Czytaj książkę: «Капитанская дочка против зомби. Mash-Up», strona 2
– А купчика мы, стало быть, не довезли Ваше благородие, – сказал проводник глянув в кибитку – Умер старообрядец-то наш, Афанасий Данилыч по дороге. Заснул и умер. Видать раны его открылись. Эх!
Купец и вправду был мертв. Его лицо стало совсем белым, глаза пусто смотрели вперед. Я осмелился прикрыть ему их. Шутка ли! Я ехал полдороги рядом с мертвецом!
– Мертвого с погоста не ворочают, – проговорил мой новый знакомец, – Ваше благородие, пойдем звать хозяев, а о мертвом ни слова. Боюсь, не пустят нас тогда. Народишко здесь больно суеверный. А утром виднее будет, все одно ямщик твой – пропал. Искать надо, тогда и скажем.
Мы еле как укрыли закоченевшее тело купца распоров коричневый тюк которым он обнимал. В нем оказалось какая-то пестрая плотная квадратная материя которую было не разглядеть в темноте. Мы накрыли ею накрыли тело и пошли звать хозяев.
Хозяин открыл нам ворота, держа фонарь под полою, и ввел меня в горницу, тесную, но довольно чистую; лучина освещала ее. На стене висело старинная фузея и высокая казацкая шапка.
Хозяин, родом яицкий казак жил в умете один и казался возрасту лет шестидесяти, еще свежий и бодрый. Он вместе с попутчиком моим внес Ильича в свою личную горницу, после разжег огня, чтоб готовить чай, который никогда так не казался нам нужен и пошел хлопотать об ужине. Угнетаемый тревогою о больном слуге своем я нечаянно вспомнил, что провожая родители дали бутылек чудодейственного бальзама и попросил горшок чтобы развести зелье. За этим делом я потерял из виду проводника.
– Где же мой попутчик? – спросил я у хозяина, вернувшись от слуги своего, которого напоил через силу отваром.
«Здесь, ваше благородие», – отвечал мне голос сверху. Я взглянул вверх на полати и увидел черную бороду и два сверкающие глаза. «Что, братец, прозяб?» – «Как не прозябнуть в одном худеньком армяке! Был тулуп, да ведь он весь продрался и искровенился, я оставил его на облучке. Стыдно в таком в дом входить». В эту минуту хозяин вошел с кипящим самоваром; я предложил вожатому нашему чашку чаю; мужик слез с полатей. Наружность его показалась мне замечательна: он был лет сорока, росту среднего, худощав и широкоплеч. В черной бороде его показывалась проседь; живые большие глаза так и бегали. Лицо его имело выражение довольно приятное, но плутовское. Волоса были обстрижены в кружок; на нем был оборванный армяк и татарские шаровары. Я поднес ему чашку чаю; он отведал и поморщился. «Ваше благородие, сделайте мне такую милость, – прикажите поднести стакан вина; чай не наше казацкое питье». Я с охотой исполнил его желание. Хозяин вынул из ставца штоф и стакан, подошел к нему и, взглянув ему в лицо: «Эхе, – сказал он, – опять ты в нашем краю! Отколе бог принес?» Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: «Во садок летал, жито клевал; швырнула бабушка камушком – да мимо. Ну, а что Ваше?»
– Да что наше! – отвечал хозяин, продолжая иносказательный разговор. – Стали было к вечерне звонить, да попадья не велит: поп то в гостях, а черти на погосте.
«Молчи, дядя, – возразил мой бродяга, – будет тебе дождик, будут и грибочки; а будут грибочки, будет и кузовок. А теперь (тут он мигнул опять) никшни: лесничий ходит. Ваше благородие! за Ваше здоровье!» При сих словах он взял стакан, перекрестился и выпил одним духом. Потом поклонился мне и воротился на полати.
Я ничего не мог тогда понять из этого воровского разговора; только после уж догадался, что дело шло о делах Яицкого войска, в то время только что усмиренного после бунта 1772 года. Постоялый двор, или, по-тамошнему, умет, находился в стороне, в степи, далече от всякого селения, и очень походил чем-то на разбойнический вертеп. Но делать было нечего. Нельзя было, и подумать о продолжении пути. Между тем я расположился ночевать и лег на печь. Ильича я сызнова бережно напоив домашним бальзамом размешанным с кипятком оставил отдельно в хозяйской половине; наш проводник уже храпел на полатях, хозяин лег на полу. Скоро вся изба захрапела, и я намаявшись заснул как убитый.
Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соотношу с ним странные обстоятельства моей жизни. Читатель оправдает меня: ибо, вероятно, знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам. Итак.
Я находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Мне казалось, буран еще свирепствовал и мы еще блуждали по снежной пустыне… Вдруг увидел я ворота и въехал на барский двор нашей усадьбы. Первою мыслию моею было опасение, чтобы батюшка не прогневался на меня за невольное возвращение под кровлю родительскую и не почел бы его умышленным ослушанием. С беспокойством я выпрыгнул из кибитки и вижу: матушка встречает меня на крыльце с видом глубокого огорчения.
«Тише, – говорит она мне, – отец болен, он при смерти и желает с тобою проститься». Пораженный страхом, я иду за нею в спальню. Вижу, комната слабо освещена; у постели стоят люди с печальными лицами. Я тихонько подхожу к постели; матушка приподымает полог и говорит: «Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его». Я стал на колени и устремил глаза мои на больного. Что ж?.. Вместо отца моего вижу в постели лежит человек с черной бородою, весело на меня поглядывая. Я в недоумении оборотился к матушке, говоря ей: «Что это значит? Это не батюшка. И к какой мне стати просить благословения у него?» – «Все равно, Петруша, – отзывалась мне матушка, – это твой посажёный отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит…» Я не соглашался. Тогда этот человек вскочил с постели, выхватил саблю из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать… и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах… Вдруг все мертвые встали. Ужас и недоумение овладели мною… Страшному человеку один из восставших мертвых подал сердце на подносе и тот, чавкая принялся его есть. Он ласково меня кликал, говоря: «Не бойсь, подойди под мое благословение…» И в эту минуту я проснулся.
Глухие чавкающие звуки, доносились снизу. Я повернул голову и с ужасом уставился на леденящую кровь картину. Купец Порфильев в заиндевевшем платье и накинутом на плечи каком-то государевом флаге жадно лакомился оторванной человеческой рукою из которой хлестала кровь. Вдруг он остановился и поднял окровавленное лицо глядя прямо мне в глаза. Его лицо переменилось, в нем чувствовалось узнавание. Вдруг он протянул мне оторванную руку, как бы предлагая ею полакомится. Еще не совсем понимая сон это или явь я выпростав руки из под шубы, которой накрывался и попытался нащупать свой меч. Случайным образом я задел горшок в котором держал разведенное мною зелье для Ильича и тот разбившись о край печи густо облил мертвеца. Раздался жалобный вой и мертвец стал кататься по полу, пытаясь руками убрать с окровавленного лица остатки зелья. Вдруг с полатей спрыгнул мой новый знакомец, он ловко навалился на мертвого купца и крикнул мне:
– Помогай! Держи мертвяка, барин!
Я бросился помогать и навалился сверху. Мертвец неуклюже, но сильно сопротивлялся и даже успел укусить моего проводника прямо в плечо. Тот отскочил в сторону и тотчас вернулся с топором. Раз! И голова купца покатилась в дальний угол. Мы оставили тело на полу где оно вскоре затихло.
– Прижечь надо, – со вздохом выговорил бродяга, потрогав свою рану.
– Возьми остатки бальзама, матушка говаривала что его можно втирать прямо в рану, – сказал я. Взяв склянку я густо смочил платок и протянул ему.
– Что за небывальщина? – сказал мне бродяга – А впрочем, давай сюда барин, хуже точно не будет… Ох… жжет-то как… Пожалуй хозяин наш ночью решил посмотреть на твое добро в дорожной кибитке, да наткнулся на… Делать – то что будем?
Мы оглядели флаг, который упал с мертвеца в ходе нашей борьбы. Он был желтого цвета с двуглавым императорским орлом в коронах. Как узнал я позже то было одно из пропавших знамен пехотного полку Дельвига голштинской гвардии самого императора Петра Третьего. Я не знал что делать. Мой знакомец предложил мне снести тело в сугроб, а знамя сжечь. Тут в горнице услышал я вскрик Ильича и заторопился к нему.
Мой старик совсем оправился и осторожно одевался в дорогу. Действия его были плавными и неспешными, речь затруднена. О происходившем вчера в буране он ничего не помнил. Я обрадовался его выздоровлению и принес ему напиться чаю. Ничего не говоря о происшедшем (я боялся испугать снова моего верного слугу) я согласился, что пора собираться в дорогу. В это время предупрежденный мною проводник прибрался в общей комнате как ничего и не было. Убрал он и останки нашего нечистого на руку хозяина, что были разбросаны по двору.
Поутру буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленою на необозримой степи. Проводник помог мне запрячь лошадей и усадить в кибитку ослабевшего, но ожившего моего слугу. Пути наши расходились. Я позвал проводника и поблагодарил за всю оказанную помочь и велел Ильичу дать ему полтину на водку. Ильич хоть и был слаб но снова нахмурился. «Полтину на водку! – с трудом сказал он, – за что это? Воля твоя, сударь: нет у нас лишних полтин. Всякому давать на водку, так самому скоро придется голодать». Мы переглянулись и проводник весело засмеялся. Я не мог спорить с Ильичем. Деньги, по моему обещанию, находились в полном его распоряжении. Мне было досадно, что не мог отблагодарить человека, выручившего нас из беды и последующего очень неприятного положения. «Хорошо, – сказал я сдержанно, – если не хочешь дать полтину, то я отдам ему что-нибудь из моего платья. Он одет слишком легко. Вот, возьми-ка мой голштинский зимний мундир на заячьем меху».
– Помилуй, батюшка Петр Андреич! – сразу всполошился Ильич. – Зачем ему твой мундир? Он его пропьет, собака, в первом кабаке. Зимний мундир-то.
– Это, старинушка, ужо не твоя печаль, – сказал мой бродяга, – пропью ли я или нет. Его благородие мне жалует обнову со своего плеча: его на то барская воля, а твое холопье дело не спорить и слушаться.
Я отдал мундир и проводник тут же стал его примеривать. В самом деле, носимый мною в ребячестве старый мундир, из которого успел я вырасти, был немножко для него узок. Однако он кое-как умудрился и надел его, распоров слегка по швам. Ильич уже почти полностью придя в себя чуть не завыл, услышав, как нитки затрещали. Бродяга был чрезвычайно доволен моим подарком и улучшив момент хитро подмигнул нам.
– Бога ты не боишься, разбойник! – отвечал ему Ильич сердитым голосом. – Ты видишь, что дитя еще не смыслит, а ты и рад его обобрать, простоты его ради. Зачем тебе господское?
– Хватит умничать, – сказал я своему дядьке, – пора в дорогу!
– Господи владыко! – тихо простонал мой Ильич. – Почти новешенький! и добро бы кому, а то пьянице оголтелому! (По правде, так мундир видывал моего батюшку в достаточно скромных годах его, а собираясь на службу, был мною взят как теплая вещь под шубу, а также как доподлинно офицерская вещь знакомая мне с детства. Мундир же нового образца, в срочном порядке сшитый, ехал тщательно уложенный Ильичем в багаже).
Мы отошли от дорожной кибитки. Мой новый знакомец в обновке проводил меня и сказал с низким поклоном: «Спасибо, Ваше благородие! Награди Вас господь за Вашу добродетель. Век не забуду Ваших милостей». Я пожелал ему здоровья и просил употреблять матушкин бальзам по назначению, на что тот, усмехнувшись весело ответил, что уже весь его выпил. Я удивился, но ничего ему не сказал. Он пошел седлать хозяйского коня чтобы искать возок в степи, а я отправился далее, не обращая внимания на досаду Ильича, и скоро позабыл о вчерашней вьюге и последовавших за ней фантастических событиях, о своем новом знакомце и о зимнем голштинском мундире на заячьем меху.
Как возница я доехал до ближайшей деревни где, наняв мужика с поправляющимся слугой моим добрался таки до Оренбурга. Определив Ильича на постоялый двор, я надел в первый раз новый мундир и сразу явился к генералу. Я увидел мужа росту высокого, но уже сгорбленного годами. Длинные волосы его были совсем белы, однако несгибаемая воля свойственная поколению строителей петровской державы была ему свойственна. В чем-то он походил на моего батюшку. Старый полинялый мундир был видимо свидетелем тех времен когда этот отдаленный край был еще дик и непривычен для освоения, а в его речи сильно отзывался немецкий выговор. Я, отдав честь (признаюсь первый раз в жизни и самым залихвацким образом) подал ему пакет от батюшки. При имени его он взглянул на меня быстро: «Поже ты мой! – сказал он улыбнувшись. – Тафно ли, как будто, Андрей Петрович был еще тфоих лет, а теперь фот уш какой у него молотец! Ах, фремя, фремя! Майн Гот!» Старик ловко сломал сургуч и стал читать письмо вполголоса, делая свои замечания вслух. «Милостивый государр Андрей Карлович, надеюсь, что Ваше Превосходительство»… Это что за серемонии? Фуй, как ему не софестно! Конечно: дисциплинен перфо дело, но так ли пишут к старому камрад?.. «Ваше Превосходительство не забыло»… хм… «и… когда… покойным ныне фельдмаршалом Мин… походе… также и… О! фройляйн Каролинку»… Эхе, брудер! так он еще помнит стары наши проказ? «Теперь о деле… К Вам моего пофесу»… гм… «держать в ежофых рукавицах»… Что такое ершофы рукафиц? Это, должно быть, русска погофорк… Айн момент, что есть «дершать в ершовых рукафицах?» – повторил он, обращаясь ко мне.
– Это значит, – елейно отвечал я ему с видом как можно более безобидным, – обходиться ласково, не слишком строго, давать побольше воли.
– Гм, понимайт… «и не давать ему прифолья»… нет, видимо ершовы рукавицы значит не то… «При сем… его паспорт»… Где же он? А, вот… «отписать ф Преображенский»… Корошо, корошо: все будет сделано… «Позфолишь без чинов обнять себя и… старым кутилой и другом» – а! наконец догадался… и прочая и прочая… Ну, батюшка, – сказал он, прочитав письмо и отложив в сторону мой паспорт, – все будет сделано: ты будешь офицером переведен в N***-й полк из Гфардии, и, чтоб тебе фремени не терять, то зафтра же поезжай в Нижнеозерную фортецию, где ты будешь в команд капитана Миронофа, хорошего и честного человек. Там ты будешь на службе настоящей, научишься дисциплинен. В Оренбурге делать тебе нечего; рассеяние фредно молодому человеку. А сегодня милости просим: отобедать у меня».
«Час от часу не легче! – подумал я про себя, – к чему послужило мне то, что еще в утробе матери я был уже Гвардии сержантом! Куда это меня завело? В N***-й полк и в захолустную крепость на границу забытых богом казахских степей!..» Я отобедал у Андрея Карловича, втроем с его старым адъютантом. Классическая немецкая экономия господствовала за его столом, и я думаю, что опасение видеть иногда лишнего гостя за своею холостяцкой трапезою было отчасти причиною поспешного удаления моего в гарнизон. На другой день я простился со старым воякой и отправился к месту моего назначения.
Глава III
Ф О Р Т Е Ц И Я
Чья крепость старее, та и правее. Русская пословица
Нижнеозерная крепость или по военному «фортеция» располагалась в пятидесяти верстах от Оренбурга. Дорога к ней шла по пологому берегу Яика. Река еще не замерзала, и ее свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах, покрытых белым снегом. За ними простирались безлюдные казахские степи. Я окунулся в размышления, большею частию печальные. Гарнизонная жизнь мало имела для меня привлекательности. Я старался вообразить себе капитана Миронова, моего будущего командира, и представлял его себе строгим, сердитым стариком, не знающим ничего, кроме своей службы, и готовым за всякую безделицу сажать меня под арест на хлеб и воду. Между тем начало смеркаться. Мы ехали довольно скоро. «Далече ли до крепости?» – спросил я у своего ямщика. «Недалече, – отвечал он. – Вон уж видна». Я глядел во все стороны, ожидая увидеть грозные редуты, башни или крепостной вал; но ничего не видал, кроме деревушки, окруженной невысоким бревенчатым забором. С одной стороны стояли три или четыре скирда сена, полузанесенные снегом; с другой – старая скривившаяся мельница, с лубочными крыльями, лениво опущенными. «Где же крепость?» – спросил я с удивлением. «Да вот она», – отвечал ямщик, указывая на деревушку, и с этим словом мы в нее въехали. У ворот увидел я старую чугунную пушку – единорог петровских времен; улицы были тесны и кривы; избы низки и большею частию покрыты соломою. Я велел сразу ехать к коменданту, и через минуту кибитка остановилась перед деревянным домиком, выстроенным на высоком месте, близ такой же деревянной церквушки.
Никто не встретил меня. Я пошел в сени и отворил дверь в переднюю. Старый солдат из ветеранов, сидя у стола, нашивал синюю заплату на локоть зеленого имперского мундира. Я велел ему доложить обо мне. «Войди, батюшка, – отвечал он, – наши дома». Я вошел в чистенькую комнатку, убранную по-старинному. В углу стоял шкаф с посудой; на стене висел диплом офицерский за стеклом и в озолоченной рамке; около него красовались лубочные картинки, представляющие взятие Очакова и Азовское сидение, также смотрины невесты и погребение кота. У окна сидела пожилая миловидная женщина в телогрейке и с платком на голове. Она разматывала нитки, которые держал, распялив на руках, кривой на один глаз старичок в заношенном офицерском мундире. «Что вам угодно, батюшка?» – спросила она, продолжая свое занятие. Я отвечал, что приехал на службу и явился по долгу своему к господину капитану, и с этим словом обратился было к кривому старичку, принимая его за коменданта; но хозяйка перебила затверженную мною речь. «Ивана Кузмича дома нет, – сказала она, – он пошел в гости к отцу Герасиму; да все равно, батюшка, я его жена. Прошу любить и жаловать. Садись, батюшка». Она кликнула девку и распорядилась ей позвать урядника. Старичок своим одиноким глазом поглядывал на меня с любопытством. «Смею спросить, – сказал он, – Вы в каком полку изволили служить?» Я удовлетворил его любопытству. «А смею спросить, – продолжал он, – зачем изволили вы перейти из Гвардии да в гарнизон?» Я отвечал, что такова была воля начальства. «Чаятельно, за непристойные гвардии офицеру поступки», – продолжал неутомимый мой вопрошатель. «Полно врать со скуки, – сказала ему капитанша, – сам видишь, господин офицер с дороги и устал; ему не до тебя… (держи-ка лучше руки прямее…). А ты, мой батюшка, – продолжала она, обращаясь ко мне, – не печалься, что тебя упекли в наше захолустье. Не ты первый, не ты последний. Стерпится да слюбится. У нас тоже есть тебе общество. Шванчич Мартин Ляксандрович вот уж четвертый год как к нам переведен за смертоубийство. Бог ведает, какой грех его попутал; он, изволишь знать, поехал за город с таким же шалопаем, да взяли с собою шпаги, да и ну друг в друга пырять; а Ляксандрович-то наш и заколол дружка, да еще при двух свидетелях! Что прикажешь теперя делать? Грех не по лесу ходит, а по людям».
В эту минуту вошел казацкий урядник, молодой и статный. «Максимыч! – сказала ему капитанша. – Отведи господину офицеру квартиру, да почище». – «Слушаюсь, Василиса Егоровна, – отвечал урядник. – Не поместить ли его благородие к Ивану Полежаеву?» – «Врешь, ой врешь, Максимыч, – сказала усмехаясь капитанша, – у Полежаева и так тесно; да еще он же мне кум и помнит, что мы его начальники. Отведи господина офицера… как ваше имя и отчество, мой батюшка? Петр Андреич?.. Отведи Петра Андреича к солдатке Жузовой. Она, мошенница, свинью свою пустила ко мне в огород. Ну, что, Максимыч, все ли благополучно?»
– Все, слава богу, тихо, – отвечал казак, – только капрал Небогатов подрался в бане с Устиньей Негулиной за обидные слова. Вот и все.
– Иван Игнатьич! – сказала капитанша кривому старичку. – Разбери Небогатова с Устиньей, кто прав, кто виноват. Да обоих и примерно накажи. Ну, Максимыч, ступай с господином офицером. Петр Андреич, Максимыч отведет вас на вашу квартиру.
Я откланялся. Урядник привел меня в избу, стоявшую на высоком берегу реки, на самом краю крепости. Половина избы занята была солдаткой с тремя детишками, другую отвели мне. Она состояла из одной горницы довольно опрятной, разделенной надвое перегородкой. Ильич стал в ней тотчас распоряжаться; я принялся глядеть в узенькое окошко. Передо мною простиралась унылая степь. Наискось стояло несколько невзрачных избенок; по улице бродило несколько куриц. Старуха, стоя на крыльце с корытом, кликала свиней, которые отвечали ей дружелюбным хрюканьем. И вот в какой сторонке осужден я был проводить мою молодость! Тоска взяла меня крайне; я отошел от окошка и лег спать выпив рюмку водки без ужина, несмотря на просьбы Ильича, который повторял с сокрушением: «Господи владыко! ничего откушать не изволит! Что скажет барыня, коли совсем занеможет?»
На другой день поутру я только что стал одеваться, как дверь распахнулась, и ко мне вошел моложавый офицер невысокого роста, с лицом рябым и отменно некрасивым, но чрезвычайно живым. «Извините меня великодушно, – сказал он мне старомодно по-французски, – что я без церемонии прихожу с Вами познакомиться. Вчера узнал я о Вашем приезде; желание увидеть наконец цивилизованное лицо так овладело мною, что я не стерпел. Вы это поймете, когда проживете здесь еще некоторое время. Позвольте представиться – подпоручик Мартин Александрович Шванчич, к Вашим услугам». Я сообразил, что это видимо тот офицер, выписанный из гвардии за дуэль. Мы, как некоторым образом, товарищи по несчастью тотчас познакомились. Шванчич казался очень не глуп. Разговор его был остер и интересен. Он с большой веселостию описал мне семейство коменданта, его общество и край, куда завела меня недобрая судьба. Я потешался от чистого сердца (хоть это и было дурно), как вошел ко мне тот самый солдат, который чинил мундир в передней у коменданта, и от имени Василисы Егоровны позвал меня к ним обедать. Шванчич вызвался идти со мною вместе.
Подходя к комендантскому дому, мы увидели на площадке человек тридцать стареньких солдат из тех, что отправляют дослуживать в гарнизоны. Они были с заплетенными на старый голштинский манер длинными косами и в треугольных шляпах. Солдаты были построены во фрунт. Впереди стоял сам комендант, старик бодрый и высокого росту, в ночном колпаке и в расписном жупане. Увидя нас, он к нам подошел, сказал мне несколько приветственных слов и стал опять командовать. Мы остановились было смотреть на учение; но он просил нас идти к Василисе Егоровне, обещаясь быть вслед за нами. «А здесь, – прибавил он, – совсем нечего вам смотреть».
Василиса Егоровна приняла нас по-свойски радушно и обошлась со мною как бы век была знакома. Служанка Палашка накрывала стол. «Что это мой Иван Кузмич сегодня так заучился! – сказала комендантша. – Палашка, скажи чтоб позвали барина обедать. Да где же Маша?» Тут вошла девушка лет осьмнадцати, круглолицая и стройная со светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, которые у ней так и горели. С первого взгляда она не очень мне приглянулась. Я смотрел на нее с совершенным предубеждением: Шванчич описал мне ее, капитанскую дочь, совершенною дурой. Марья Ивановна скромно села в угол и стала шить. Между тем подали щи. Василиса Егоровна, не видя супруга, вторично послала за ним уже знакомого мне солдата. «Скажи барину: гости-де, ждут, щи простынут; слава богу, ученье не уйдет; успеет еще свое накричаться». Комендант вскоре явился, сопровождаемый кривым старичком. «Что это, мой батюшка? – сказала ему с укором жена. – Кушанье давным-давно подано, а тебя не дозовешься». – «Василиса Егоровна, – отвечал Иван Кузмич, – я был занят службой: солдатушек моих воинской науки учил». – «И, полно! – возразила капитанша. – Только слава, что солдат учишь: ни им служба не дается, ни ты в ней толку не ведаешь. Сидел бы дома да бога здравил; так было бы лучше. Дорогие гости, милости просим за стол».
Мы сели обедать. Василиса Егоровна не умолкала ни на минуту и осыпала меня вопросами: кто мои родители, живы ли они, где живут и каково их состояние? Услыша, что у батюшки пятьсот душ крестьян, «легко ли! – сказала она, – ведь есть же на свете обеспеченные люди! А у нас, мой батюшка, всего-то душ одна девка Палашка; да слава богу, живем помаленьку. Одна только беда: Маша; девка на выданье, а какое у ней стало быть приданое? частый гребень, да веник, да алтын денег (прости ж меня бог!), с чем в баню сходить. Хорошо, коли найдется сердечный человек; а то сиди себе в девках вековечной невестою». Я неловко взглянул на Марью Ивановну; со стыда она густо покраснела, и даже слезы капнули на ее тарелку. Мне стало искренне жаль ее, и я спешил поменять разговор. «Я слышал, – сказал я довольно некстати, – что на нашу фортецию собираются напасть немирные казахи». – «От кого, батюшка, ты изволил это слышать?» – спросил Иван Кузмич. «Мне так сказывали в Оренбурге», – отвечал я. «Чепуха! – сказал комендант. – У нас давно ничего не слыхать. Казахи – народ напуганный, да и киргизцы другой раз проучены. Небось на нас не сунутся; а насунутся, так я такую задам отеческую острастку, что лет на десять угомоню». – «И Вам не страшно, – продолжал я, обращаясь к капитанше, – оставаться в крепости, подверженной таким опасностям?» – «Привычка, мой батюшка, – отвечала она. – Тому лет двадцать как нас из Павловского Его величества полка перевели сюда, и не приведи господи, как я боялась проклятых этих нехристей! Как завижу, бывало, рысьи шапки, да как заслышу их визг, веришь ли, отец мой, сердце так и замрет! А теперь так привыкла, что и с места не тронусь, как придут нам сказать, что злодеи около крепости рыщут».
– Василиса Егоровна прехрабрая дама, – заметил чинно Шванчич. – Иван Кузмич может это засвидетельствовать.
– Да, уж, – сказал Иван Кузмич, – баба-то не робкого десятка.
– А Марья Ивановна? – спросил я, – так же ли смела, как и вы?
– Смела ли Маша? – отвечала ее мать. – Что Вы, батюшка пока трусиха. Но в нашем краю без храбрости никак. А так до сих пор не может слышать выстрела из ружья: так и затрепещется, что лебедь. А как тому два года Иван Кузмич выдумал в мои аменины палить из нашей пушки, так она, моя голубушка, чуть со страха на тот свет не отправилась. С тех пор уж и не палим из проклятой пушки.
Мы встали из-за стола. Капитан с капитаншею отправились спать; а я пошел к Шванчичу, с которым и провел за вином и разговорами в свое удовольствие целый вечер.
Darmowy fragment się skończył.