономист, публицист, историк, социолог, философ.
6.От переводчика: Максим Максимович Литвинов (1876 – 1951) – советский революционер, дипломат и государственный деятель, народный комиссар (министр) иностранных дел СССР (1930—1939).
7.От переводчика: Чуть более 95 километров.
8.От переводчика: Жан-Батист Грёз (1725 – 1805) – французский живописец, ведущий портретист и один из крупнейших художников эпохи Просвещения.
9.От переводчика: Город в Псковской области, который в те времена находился на границе с Латвией.
Ograniczenie wiekowe:
12+
Data wydania na Litres:
24 kwietnia 2024
Data napisania:
2024
Objętość:
352 str. 4 ilustracje
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:

Z tą książką czytają