А. Н.235 был в нашей семинарии преподавателем философии, а мы его коротко называли: «философ». Из всех предметов, изучавшихся в семинарии, мы больше всего гордились философией, и гордились совершенно законно, особенно перед гимназистами. Если бы, например, кому-либо пришло в голову устроить диспут между гимназистом и семинаристом на тему: кто из них сильнее в общеобразовательных науках, то в области математики, литературы, истории сильнее бы оказался гимназист, но стоило бы семинаристу задать своему сопернику такой вопрос: скажем – «что такое объективация воли», как он был бы «повержен в прах», «положен на обе лопатки». Как же после этого не гордиться семинаристу изучением философии?
Но если изучение философии было предметом гордости для семинариста, то не меньшим предметом гордости для преподавателей семинарии и всей семинарии in corpore236 являлся и преподаватель философии – А. Н. Выражаясь образно, можно сказать: в созвездии всех учителей семинарии А. Н. был звездой первой величины, по д[ост]оинству persona grata.237 В самом деле, в тех случаях, когда нужно было представительствовать от учителей в какой-либо торжественный момент, отстаивать честь коллектива, то кто выдвигался на авансцену? – А. Н! Это был, выражаясь на языке шахматистов – «ход конём», а на языке картёжников: «Ход с козырного туза». Так, в 1902 г., в престольный праздник семинарии – день памяти Иоанну Богослову, после обедни в актовом зале семинарии на торжественном собрании нужно было произнести речь, приличествующую торжественному моменту и свидетельствующую о высоком уровне науки в семинарии, то это было поручено никому другому, а именно – А. Н. И вот семинарский хор торжественно пропел концерт – «Воспойте Господеви песнь нову», а А. Н. в присутствии губернатора и других высокопоставленных лиц города, архиерея, ректора семинарии и всех учителей выступил с речью о греческой философии. В речи были названы философы: Фалес, Анаксимен, Анаксимандр, Демокрит, Гераклит, божественный Платон и великий Аристотель.238 В особенности лектор остановился на Платоне. Впоследствии семинаристы подмечали у А. Н. особенную симпатию к Платону, и поэтому поводу даже было пущено крылатое выражение в адрес А. Н.: «Без Платона ни на шаг!»
В 1904 г. Павел Николаевич Серебренников в краеведческом музее, им созданном, решил организовать цикл лекций для широкого круга посетителей музея на самые разнообразные темы по вопросам культуры, литературы и т. д. И снова А. Н. было предложено выступить с лекцией по философии. Он опять читал лекцию о греческой философии – в том же плане, как и на торжественном собрании, однако выступление его было подвергнуто критике в зале, после окончания лекции, а через день в «Пермских ведомостях» появилась заметка под заглавием: «В пятнадцать минут вокруг света», где лекция была едко раскритикована.239
У А. Н. были некоторые особенности, даже странности. Так, часто у него была непоправной причёска: небрежность, или не небрежность, но, во всяком случае, недостаточное внимание к своему наружному виду. Нельзя было понять: толи у него «ерошка», толи «косой вид», а вернее всего движение от первой ко второму. Также у него была иногда рассеянность: то он придёт на занятия без галстука, то вызовет к ответу «госпожу Горячих», перепутавши семинарию с женской гимназией, где он тоже занимался. В этих случаях поднимался «гомерический» хохот, однако он не носил характера насмешки, а больше походил на выражение благодушия, шутки.
У семинаристов было даже найдено объяснение такой особенности А. Н., а именно, что он, как философ, привык вращаться в области идей, в «областях заочных», и потому, спускаясь на землю, не мог сразу на ней ориентироваться. Мы считали даже, что рассеянность А. Н. есть именно признак его философского склада, что она, выражаясь на философском же языке, так сказать, имманентна ему, т. е. складу.
А. Н., когда шёл, то взгляд его направлен был в одну точку. В этом случае шутники из нас говорили: «он видит философскую точку». Он ходил, ссутулившись, а говорил несколько приглушённым голосом, как-бы усталым. И это мы объясняли так: «Это его сгибает множество идей, тяжесть науки, которая легла на его плечи». Даже то, что у него была привычка держать в руках в раскинутом виде очки, а при чтении лекции то снимать их, то надевать – и это тоже мы относили к его философской индивидуальности. А. Н. был добр. Жалкий вид у него был в тех случаях, когда и нужно бы дать место желчи, а он не может. Вот, например, ученик не выучил урок и нужно его пожурить, а А. Н. не может: он нервничает… и смолчит.
А. Н. понимал, что философия даётся семинаристам тяжело, а поэтому в учебнике «История философии» Страхова он делал сокращения: строчку или две, а то и отдельные слова. Раз был такой случай: вдруг в вечерние часы он заходит к нам в класс, возбуждённый, расстроенный и заявляет: «я забыл там вычеркнуть три слова; пожалуйста, вычеркните!»
Чистым мучением для А. Н. было чтение наших домашних сочинений по философии. Среди нас находились такие самонадеянные люди, которые думали, что они уже всё уразумели по философии, что они уже могут любой философский вопрос осветить «без Страхова», самостоятельно, «на чистую совесть», и писали несусветную чушь. И вот А. Н. приносил в класс сочинение, всё подчёркивал красным карандашом, укоризненно разбирал его и с отметкой «три с двумя минусами» отдавал автору. Сам А. Н. нам не давал каких-нибудь прямых указаний, как нужно писать сочинения, но по отметкам за сочинения мы открыли некоторый секрет «писания»: сочинения, близкие к «Страхову» имели оценки выше. У А. Н. была своя концепция при оценке сочинения. Он рассуждал так: автор много думал и додумался до того, как сказано у «Страхова». Позднее нам стало понятно, что у А. Н. был вполне реалистический взгляд на такой метод составления сочинения: что можно было требовать от людей, которые по существу ничего не понимали в философии, кроме «Страхова».
Философские предметы по классам распределялись так: в третьем классе – логика и психология – пропедевтический курс, в четвёртом классе философия – точнее история философии – основной курс. Если рассматривать положение этих дисциплин в ряду других, то ещё со времени Киево-Могилянской коллегии они занимали центральное место в триаде: риторика, философия, богословие. Логику мы изучали по учебнику Светилина, а психологию – по учебнику Челпанова.240 При изучении всех философских дисциплин мы особенно большое удовольствие испытывали, когда встречались со своими старинными друзьями: «грекой» (греческий язык) и латынью.
В логике нашли: «Tertium non datur»241, «Contradictio in adjecto»242, perceptio243, apperception244, sillogismus245 et cetera. В психологии: temperamentum246, sanguis (сангвиник), chole (холерик), melanchole (меланхолик), и rhegma (флегматик), mnemone (мнемоника) et cetera. В философии: […]247, «cogito ergo sum»248, «Deus sive natura»249, «thesis»250, «antithesis»251, «synthesis»252 et cetera. Знание классических языков нам много помогало, но трудностей было много, потому что наглядных пособий и вообще пособий, кроме учебников, не было. В последствии, когда в гимназиях был введен курс так называемой «философской пропедевтики», то в распоряжении преподавателя были такие, хотя и элементарные пособия, как эстезиометры, тахистоскоп, разные таблицы, например, для испытания памяти, творческой фантазии и т. д. У нас же ничего не было: всё было основано на речи А. Н., которая, сколько бы она не была выразительной, всё-таки не могла заменить наглядные пособия.
На чём было больше сосредоточено наше внимание и что больше всего привлекло наше внимание?
При изучении логики центром внимания были законы мышления, системы суждений, силлогизм и т. д.
При изучении психологии живее всего прошли темы «О темпераментах» и «Мнемонике». При разработке темы «О мнемонике или мнемотехнике» поднялись даже до критики этой лженауки. В Одессе в то время «благодетели» предлагали различные способы для развития и подкрепления памяти. Вот, например, один из рецептов для обладателя слабой памяти. Допустим, нужно запомнить слово «Петроград» (это слово вошло в наш язык позднее во время первой империалистической войны, здесь взято в историческом аспекте). Чтобы его запомнить рекомендовалось бы так запомнить фразу: «Петя пошёл гулять, а в это время, выпал град», т. е. запоминание не только не облегчалось, а ещё больше затруднялось: вместо одного слова нужно запоминать целое предложение. Нами был сделан вывод об издателях этих рецептов, что это только было коммерческое предприятие: «Лавочка!».
Из истории философии более всего было обращено внимание на философию Платона, Аристотеля, Декарта, Гегеля. Насколько усвоение учёта этих философов было не глубоким свидетельствует, например, тот факт, что все мы хорошо ещё в духовном училище учили наизусть стихотворение Лермонтова «Ангел», в котором выражена идея Платона о предсуществовании душ, однако никто из нас в момент изучения философии Платона не обратил на это внимание. Только значительно позднее прояснилась нам идея этого стихотворения. Но зато латинское «Amicus Plato, sei magis amica vuntas ist»253 сразу было разгадано кто здесь Plato.
Вообще же будущее показало, что ничего мы тогда в философии не понимали, а заучивали только учебник Страхова, и самую философию пришлось ставить «с головы на ноги».
Занятия А. Н. с нами оказались его «лебединой песнью». Когда мы после летних каникул вернулись в семинарию, то узнали печальную новость о смерти А. Н. Оказалось, что он стал жертвой рассеянности только не своей, а его прислуги: он был болен, а она ему дала вместо внутреннего наружное лекарство, отчего последовала смерть.254 У А. Н. была единственная дочь, которая училась в Швейцарии. Жалко было то, что не удалось даже проводить на кладбище нашего «философа». Приходится только сказать: «Sit tibi terra levis, care magister noster!»255
6.IX.60. 10 ч. 18 м. вр[емя] сверд[ловское]
ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 725. Л. 34-39 об.
А. Ф.256 в нашей семинарии был преподавателем истории и обличения раскола. Как с преподавателем этой дисциплины мы встречались с А. Ф. в пятом и шестом классах, но знакомство с ним у нас начиналось гораздо раньше, с первого ещё класса. Он был неизменным участником семинарских вечеров, на которых он выступал декламатором артистически. По этому поводу шла даже молва о том, что А. Ф. в студенческие годы состоял в какой-то любительской труппе драматических артистов. На самом деле у него была манера поведения и обращения, позволявшая верить в эту молву, если даже она и была бы пустопорожним измышлением. Во всём – в движениях, в речи, в интонации голоса – проглядывалась какая-то изысканная галантность, можно сказать сплошная галантность. И вот с таким впечатлением от А. Ф. мы встретились с ним на уроках «раскола». Слушали мы, как он рассказывал о «Кормчей», или видели его среди различных старообрядческих книг и думали: «Нет, не то! Лучше бы [Вы] нам, А. Ф. что-нибудь продекламировали!»
Так бросилось нам в глаза несоответствие прежнего впечатления с новым впечатлением. Сам А. Ф., видимо, чувствовал себя, как говорится, «не в своей тарелке»
А. Ф. было в это время уже лет сорок, если только не немного больше. Наружный вид его соответствовал человеку уже «пожившему»: «на голове во всю величину лысина, цвет лица сероватый, причём можно было предположить, что кожа лица в своё время испытала на себе немало косметических «эрзацев», но глаза и голос сохраняли молодость. Последнее особенно было заметно, когда он выступал с декламацией; он весь преображался, голос передавал самые тонкие оттенки мысли и глаза блестели живостью и задором. Успех был всегда колоссальный: бесконечное бас, восторг!
В коллективе учителей А. Ф. был каким-то промежуточным звеном: среди стариков он казался молодым, наоборот, среди молодежи, которая влилась в преподавательскую среду в 1903-1904 [г]г., он казался уже, мягко выражаясь, «в годах». Но как обнаружилось, сердце у него было юношеское. Среди семинаристов, вращавшихся в светском обществе, «на славе» была девица Меркурьева. Мы часто слышали: «Меркурьева, Меркурьева!» Кто она была, какого происхождения и т. д. не говорилось. Говорили как будто, что она была дочерью священника. Единогласно только говорилось, что она красавица и, следовательно, окружена поклонниками, как и полагается по закону природы. Загадочность Меркурьевой, однако, как пелена, спала: вернувшись с летних каникул, мы узнали, что на ней женился А. Ф. и мало того, он сделался ещё помощником инспектора и поселился в стенах семинарии, значит, и Меркурьева, теперь Успенская, оказалась тоже под одной крышей с некоторыми поклонниками. И опять мы сказали: «Нет, не то!» Расстояние от 18-19 лет до 40-42 л[ет] нам показалось всё-таки большим, но нам говорили: «простите, это же обычный способ жениться у французов!»257
Во время богослужения А. Ф. как помощник инспектора стоял в церкви с семинаристами, а на площадке у церкви во время шестопсалмия можно было видеть г-жу Успенскую, бывшую Меркурьеву, в окружении теноров и басов семинарского хора.258 И у нас опять возникал вопрос: «то ли получилось?» Впрочем, в скором времени А. Ф. перевёлся инспектором народных училищ в Ирбит, а дальнейшее покрыто мраком неизвестности.
7.IX.[1960] 6 ч. 10 м. вр[емя] свердл[овское]
ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 725. Л. 40-41 об.
(Страничка из воспоминаний –
светлой памяти моего врача и учителя).
П. Н. Серебренников259 был врачом нашей семинарской больницы и одновременно преподавателем, а точнее сказать – лектором по общей гигиене в 5-ом классе и по анатомии и медицине – в 6 кл[ассе]. Как это ни странно, а считалось, что будущим пастырям, служителям церкви, кроме наук богословских, необходимо или, по крайне мере, желательно иметь кое-какие сведения из указанных выше наук, на тот случай, что где-нибудь в глухом углу представился бы случай оказать, за неимением врача, скорую медицинскую помощь и быть, таким образом, не только духовным, но и телесным врачом. В настоящее время наивность и вред такого рода суждения очевидны, а в те времена считалось это совершенно естественным.260 «O sancta simplicitas!»261 – скажет теперь каждый из нас, а в те времена даже врачу, в данном случае П. Н. казалось это серьёзным делом, и с такой именно установкой он и читал нам свои лекции. Позднее, в 1914-1915 гг., я встречался с П. Н. опять-таки в Пермской дух[овной] семинарии, но уже как сослуживец. Естественно, однако, что наиболее яркие воспоминания о П. Н. у меня остались от ученических времён; о них и будет дальше речь.
Нужно сказать, что мы мало что знали о прошлом П. Н. Знали, что он лет 30 тому назад, т. е. в [18]70-х годах учился тоже в Пермской дух[овной] семинарии, потом кончил военно-медицинскую академию (так нам говорили). Когда он начал работать в семинарии – мы не знали. Сам П. Н. о своём прошлом нам никогда ничего не говорил. Только однажды, помнится, на уроке гигиены, рассказывая о значении воды для человека и его здоровья, он упомянул, как во время турецкой войны262 ему приходилось видеть, какой исключительной культурой обставлены были водные бассейны у турок в тех провинциях, в которых ему пришлось побывать. Среди нас, правда, были распространены слухи, только слухи, что в своё время, будучи семинаристом, П. Н. отличался жизнерадостностью, был любителем пения и гитаристом. Откуда шли эти слухи? Вероятно, от родителей семинаристов, которые (родители) когда-то учились вместе с ним. Мы видели П. Н. в возрасте уже за 50 лет, но, судя по тому, что он был и тогда жизнерадостным, бодрым, с «живинкой» в глазах, что всегда импонирует молодёжи, можно думать, что эти слухи о юном П. Н. правдоподобны. Может быть даже, что в этих чертах юного П. Н. указывались, так сказать, типичные черты семинариста того времени, со всеми присущими ему атрибутами. Из прошлого П. Н. передавали также, что у него не в столь отдалённое от тех лет время, было большое несчастье, которое он переживал очень тяжело, а именно – смерть его первой жены, которая была знаменитым врачом-окулистом. Образ её нам рисовали как образ самоотверженного человека, подвижника науки.263
Из личной жизни П. Н. того времени мы знали только то, что он вторично был женат и что вторая его жена была по профессии швеёй или точнее – инструктором швейного дела. Об этом, пожалуй, можно было бы и не упоминать, однако, в наших воспоминаниях это имеет большое субъективное значение. Дело в том, что когда мы тогда тайком (sic!) читали роман Н. Г. Чернышевского «Что делать?», то образы этого романа как-то невольно связывались с личностями П. Н. и его окружающих, т. е. его вторая жена представлялась нам в образе героини романа Чернышевского.264
Больше всего воспоминаний о П. Н. сохранилось как о нашем учителе. Это вполне понятно. Среди всех схоластических наук его лекции уносили нас в совершенно другой мир, и притом кто из семинаристов тогда не мечтал сделаться врачом! В этом отношении П. Н. для нас был носителем черт и Базарова, и Лопухова265 и пр., всего, на что способна была наша романтическая фантазия. Вот он идёт по коридору со схемами, наглядными пособиями под мышкой. Вот он читает лекцию с увлечением. Вот видится он в привычной позе, когда он, как говорится, дошёл до состоянии экстаза: чуть зажмурился, вытянул и приподнял правую руку со сжатыми в щепотку пальцами. Однажды явился на занятия со скелетом. Спрашивает: что это такое? Дружный шуточный ответ: «Смерть!» Вот так, шутка шуткой, а скольких он сагитировал на профессию врача!
Часто можно было видеть на дороге против входа в семинарию лошадку, запряжённую осенью и зимой в бричку как у извозчиков; а зимой – в санки, с кучером в простом тулупе или армяке. Вот открывается дверь, и выходит солидный человек – осенью и весной в «крылатке», зимой в ротонде с эпоновым воротником. Подвода проходит небольшое расстояние и останавливается у семинарской больницы. Наше воображение уже рисует картину чего-то гоголевского, патриархального. Кто читал у Кони описание доктора Гааза, его выезды к своим пациентам, тот легко представит эту картину. Мы приготовились к осмотру П. Н. Но здесь, в больнице, мы были под непосредственным надзором Вениамина Ивановича Селиванова (нашего «Эскулапа»). Однако в более опасных случаях нам было известно, П. Н. безвыходно дежурил у больного. Нам было известно, что П. Н. всегда боролся с нашим начальством за улучшение питания для больных (за молоко). Ходили слухи, что среди своих коллег-врачей П. Н. не пользовался репутацией опытного врача, хотя имел учёную степень доктора медицины. Правда ли это? Неизвестно. Известно только то, что сам П. Н. никогда не кичился своим врачебным мастерством. Скорее всего, эта версия возникла из-за того, что он работал ещё много в области создания историко-археологического музея.266 Он был действительно энтузиастом этого дела. Известна его роль в создании музея. Но он был также популяризатором работы по археологии Прикамья, к чему старался привлечь и семинаристов. Многие из нас были частыми посетителями музея, и это было результатом агитационной деятельности П. Н. Он старался также организовать культурную работу при музее. Так известно, что по его инициативе одно время читал лекции по философии препод[аватель] семинарии А. Н. Юрьев. Известна также деятельность П. Н. в области пермских приютов.
Павел Николаевич Серебренников был деятелем широкого профиля. Он был не только врач, но и педагог, и культурный работник, просветитель в лучшем значении этого слова. Он иногда сам говорил о своей работе, что не для славы он трудится, а для общественной пользы. И это правда! Он всегда был скромен. Мне очень приятно восстановить в памяти светлый образ моего врача и учителя и тем самым восстановить его образ в памяти всех тех людей, которые соприкасались с ним при жизни и знали его. Хочется в заключение сказать: «Sit tibi terra levis»267, мой дорогой врач и учитель!268
ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 728. Л. 1-5.
В 1903 г. в состав наших семинарских учителей влились молодые, только кончившие академию, личности, в числе которых были В. М. Можгинский269, назначенный преподавателем латинского яз[ыка], А. А. Дроздов270, назначенный преподавателем греческого яз[ыка], и В. Я. Струминский, назначенный преподавателем церковной истории и апологетики.271 Среди других В. Я. был моложе всех и, хотя носил небольшую бородку, выглядел, однако, наиболее молодым, почти юным.
Внесли ли что-либо нового в нашу жизнь и учение новые преподаватели? Как будто мелочь, а для нас была большой новостью отличная от других учителей манера обращения их с нами. При вызове на ответ нас стали называть «господин Иванов», «господин Петров» и т. д. Среди суровой обстановки, в которой мы воспитывались, среди сугубо официальных отношений, которые считались нормой поведения и учителей и учеников, это новшество нам казалось прямо революцией, чуть ли не разрушением основ нашего правопорядка и подрывом дисциплины. И в самом деле, как это было далеко от укоренившихся у нас порядков, где всё основывалось на подавлении личности, на внушении страха и подчинения другому, стоящему над тобой. Сам глава семинарии – ректор протоиерей Добронравов – являл собой образ олимпийского громовержца. Колоссального роста, массивной фигуры, с суровым выражением в лице и грубым голосом он наводил страх на нас, и не только на нас. Бывало, стоило ему только появиться в вечерние часы в коридоре, как кто-либо из нас предупреждал всех: «ребята, в коридоре ректор…» и жизнь замирала. Говорили, что даже наши сторожа, они же официанты, будучи вместе, как только замечали приближающуюся к ним фигуру ректора, разбегались, чтобы не попасть на глаза ему. Среди учителей столь же величественной фигурой и манерой держаться отличался В. А. Фаминский. И эта манера держаться, даже возведена была в идеал. Так, преподаватель А. И. Дергачёв, не обладая наружными данными для того, чтобы казаться олимпийским громовержцем (он был низкого роста), сам подводил себя под этот тип людей, предупреждая семинаристов, что он «второй Фаминский». И вот в таких условиях нашего бытия, мы оказались «господами». Если бы это случилось где-либо, скажем, в женской гимназии, то это, пожалуй, показалось чем-то обычным. Да это так и было в женской гимназии. Этому доказательством служит следующий случай на занятиях препод[авателя] А. Н. Юрьева. У нас он преподавал философию, психологию и логику, а в женской гимназии что-то вроде среднего между логикой и психологией. И вот он однажды по рассеянности, которую мы почему-то приписывали ему как необходимый атрибут его философского ума, вызвал к ответу вместо семинариста «госпожу Горячих», какую-то из его учениц-гимназисток. Нам при этом показалось странной рассеянность А. Н., но совершенно естественным название «госпожой». Но назвать семинариста господином, это было так ново для нас, что показалось каким-то откровением, сменой вех.
Естественно, что между нами, семинаристами, и нашими новыми учителями устанавливались новые отношения, отличные от отношений к другим учителям, и особенно это касалось личности В. Я. Несмотря на свою юношескую неопытность и неумение понимать другого человека, мы скоро заметили в поведении В. Я. новую черту, резко отличающую его от других преподавателей. То мы видели в его руках, когда он перебирал вещи в своем портфеле, книги или брошюры отнюдь не с богословскими названиями; то мы видели его в магазине Ольги Петровской272 роющимся в книгах, расположенных на полках; то мы, наконец, видели его углублённым в чтение в часы перемен и перерывов занятий. Что он читал? Ясно было: только не богословские книги. Что же? Нам удалось понемногу разгадать эту его тайну. В то время много шуму вызвала книга шлиссельбуржца Н. А. Морозова «Откровение в огне и буре».273 Н. А. Морозов был осуждён по делу покушения на Александра III на заключение в шлиссельбургской крепости сроком на двадцать пять лет. Здесь он познакомился с «Апокалипсисом», религиозной книгой, авторство которой приписывалось апостолу Иоанну Богослову.274 В этой книге, по толкованию христианских богословов, пророчески были изображены судьбы мира, которые открылись Иоанну в его видении на острове Патмос. Своей таинственностью это видение во многом напоминало описанное в библии видение колесницы пророком Иезикиилем. Туманность описываемого видения в этой книге соединяется ещё с противоречивостью суждений. Вот почему даже опытные богословы [в] толковании священного писания в духовных семинариях и даже академиях не решались браться за изложение положений этой книги для своих учеников. И вот вдруг за это взялся заключённый в крепость учёный естествоиспытатель и астроном. Сенсация, вызванная появлением в свет этой книги, была подобна разрыву бомбы, брошенной на мирных людей в самую, казалось бы, мирную обстановку. Н. А. Морозов в своей книге доказывал, что та картина видения, которая описана в «Апокалипсисе», это была подлинная картина звёздного неба, сохранившаяся в книгах астрономической науки.275 Можно себе представить какое это открытие могло произвести впечатление на богословов всего мира. Так вот с содержанием этой книги нас и познакомил В. Я. Нужно было видеть его в этот момент! Он явно выступал в этом случае не на стороне богословия, что должно бы быть в соответствии с его преподаванием апологетики, а на стороне науки. Это было первым, наиболее ярким впечатлением от своеобразного, нового для нас, направления мысли нашего учителя. Преподавая церковную историю древнего периода, В. Я., помнится, остановился на личности Юлиана Отступника276 и рекомендовал нам прочитать из трилогии Мережковского «Пётр I», «Воскресшие боги».277 Среди книг, которые мы иногда видели в его руках, встречались имена авторов: Бебеля278, Ренана279, Штрауса280, Делича.281 Тогда нам эти имена только туманно, со слов опять-таки В. Я., представлялись чем-то таким, что должно было бы быть скрыто от нас, как не дозволенное, а вот В. Я. приоткрывал завесу запрещённого. Для нас становилось ясным, что мысль В. Я. работала в совершенно противоположном предполагаемому им предмету направлении. Окончательно эта наша мысль нашла своё подтверждение после следующего случая. У семинаристов была традиция после пасхальных каникул на первом занятии приветствовать своих учителей словами: «Христос воскресе!» С этим приветствием мы обратились и к В. Я., но на слова «Христос воскресе» последовал ответ: «Разве?» Этим словом было сказано всё.
Каким же оказался в нашем представлении В. Я.? Уже тогда нам было ясно, что В. Я. в это время переживал полную переоценку всего, чему его учили в семинарии и академии. Было ясно, что этот процесс проходил бурно, что он много читал и думал в этом направлении. Но какова же должна была быть трагедия человека, который был противником того, чему учил. Разве он не мог пойти по другому пути? Нам было известно, что он ещё преподавал какой-то предмет в женской гимназии Барбатенко. Разве не мог он совсем усомниться на этой работе? Для нас это осталось тайной. Через год282 его перевели преподавателем «Раскола»283 в Оренбургскую семинарию. В нашем сознании плохо совмещались эти два понятия: В. Я. Струминский и «Раскол». Было известно также, что там он женился на дочери ректора семинарии, только что овдовевшей и по каким-то гуманистическим побуждениям (для обеспечения её семьи). Это, пожалуй, соответствовало его характеру. Возникал у нас также такой вопрос: сам ли ушел В. Я. из семинарии или «его ушли»? Второе предположение, вероятно, ближе к действительности, и вот почему: во-первых, трудно думать, чтобы об антирелигиозной деятельности В. Я. не знал инспектор семинарии А. П. Миролюбов и, во-вторых, несомненно, у него были недруги со стороны старого поколения учителей, тем более, что одного из них А. Н. Юрьева он однажды крепко критиковал в «Пермских ведомостях» за лекцию о греческих философах. Такова извечная проблема «отцов и детей». Но в нашей памяти В. Я. остался как поборник всего живого, передового, всего, что всегда импонирует молодёжи.
Какова была дальнейшая судьба В. Я. после Великой Окт[ябрьской] Соц[иалистической] Революции?
В феврале 1955 г., просматривая «Учительскую газету», я совершенно случайно нашёл статью с заголовком: «Юбилей профессора В. Я. Струминского».284 В ней говорилось о пятидесятилетней педагогической деятельности и семидесяти пятилетии профессора В. Я. Струминского. Как видно из статьи В. Я. Струминского чествовали как профессора педагогики Московской педагогической академии. Среди многих заслуг В. Я. указывалось, что под его руководством было осуществлено новое академическое издание сочинений Ушинского.285 Имя и отчество юбиляра в статье было отмечено инициалами В. Я., но я, прикинув даты, отмеченные юбилеем, со времени деятельности В. Я. в семинарии, был уверен, что юбиляром был наш бывший учитель. Нахлынувшие на меня воспоминания о том далёком времени и в особенности о В. Я., чей образ ярко сохранился в моей памяти, побудили меня написать ему приветствие. Не зная его домашнего адреса, я адресовал на академию в надежде, что письмо будет доставлено адресату. В своём письме я указал, кто я, где встречался с ним и по какому случаю, оговорившись, что он, конечно, не мог меня помнить. Указал также, где я работал тогда, а именно: преподавателем латинского яз[ыка] в Свердловском медицинском институте. Ответа долго не было, и я думал, что, вероятно, моё письмо не дошло по назначению или, чему я меньше всего верил, что я ошибся в адресате, что это был В. Я. Струминский, а только его однофамилец. Но вот ответ, наконец, был получен: я не ошибся, это был мой семинарский учитель, в чём он, между прочим, писал: «Ваше письмо заставило меня перенестись в далёкие годы начала моей работы, начала сумбурного и тяжёлого, так как мы выходили из Академии (я говорю о себе) без сколько-нибудь серьезной педагогической подготовки, с обрывками нужных и ненужных знаний и с большой путаницей в голове. Иногда очень тяжело вспоминать эти годы». И далее: «Пишете, что Вам 68-ой год: как странно, что мне 75 лет! Как я, почти ничем не отличаясь по возрасту от семинаристов, мог учить их чему-нибудь! По поводу Вашего сообщения о том, что Вы преподаёте латинский язык, я хочу сказать, что, по моим наблюдениям, как ни плохо нас учили в духовной семинарии, всё же единственно твёрдое, чему выучились и что сейчас даёт ощущение филологической грамотности, это знание основ латинской и греческой грамматики, чем сейчас не располагают даже высококвалифицированные люди, не понимающие происхождения огромного количества слов нашего языка». Васил[ий] Як[овлевич] в своё время окончил Московскую дух[овную] академию, а я ему сообщил, что я окончил Казанскую дух[овную] ак[адемию]. По этому поводу он пишет: «Наряду с недостатками, академии имели и положительные качества, каждая свои. Но всё это уже стёрто временем и, вероятно, уже немного остаётся живых свидетелей того, что переживали в те годы студенты академий».