Czytaj książkę: «Исчисление времени»

Czcionka:

© Бутромеев В. П., текст, 2020

© ТГВБ, издание, 2020

I. Кто я, где я?

Я родился. А до того, как я родился, меня, такого, как я есть, не было. Но я родился и оказался в этом мире и стал таким, как я есть.

Я родился на хуторе, и жизнь моя, по неизвестным мне причинам и с непонятной мне целью, начала вплетаться в последовательность событий, от меня никак не зависящих, до моего появления начавшихся и продолжавшихся своей чередой, со мной, таким, как я был, поначалу никак не связанных, но потом и меня втянувших в свое течение, сплетение, во вращение своих шестеренок, кривошипов и анкерных механизмов, и я, такой, как я был, сначала «маленький», потом «взрослый», следовал за этими событиями; они и сейчас уносят меня за собой, невзирая на то, противлюсь ли я им или покорно следую за ними, радуюсь или проклинаю их, и эти события, все, что происходит со мной и так или иначе касается меня, я, по непонятной мне причине, пытался осмыслить и понять с самого раннего детства и продолжаю эти попытки и, наверное, не оставлю их в последний миг своего бытия, который тоже настоятельно требует осмысления или, точнее, предосмысления, то есть осмысления до того, как он, этот последний миг, наступит, потому что, когда он наступит, осмысливать и осознавать его уже будет поздно, да и невозможно, да и не нужно.

До своего рождения, до появления на свет и до своего зачатия я тоже был в этом мире, в этой Вселенной, но в таком виде и состоянии, что не мог осмысливать ни себя, ни мир вокруг меня, ни то, что со мной происходит. В таком же виде и состоянии я останусь и после окончания своего земного бытия, я останусь, буду, но не смогу этого осмысливать и осознавать.

Осознание собственного бытия зарождается медленно. Первые неяркие вспышки мягкого, теплого света отрывочны, они как большие, выплывающие из темноты искры, постепенно гаснущие, но потом все же сливающиеся в один световой след, уже как будто непрерывный.

В самых первых этих вспышках я явственно ощущал желание знать, кто я и где я, поэтому я и предполагаю, что именно для этого, то есть для того, чтобы осознавать и понимать себя и все, что вокруг меня, я и появился в этом зримом, ощущаемом и осознаваемом мире.

Собственные мои детские воспоминания первых попыток осознания самого себя и всего, меня окружающего, видимо, смешаны с чуть более поздним знанием, невольно почерпнутым из рассказов тех, среди кого я жил, незаметно для себя совмещаемых мною с представлениями, которые я подсознательно составил для себя значительно позже и которые я все еще продолжаю составлять, вступая в последний период моей жизни, и даже в самом первом моем воспоминании, в первой оставшейся в моей памяти картинке-воспоминании себя – то ли однолетнего, то ли двухлетнего – есть и я сегодняшний – шестидесятилетний.

Вопросы: кто я и где я, откуда я «взялся» и как возник этот мир были одними из главных на протяжении всей моей жизни и остаются таковыми и сейчас.

Позже к ним прибавились вопросы: зачем я и зачем все это: я и этот мир, и что будет потом, после смерти, и со мной, и со всем миром; но эти вопросы возникли позже, я хорошо помню, когда это произошло, как появились эти следующие вопросы, не имеющие ответа – мне тогда было года двадцать два-двадцать три, может, двадцать пять (но не больше), я даже помню день (точнее, вечер), когда это случилось.

Ведь не может так быть, чтобы я, мое существование не имело никакого смысла, как не имеет никакого смысла и значения существование и несуществование пчелы, сбитой в полете дождем, упавшей в густую траву и на земле, со сломанными крыльями, изъеденной и растащенной муравьями на невидимые уже глазом кусочки, и даже следы этих кусочков исчезают в кипящем другой жизнью муравейнике на поляне леса, к которому движется огромная стена вспыхнувшего от случайной искры пожара, разгоревшегося невесть как далеко, но приближающегося с огромной скоростью и вот-вот, через несколько дней, сожрущего и этот муравейник, и этот лес.

Ведь пчела эта должна вернуться в свой рой, где она рождена и где у нее было свое место и значение, заменявшие ей смысл существования, но все-таки заменявшие. И в чем же смысл или хотя бы кажущаяся замена этого смысла, если пчела, преодолев и капли дождя, и выбравшись из густой травы, и вернувшись к дуплу, в котором каждодневно пульсировала движением и звучанием жизнь роя, частью которого она была, видит и понимает, что жизнь роя замирает и подножие дерева уже усыпано шелухой, когда-то бывшей живыми пчелами, наполнявшими своим движением и звучанием множащийся и удерживаемый исполнением всеми некогда установившихся порядков рой?

И когда в двадцать два-двадцать три года, или уж точно в двадцать пять лет, вопросы: кто я, где я, зачем я, и зачем то, что вокруг меня, зачем весь этот мир, зачем я и Вселенная, зачем, для чего я в этой Вселенной из подсознательного тумана облекаются в слова и даже записываются на бумаге, то с очевидной ясностью возникает и вопрос: почему с Россией, с русским народом сегодня происходит то, что с ним происходит и почему с ним произошло то, что с ним произошло в последние сто лет?

Я ли являюсь частью этого народа или он, этот народ, часть меня, для того и существовавший, чтобы мог существовать я и оправдывать его, этого народа, существованием бессмысленную смерть – и мою собственную, и любого человека, этому народу принадлежащего? Можно ли примириться с мыслью о возможности своей, собственно своей, но только своей смерти, особенно прожив долгую жизнь, исчерпав ее до старости? Может быть, и можно. Но невозможно примириться, невозможно понять, согласиться с тем, что умрет, умирает твой народ, который часть тебя – большая часть тебя, большая, чем ты сам, большая, потому что его неисчезновение и бессмертие – единственно доступное тебе оправдание ничем неистребимого понимания того, что ты умрешь, и единственная, чуть брезжущая, призрачная и тоже подвергаемая сомнениям, но все же надежда на какой-то неуловимый смысл бытия в этом мире.

И потому так пугают признаки, приметы того, что уже началось умирание твоего народа. Как же так происходит, что не только я умру рано или поздно – сегодня, завтра или спустя годы, но и народ, часть которого я, и без которого я – не я – исчезнет?

Почему это происходит? В чем причина? Когда это началось и почему? Как так случилось и почему случилось, произошло, что народ, огромный многочисленный народ, живший тысячу, более тысячи лет и всегда сохранявший себя, сегодня подвержен разложению, и, истязаемый извне и изнутри, оказался под гнетом почти всеобщего умопомрачения, и неужели то, что произошло – необратимо и безнадежно или все же возможно восстановление естественного бытия, или то, что происходит, это уже агония, последнее содрогание жизни и нет спасения, или спасение возможно и что нужно сделать для спасения, и кто сделает то, что необходимо сделать для спасения, или все совершится само, как это уже происходило однажды в Смутное и ему подобное время?

А до появления этих все более и более настойчивых, иной раз мучительно-неотступных, пугающих вопросов тогда, в детстве, главными вопросами были – кто я, где я – и ответы на них я знал.

Сами же вопросы – кто я, где я – доставляли какое-то непонятное, но приятное удовольствие. Это словно пробуждение. Вот ты проснулся и впереди целый день и что-то интересное, влекущее, ожидаемое еще со вчерашнего вечера. Это пробуждение похоже на разглядывание своего лица в большом зеркале: это ведь я, да, это я, так вот какой он – я, неужели это и есть я, именно я, и ничто другое и никто другой, а я.

II. Я, хата и земля, прирезанная нам по приказанию сталина

С самого первого мгновения осознания себя я знал, что я – это я. Маленький, худенький и быстрый, без какого бы то ни было страха, наполненный желанием узнать, заглянуть – что там дальше, впереди – там, куда очень хочется заглянуть.

Я знал, кто я, потому что у меня были мои дедушка и бабушка и такие же, как я, чуть старше меня, двоюродные брат и сестра. И мать и отец – они приходили каждую неделю, в воскресенье. Я был такой, как они, часть их, – все остальные были не «мы», чужие.

Я знал и где я. В хате с большим залом; с печью, в которой по утрам горит огонь, а потом лежит испускающий красный жар слой углей, а потом из-за черной заслонки идет запах хлеба, каши, щей с бараниной или крупени – густого супа с крупой и картошкой, и «бабки» – тертого картофеля, запеченного в глиняном горшочке; с прихожей, где стоит обеденный стол, а у стены – лавка с двумя ведрами воды, часто замерзшей тонкой стеклянно-прозрачной коркой льда; чтобы зачерпнуть воду, этот лед нужно пробить металлической кружкой.

Тяжелая дверь с «клямкой» – железной щеколдой, вторая дверь в «сенцах» – сенях, с железным засовом, отделяла хату от улицы. Бревенчатые стены хаты ограждали от любой опасности и угрозы, были надежной защитой, нарушить которую не могло ничто и никто.

То, что находилось за этими стенами и окружало хату, не пугало, но – сначала – и не влекло, а просто было, было в окнах: клубы цветущей сирени и черемухи – фиолетовые и ослепительно ярко-белые, тягучая синь ночного неба, пересыпанная блестками сверкающих короткими лучиками звезд, завораживающая белая луна, огромное солнце с желтыми лучами и маленькое красное солнце, без лучей; на большое солнце невозможно смотреть, оно как слепящая дыра, а на лучи – можно, когда они косо падают под большую кровать, стоящую в зале, то кажется, что там, в тени, их можно даже потрогать рукой, а маленькое красное солнце похоже на жар в печи; и еще снежная мгла – окна по краям намерзали льдом, стекло покрывалось морозными резными по серебру узорами, но в середине стекла оставалось небольшое «окошечко» – в нем и крутилась, вертелась, бушевала далекая снежная мгла.

Окон в зале несколько: в прихожей – одно, сдвоенное, и по одному на кухне и в спальне.

К хате относились и двор, огород, сарай, погреб – все это отделялось плетнем от улицы и изгородью со всех остальных сторон. Плетень и изгородь очерчивали границу того, что «наше», при хате, но не защищали так надежно, как стены. Через плетень и изгородь можно перелезть. Воры могли раздвинуть толстые еловые ветви плетня или выломать несколько ровных колышков изгороди и залезть в наш огород, во двор, в сарай и на «погребню» – крышу, прикрывавшую погреб, да и в сам погреб. Поэтому во дворе у нас жила собака, она сидела на цепи в деревянной будке и громко лаяла, если «чуяла» какую-нибудь опасность.

В хату воры не залезут, потому что сенцы с вечера запирались на крепкий, надежный засов. Сарай (его называли и «сарай» и «пуня») стоит с другой стороны подворья, он большой, но не такой, как хата, а длинный, невысокий. В сарае корова. Я помню и черную, огромную корову, и светло-коричневую в белых пятнах, тоже очень большую. У коровы рога, она может «боднуть» и затоптать маленького, такого, как я, «дитенка», когда идет по двору, если вовремя не залезть на крыльцо. При корове ходила и другая корова – поменьше, без рогов – подтелок.

Корову доила бабушка, моя старшая сестра помогала ей – держала кружку с водой, пока бабушка мыла вымя, потом они приносили в дом полное ведро молока и, разливая по глиняным горлачам, процеживали молоко через «цедилку» – белую марлю, сложенную в несколько слоев, и мы с братом пили теплое молоко, «сыродой», столько, сколько могли выпить – стакан, два и даже три; первый стакан выпивали «одним духом», «набгом», не отрываясь, и потом хлопали себя ладошками по раздувшимся животам.

Кроме коровы в сарае за загородкой робко теснились десятка два пугливых, глупых, бестолковых овец. И в особом отделении – поросята, их я не видел, а только слышал, как они визжат и «чавкают» у корыта с едой. В другом конце сарая были куры, гуси и утки. Утки и гуси в сарай ходили только осенью. Летом они и на ночь оставались «на воде».

За сараем и за погребней, за подворьем – наша картошка и наше жито (рожь) на неогороженной земле, которую «прирезали» нам по приказанию Сталина1, чтобы те, кто живет в деревне, не умерли бы от голода. А сразу за этой неогороженной землей с нашей картошкой – наш «оборок» – озерцо, часто высыхавшее летом. Чтобы в нем сохранялась вода, дедушка выкопал в середине оборка глубокую яму и даже в самую сушь из нее можно брать воду для поросят, коровы и овец. Рядом с ямой дедушка насыпал что-то вроде маленького островка, потом поросшего осокой и камышом.

Наши утки и гуси ночевали на берегу оборка, и из леса к нам «повадилась» лиса (а может волк) и «задрала» одну нашу утку. А может не лиса, а бродячая или чужая собака. Но скорее всего все-таки не собака, а «гость» из леса. Это случилось ранней весной, в лесу было «голодно», лиса (или волк) даже не утащили утку в лес, а «распотрошили» ее тут же, на берегу оборка. Утки, гуси подняли шум. Услышав шум, залаяла наша собака. Проснулся дедушка, он вышел к оборку, но было поздно, от утки остались только окровавленные перья. После этого бабушка каждый вечер ходила к оборку за утками и гусями и пригоняла их на ночь в сарай. Но когда дедушка насыпал островок, ни чужие собаки, ни лиса уже не могли достать наших уток и гусей, потому что они ночевали у этого островка, и спокойно спали, спрятав голову под крыло.

Больше за пределами хаты и того, что огорожено рядом с ней, ничего нашего нет.

То, что настоящая наша земля, доставшаяся моему дедушке, Владимиру Ивановичу Волкову (Волк-Карачевскому), от его прапрадеда Данилы, находится не здесь, а за старыми хуторами, я узнал много лет спустя, года в двадцать два-двадцать три, может, в двадцать пять (но не позже).

Той, собственно нашей, земли было пятнадцать гектаров, не так уж и много, но она была очень урожайной, плодородной – такие земли называли «белым черноземом». Эту землю у дедушки отобрал тот самый Сталин, который потом приказал дать моему дедушке и другим крестьянам, не умершим от голода, по полгектара земли, чтобы они пока не умирали от голода, по крайней мере до того, как начнется всемирный грабеж и крестьяне уже будут не нужны.

О Сталине я знал с самых первых лет моей жизни, потому что этот Сталин приказал дать те полгектара земли, на которых семья моего дедушки сажала картошку, и потому все – и моя мать (дочь моего дедушки и моей бабушки), и ее сестры и братья не умерли от голода. А кроме этого этот Сталин победил немцев, один из этих немцев чуть не застрелил бабушку, а если бы Сталин не победил немцев, то немцы могли бы убить всех – и дедушку, и бабушку и мою мать, и ее сестер и братьев, и я бы уже никогда не родился.

Поэтому я слышал об этом Сталине с самого раннего детства. А о его подельниках – Ленине и Троцком я узнал позже, в школе. Хотя имя Ленин я слышал еще до школы, но редко, и только имя. Уже потом, в школе, я узнал всю ложь о них, а позже – года в двадцать два-двадцать три, может, в двадцать пять (но не позже) я уже сам разобрался, кто это такие – эти Ленин, Сталин и Троцкий. Самым отъявленным негодяем среди них был Ленин. Но Троцкий в пьяной драке заколол его сапожным шилом, во время дележки награбленного, и Сталин после этого уже делал все, что хотел.

III. О том, как отец Сталина проклял сына

Что касается Сталина, то этот Сталин был кавказцем, горцем, осетином, и все считали его грузином, потому что попасть на Кавказ можно только по Военной Грузинской дороге, именно по этой дороге на Кавказ ездили великие русские поэты Пушкин, Грибоедов и Лермонтов. Пушкин от романтических настроений и сердечной тоски и по проискам шулеров, обыгрывавших его в карты, Грибоедов по делам службы, а Лермонтов, чтобы с глаз долой, подальше от немытой России.

Уже потом Сталин сам сказал, что он – русский человек грузинской национальности. Понять, как это можно быть русским человеком грузинской национальности нельзя, да и довольно опасно, попытки подобного рода лежат за границей здравого смысла, а переходя эту границу, иной раз трудно вернуться назад, туда, где какой-никакой здравый смысл еще остается.

Но когда Сталин определил, что он русский человек грузинской национальности, ему никто не осмелился возразить, потому что Сталин мог приказать расстрелять и тех, кто по слабости умственных способностей не уразумели того, что он сказал, и тех умников, которые по строптивости характера вздумали бы ему перечить, воображая, что понимают что-либо лучше, чем Сталин. Это сейчас об этом можно писать и рассуждать сколько хочешь.

А тогда и те, кто ничего не понимали, и те, которым казалось, что они понимают очень много, предпочитали помалкивать и оставаться живыми – и самые глупые, и самые умные соображали, что живым быть куда лучше, чем мертвым, хотя иногда живые и завидуют мертвым, а вот завидуют ли мертвые живым неизвестно, и многим, в том числе великому русскому писателю Л. Н. Толстому2, очень хотелось бы это знать, и они строят разные глубокомысленные предположения на этот счет, всматриваясь в высокие небеса, но пока узнать что-нибудь по этому поводу ни у кого не получилось, и все надеются, что этот вопрос прояснится как-нибудь позже сам собою.

Сталин родился на Кавказе, в высокогорном диком ауле, среди вершин покрытых снегом и вечными, ослепительно сверкающими льдами, гордо сияющими под лучами солнца. В тех местах замечательный чистейший, хрустальный воздух и чистейшая, тоже хрустальная вода, струящаяся из-под ледников, прекрасные горянки носят эту воду в высоких кувшинах, кувшин они ставят себе на голову или на плечо, придерживая его одной рукой, и грациозно спускаются по узким, опасным горным тропам по краю бездонных ущелий, поэтому у них стройные фигуры, на что обратил внимание еще А. С. Пушкин.

Живительный хрустальный воздух и прозрачная хрустальная вода способствуют долголетию, поэтому горцы и живут самое малое по сто лет, а то и по сто двадцать, если по каким-либо причинам не умрут раньше или не зарежут друг друга острым кинжалом, который они всегда носят на поясе, на тот случай, если вдруг потребуется кого-либо зарезать.

Но и в кавказских горах есть одно серьезное неудобство. Там очень мало, а порой и совсем нет пахотных земель, где можно сеять рожь и пшеницу.

Воздух, да, хорош – дыши во всю грудь, и вода отменная – пей вволю. А вместо пахотной земли скалы и утесы, ущелья, обрывы да бездны – сеять пшеницу и рожь негде, вот и сиди без хлеба. На Кавказе не покрестьянствуешь. Поэтому многие горцы подаются в абреки. Абрек – это отчаянный удалец, давший обет не щадить головы своей ни по какому случаю, неистово и храбро драться и грабить с шайкой таких же сорвиголов в прямом смысле этого слова, соединившихся для грабежа и дерзких набегов на земли всех, кто живет на равнине у гор и пасет стада скота или пашет землю и растит на ней хлеб.

Ну а тому, кого не взяли в абреки, приходилось заниматься сапожным ремеслом. Вот отец этого Сталина и был сапожником по фамилии Джугашвили3. Он научился шить обувь, но людей-то в ауле немного, он сшил всем по две, а кому и по три пары хороших, носких сапог, куда уж больше, и без работы запьянствовал и, чтобы не дать этой порочной слабости погубить себя, решил уехать в Тифлис, в столицу Грузии, когда она в древности еще была славной державой и ею правила красавица царица Тамара, а поэт Шота Руставели писал поэмы о смелых грузинских витязях, не боявшихся даже тигров, давно уже не обитавших в горах Кавказа.

В Тифлисе отец Сталина надеялся найти работу – людей там много, не босыми же им ходить по городу, сапоги всем нужны, а когда ты занят шитьем сапог, ни виноградного, ни хлебного вина пить не станешь, а то сошьешь два левых сапога в одну пару или пришьешь голенища вместо подметок – сраму не оберешься, да и тачая сапоги, некогда пить, поэтому уважающий себя сапожник – даже немец, которого судьба забросила в Россию – пьет только после рабочего дня от тоски по родному «Фатерлянду», а когда заказов невпроворот, так и совсем не пьет, или пьет, но уже без удержу, до полного бесчувствия только по воскресным дням, а в понедельник с утра он трезв как стеклышко, чтобы с пьяных глаз не воткнуть шило себе в руку.

Отправляясь в Тифлис, Джугашвили-старший хотел взять с собой и сына. Тот давно уже вышел из младенчества и мог бы помогать отцу. Если не шить сапоги, то хотя бы готовить дратву, а со временем и ставить набойки на стоптанные башмаки, ведь если умело сделать набойки, старые башмаки можно носить как новые и не тратить деньги на покупку обуви.

Но сын вдруг не согласился ехать в Тифлис и открыто пошел против воли отца. Во-первых, отец под пьяную руку часто бил его по голове сапожной колодкой, а сыну это не нравилось – и больно, и голова потом гудит полдня. А во-вторых, у Сталина не было наклонности к сапожному ремеслу, он однажды тайком попробовал сшить сапоги, уколол палец и решил больше никогда не брать в руки ни сапожной иглы, ни дратвы – пропади они пропадом.

Видя дерзкую непокорность сына, Джугашвили, как всякий вспыльчивый горец, проклял его и, не меняя своего решения, уехал в Тифлис, где впоследствии все-таки спился, несмотря на то, что приходилось много работать.

1.Сталин. – Полностью вымышленный персонаж романа. Любые совпадения с разными однофамильцами, включая известных исторических деятелей, случайны и не имеют никакого отношения к художественным замыслам автора.
2.Л. Н. Толстой. – Полностью вымышленный персонаж романа. Любые совпадения с разными однофамильцами, включая известных исторических деятелей, случайны и не имеют никакого отношения к художественным замыслам автора.
3.Джугашвили. – Полностью вымышленный персонаж романа. Любые совпадения с разными однофамильцами, включая известных исторических деятелей, случайны и не имеют никакого отношения к художественным замыслам автора.
Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
27 lipca 2020
Data napisania:
2020
Objętość:
810 str. 1 ilustracja
ISBN:
978-5-4444-4246-3
Właściciel praw:
Бутромеев В.В.
Format pobierania:
Druga książka w serii "В призраках утраченных зеркал"
Wszystkie książki z serii
Audio
Średnia ocena 4,2 na podstawie 231 ocen
Szkic, format audio dostępny
Średnia ocena 4,8 na podstawie 191 ocen
Szkic
Średnia ocena 4,8 na podstawie 299 ocen
Szkic, format audio dostępny
Średnia ocena 4,7 na podstawie 104 ocen
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 4,3 na podstawie 423 ocen
Szkic
Średnia ocena 4,7 na podstawie 35 ocen
Tekst
Średnia ocena 3 na podstawie 1 ocen
Tekst
Średnia ocena 5 na podstawie 2 ocen
Tekst PDF
Średnia ocena 5 na podstawie 2 ocen
Tekst PDF
Średnia ocena 3 na podstawie 2 ocen
Tekst PDF
Średnia ocena 4 na podstawie 19 ocen