Czytaj książkę: «Капитанская дочка против зомби. Mash-Up»
© Юрий Юрьевич Цакиров, 2021
ISBN 978-5-0055-2978-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
КАПИТАНСКАЯ ДОЧКА против Зомби
(произведение – апокриф (mash-up)
Стараясь угодить людям с плохим вкусом, вы теряете возможность угодить людям с хорошим вкусом. Угодить же одновременно всем вкусам – вещь невозможная. Уильям Блейк
Глава I
СЕРЖАНТ ГВАРДИИ
Дочь на отца похожа – счастлива. Русская пословица
Издревле род наш происхождения варяжского. Батюшка мой Андрей Петрович Гриднев по молодости своей служил еще в правление Анны Иоанновны и вышел в отставку секунд-майором в 17.. году. С тех пор оставив столицу жил он в своей симабарской вотчине, где и оженился, по любви, на пригожей девице Акулине Владимировне, дочери обедневшего здешнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои милые братья и сестры умерли во младенчестве.
Матушка была еще мною тяжела, как уже я был записан в Пресветлый Преображенский полк сержантом, по милости полковника гвардии графа Ц., близкого нашего родственника по материнской линии. Ежели бы паче всяких чаяний моя матушка родила дочь, то отец объявил бы в Управление Делами Строжайшей Императорской Гвардии о смерти неродившегося сержанта, и дело тем бы и кончилось. А пока я числился в бессрочном отпуску до окончания курса общих наук. В то время воспитывались сызмальства не по-нонешнему. С шестилетнего возраста отдан я был на руки старому ловчему Ильичу, за разумное и трезвое свое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я всеобщей имперской грамоте, мог обиходить своего коня, а также очень здраво судить о загонной охоте и мог также сам себе добыть пропитание в глухом лесу.
В это время батюшка нанял для меня китайского учителя, господина И, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вин из полуденных стран, бумаги, пороха и добротного вологодского масла. Приезд учителя сильно не понравился моему дядьке. «Бог свидетель, – ворчал он ревниво про себя, – кажется, малой умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние сбережения и нанимать басурманина, как будто бы и своих людей не стало!»
А надо сказать, что мода на французских учителей в тот момент окончательно ушла. Государство наше, нарастив обороты торговли с китайским государством, отчаянно нуждалось в толковых специалистах знающих язык и обычаи этой диковинной восточной страны.
Господин И, а ежели проще Чжан в китайском отечестве своем был брадобреем, потом в Непальском царстве солдатом, потом на испанском судне приплыл в Европу чтобы стать «сэнсеем», не очень понимая значение этого слова. Он был добрый малый, но игрок до крайности. Главною его слабостию была страсть к азартным играм и благовониям; нередко за свои проигрыши в трактире получал он от тамошних вышибал толчки, отчего прятался в имении после целыми сутками. К тому же ввиду экзотических фехтовальных тренировок (по его выражению – стиль пьяного мастера) не был он и врагом бутылки, то есть (говоря по-свойски) любил хлебнуть лишнее. Но как у нас подавалось только вино и, то только за обедом, и по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то мой Чжан очень скоро привык к крестьянской клюквенной настойке и даже стал предпочитать ее разного рода хитрым благовониям своего отечества, как не в пример более полезную для сохранения своего рассудка. Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-китайски, по-монгульски, по-джунгарски и всем отроческим наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, – и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора и партнера по фехтованию я и не желал. Но вскоре злодейка – судьба нас разлучила, и вот по какому случаю:
маменькина горничная Марфа, пышная и рябая девка и хромая скотница Агриппина как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной женской слабости и с плачем жалуясь на «сенсея», обольстившего их провинциальную неопытность и спустившего их скромные сбережения в карты и маджонг. Матушка шутить этим не любила, и тот час нажаловалась моему батюшке. А надо признать, расправа у него была короткая, ибо хозяйство свое и дворню держал он в благочестии и строгости. Поминутно чертыхаясь, он тотчас потребовал негодника-китайца. Доложили, что господин И давал мне свой урок. Батюшка сразу пошел в мою комнату. В это время мой учитель Чжан спал на кровати сном невинности. Я же был занят как мне казалось нужным делом. Надобно знать, что для меня выписана была из Москвы огромная геополитическая карта. Она висела на стене безо всякого употребления и давно соблазняла меня плотностью и добротностью бумаги. Я решился сделать из нее китайского воздушного змея в виде дракона, о котором рассказывал мне давеча учитель и, пользуясь сном Чжана, принялся за работу. Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал разноцветный мочальный хвост к аглицким островам. Увидя мои скромные упражнения в географии, батюшка, сказав жутко непотребное слово дернул меня за ухо, потом подбежал к Чжану, разбудил его весьма неосторожно и стал осыпать укоризнами. Чжан в смятении хотел было привстать и не мог: несчастный китаец был сильно пьян. Тут как говаривал сам Чжан – Без огня хворост не загорится. Схватив учителя за ворот халата, батюшка приподнял его с кровати, вытолкал из дверей и в тот же день прогнал со двора, к вящей радости Ильича. Тем и кончилось мое куртуазное воспитание.
Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в чехарду с дворовыми сорванцами. Лишь изредка побуждаемый муками совести я упражнялся с мечом Цзян в приемах, изученных мною вместе с моим добрым учителем, да почитывал оставленную им второпях книгу о чудесных морских экспедициях китайского флотоводца – евнуха Чжен Хэ. Несмотря на непонимание в то время значения слова «евнух» книга была весьма увлекательна. Она описывала экспедиции в неизведанные на тот момент просторы Африки, Аравии и Индокитая, ужасные и удивительные нравы и обычаи этих народов. Морские просторы, загадочные царства, пираты и разбойники всех мастей возбуждали мое воображение. Оно рисовало мне штормы и бури, сражения и невиданных животных повстречавшихся путешественникам.
Однажды я перепугал до полусмерти дворовых девок рассказывая об страхолюдных обычаях народов африканского континента, когда из человека местные жрецы каким-то загадочным способом делали живого мертвеца – зомби. Это существо питалось человечиной и во всем повиновалось своему хозяину.
Слушая опосля матушкины упреки в моем неразумном поведении я лишь размышлял о том, когда я дочитаю эту толстенную книгу и встретит ли в ее конце евнух Чжен Хэ какую-нибудь подходящую заморскую царевну. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.
Однажды поздней осенью маменька готовила в гостиной крюшон, а я, облизываясь, соображал, чем бы ее ненароком отвлечь. Батюшка у окна читал подшивку Государевой Российской газеты, ежемесячно им получаемой. Эта газета имела завсегда сильное на него воздействие: никогда не перечитывал он ее без особенного участия, и чтение это производило в нем всегда удивительное волнение желчи и приступы гнева. Маменька, ведавшая наизусть все его обыкновения и манеры, неизменно старалась спрятать свежий номер как можно подальше, и таким образом сей злосчастный листок бумаги не попадался ему на глаза иногда по целым неделям. Зато, когда он ненароком его находил, то, бывало, по целым часам не отпускал уж из своих рук. Итак, батюшка читал свою газету, изредка пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-майор!.. Он у меня в полку был капитаном!.. Обоих российских орденов кавалер!.. С мечами и с бантом!.. А давно ли…» Наконец батюшка бросил газету на стол и ушел в задумчивость, не предвещающую порой ничего хорошего.
Вдруг он обратился к матушке: «Акулина Владимировна, душенька, а сколько лет Петруше?»
– Да вот пошел семнадцатый годок, – отвечала матушка. – Петруша родился в тот самый год, как овдовела своячница наша, Лизавета Никифоровна, год тяжелый еще был, моровое поветрие и еще…
«Добро, – прервал батюшка, – пора ему в военную службу. Полно ему бегать по девкам, да лазить за голубями».
Мысль о близкой разлуке со мною так поразила матушку, что она обронила половничек в кастрюльку, и слезы градом потекли по ее лицу. Напротив того, трудно описать мой восторг и упоение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе и запретных наслаждениях петербургской жизни. Я воочию воображал себя уже офицером Гвардии, что, по воззрению моему, было зенитом благополучия человеческого в нашем государстве. Увы.
Отец не любил ни изменять свои намерения, ни откладывать их воплощение в жизнь. День отъезду моему был тот час определен. Накануне он объявил, что расположен писать к будущему моему начальнику рекомендательное письмо, и потребовал пера и бумаги.
– Не забудь, свет мой Андрей Петрович, – произнесла матушка, – поклониться и от меня графу Ц.; я, мол, полагаюсь, что он не оставит Петрушу своей протекцией.
– Что за чепуха! – отвечал батюшка еще больше нахмурившись. – К какой стати стану я писать к графу Ц.?
– Да ведь ты сказал, что изволишь писать к начальнику нашего сына?
– Ну, а там что?
– Да ведь начальник Петрушин – граф Ц. Ведь Петруша вписан в Лейб-Гвардию!
– Вписан! А мне какое дело, что он вписан? Мой сын в столицу не поедет. Чему научится он, служа в Петербурге? мотать деньги да бездельничать? Нет, пускай послужит он в настоящей армии, да крепко потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон. Вписан в Гвардии! Где ж его пачпорт? подать его сюда.
Матушка, поминутно рыдая, отыскала мои документы, хранившиеся в ее шкатулке вместе с сорочкою, в которой меня крестили, и вручила их батюшке своею дрожащею рукою. Батюшка прочел паспорт со вниманием, положил перед собою на секретер и приступил к своему письму.
Любопытство меня измучило: куда ж посылают меня, если уж не в столицу? Я не сводил глаз с пера, которое двигалось довольно медленно, но неумолимо решало мою судьбу. Наконец письмо было окончено, отец разогрев сургуч над свечой запечатал его фамильной серебряной печаткой в одном пакете с моим паспортом, снял очки и, подозвав меня, сказал: «Вот тебе пакет к Андрею Карловичу Р., моему старинному военному товарищу и другу. Отдашь лично в руки. Ты едешь в Оренбург служить под его генеральским начальством».
Итак, все мои светлые надежды на блистательное военное будущее рушились! Вместо беззаботной столичной жизни ожидала меня тоска и уныние в восточной части нашей империи, стороне глухой, убогой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал я с таким восхищением и экстазом, казалась мне теперь тяжелым несчастием. Но такова отцовская воля и спорить было нечего. На другой день поутру к крыльцу была подана дорожная кибитка; уложили в нее дорожный сундук, погребец с чайным прибором из иньской глины и узлы с булками и пирожками, последними, надо сказать знаками домашнего баловства. Родители мои благословили меня на дальний путь. Отец глядя прямо мне в глаза сказал: «Прощай, Петр. Будь здоров и расторопен. Служи верно, кому присягнешь; слушайся командиров своих; за их милостью не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье снову, а честь смолоду. В этом тебе мое благословление и фамильное кольцо с гербовой печатью». Смущаясь, он вложил мне кольцо в руки и уступил место матери. Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье от болезней и дуэлей, а Ильичу смотреть за дитятей. «Для заживления всех ран, кроме душевных» она передала Ильичу бальзам, рецепт которого издавна хранили в нашем роду. От стоявшего на дворе мороза надели на меня старый отцовский голштинский мундир подбитый мехом без знаков различия, а сверху лисью шубу. Я сел в кибитку с Ильичем и отправился в дорогу, украдкой обливаясь слезами. Из дома я выезжал так надолго впервые.
Спустя сутки въехали мы в Симабарск, где должны были пробыть сутки для закупки нужных вещей, что и было поручено Ильичу. Выбрав трактир почище, мы остановились в нем и Ильич с утра пустился по купеческим развалам и лавкам. Соскуча глядеть из маленького окошка на грязный переулок, я спустился вниз и пошел бродить людской части трактира. Вошед в курительную залу, увидел я рослого барина лет видимо тридцати пяти, с длинными смоляными усами, в красивом шелковом расписанном драконами халате, с кием в руке и при трубке. В смрадном табачном дыму он играл с маркером, который при выигрыше должен был выпить полную рюмку водки, а при проигрыше лезть под биллиард на четвереньках и гавкать. Я решил поглядеть на их игру. Чем долее игра продолжалась, тем моционы под стол становились чаще, пока вконец пьяный маркер не остался под биллиардом. Барин проговорил над храпящим маркером несколько сильных непечатных выражений в виде надгробного слова и повернувшись ко мне предложил сыграть с ним партию. Я отказался по неумению своему. Этот факт показался ему, по-видимому, весьма противоестественным. Он поглядел на меня как бы с сожалением; однако вскоре мы познакомились и разговорились. Я узнал, что зовут его Иваном Ивановичем Булиным, что он ротмистр Ахтырского гусарского полку и выискивает в Симабарске рекрут для приема в полк, а остановился он в трактире. Булин сделал предложение отобедать с ним вместе чем бог послал, по-солдатски. Я с желанием согласился и мы сели за стол. Ротмистр пил и потчевал и меня, приговаривая, что де надобно свыкаться ко службе; он пересказывал армейские анекдоты, от которых я со смеху чуть не валялся, и мы встали из-за стола совершенными приятелями, правда за трезвость я свою бы не поручился. Тут вызвался он натаскать меня играть на биллиарде. «Это, – говорил Булин, – потребно для нашего брата служивого. В походе, например, придешь в деревню – чем прикажешь заняться? Ведь не все же война? Волей-неволей сходишь в трактир и станешь играть на биллиарде; а для того надобно уметь играть!» Я полностью с этим согласился и с отменным прилежанием принялся за науку. Булин громогласно ободрял меня, дивился скорым успехам и, после нескольких уроков, предложил играть на интерес, всего по одному грошу, не для выигрыша, а так, чтоб не играть даром, что, по его словам, самая мерзкая привычка. Я согласился, а Булин распорядился подать нам пуншу и убедил меня его попробовать, повторяя, что к воинской службе нужно мне привыкать; а без пуншу что за служба! Я охотно послушался его. Между тем игра наша продолжалась. Чем чаще потягивал я от моего бокала, тем становился бесстрашнее. Шары поминутно летали у меня через борт; я кипятился, бранил всех и вся, а также маркера, который считал бог ведает как, час от часу умножал игру, словом – вел себя как мальчонка, вырвавшийся на волю. Между тем время пролетело совсем незаметно. Ротмистр глянул на часы, положил кий и объявил мне, что я проиграл сто рублей. Этот факт смутил меня немножко. Сбережения мои были у Ильича. Я стал оправдываться. Булин меня прервал: «Петр Андреевич, помилуй! Не изволь тревожиться. Я смогу и подождать, а покамест поедем к проказнице Аринушке. Пожалуй, ты такого еще не видывал».
Что прикажете? День я закончил так же беспутно, как и начал. Мы отужинали где-то на краю города, в вертепе у Аринушки. Булин неустанно мне подливал, повторяя, что надобно к службе привыкать. Встав из-за стола, я чуть держался на ногах, но смог станцевать с самою хозяйкой плясовую; в полночь Булин привез меня обратно в трактир.
Ильич сам не свой встретил нас на крыльце. Он ахнул, узрев несомненные признаки моего будущего усердия к военной службе. «Что это, Петр Андреевич, с тобою сделалось? – сказал он жалобным голосом, – где же ты это так нагрузился? Ахти господи! отроду таких прегрешений не бывало!» – «Молчи, старый хрыч! – отвечал я ему, падая и запинаясь, – ты, верно, пьян, пошел вон… и уложи меня».
На следующий день я проснулся с ужасной головною болью, смутно припоминая обрывки вчерашних происшествий. Унылые размышления мои прерваны были Ильичем, вошедшим ко мне с кружкой горячего сбитня. «Рано, Петр Андреич, – сказал он мне, печально качая головою, – рано начинаешь по молодецки гулять. И в кого ты пошел? Кажется, ни батюшка, ни дедушка пьяницами не бывали; о матушке и говорить нечего: отроду, кроме квасу, в рот ничего не изволили брать. А кто всему виноват? беспутный гусар твой – тьфу, да педагог – китайский. Чтоб ему пусто было нехристю! То и дело, бывало, к Григорьевне забежит: „О, прекрасная луноликая госпожа Гриворьна, водкю“. Вот тебе и „Ни хао!“ Нечего сказать: добру наставил, собачий сын. И нужно было нанимать учителя-басурмана, как будто у барина не стало и своих справных людей!»
Мне было дико стыдно. Моя голова представлялось мне полым биллиардным шаром, в котором свербящим эхом отражались произнесенные Ильичем слова. Я от стыда отвернулся и сказал ему: «Пожалуйста, поди вон, Ильич; я сбитня не хочу». Но Ильича непросто было унять, когда, бывало, примется за нравоучение. «Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжко, а кушать-то совсем не хочется. Человек, пьющий горькую ни на что не пригоден… Ну да все можно поправить… Выпей-ка ты лучше огуречного рассолу да с медком, а всего лучше опохмелиться полстаканчиком настойки. Не прикажешь ли?»
В это время к нам в горницу вошел посыльный мальчик и, кланяясь подал мне записку, сказав, что она от хозяина – ротмистра Ивана Ивановича Булина. Сломав сургуч я развернул ее и прочел следующее:
«Любезный товарищ, Петр Андреевич, будь учтив, пришли мне срочно с моим служкой сто рублей, которые Вы мне вчера благородно проиграли. Отбываю по месту службы в связи с чем крайняя нужда в деньгах.
Готовый ко услугам
Ротмистр Ее Королевского Величества И. И.Булин».
Я принял на себя вид безразличный и, обратись к Ильичу, который был и сбережений, и белья, и дел моих рачитель, распорядился отдать слуге сто рублей. «Но как! Зачем?» – спросил потрясенный Ильич. «Я их остался должен», – отвечал я со всевозможной холодностию в голосе. «Должен! – возразил Ильич, час от часу повергнутый в большее изумление, – да когда же, сударь мой, успел ты ему задолжать? Дело что-то не чисто. Воля твоя, Петр Андреевич, а денег я не выдам».
Хоть и больной своей головою, но я порассудил, что если в сию бесповоротную минуту не переспорю упорного Ильича, то уж в последствии времени трудно мне будет избавиться из под его опеки, и, взглянув на него надменно, сказал: «Я твой владетель, а ты мой слуга. И деньги это мои. Я их проиграл, потому что так мне заблагорассудилось. А тебе холоп посоветую не умничать и делать то, что тебе приказывают».
Ильич так был сражен моими словами, что сплеснул руками и остолбенел. «Что же ты стоишь!» – закричал я зло. Ильич заплакал. «Батюшка мой, Петр Андреич, – выговорил он дрожащим голосом, – не умори меня с печали. Свет ты мой! послушай меня, старого: напиши этому грабителю, что ты пошутил, что у нас и денег-то таких не водится. Сто рублей! Боже ты милостивый! Скажи, что тебе дома крепко-накрепко наказали не играть, окромя как в бирюльки…» – «Полно лгать, – прервал я твердо, – отдавай сюда деньги или я тебя взашей прогоню».
Ильич понуро оглядел на меня с совершенной горестью и пошел за моим долгом. Мне было жаль моего старого слугу; но я хотел вырваться на волю и доказать, что уже не дитя. Деньги тотчас были доставлены Булину. Ильич поторопился вывезти меня из проклятого трактира и я был втайне рад этому. Вскоре он явился с известием, что лошади запряжены. С беспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симабарска, не простясь с моим беспутным учителем-гусаром и уж не думая с ним когда-нибудь встретиться.
Глава II
П Р О В О Д Н И К
Ямщик – в дороге пайщик. Русская пословица
Ох вы, ветры, ветры буйные, дай-ка, ветры, к вам прислушаюсь – Чу, несетесь вы степью гладкою; А люба ли вам Русь привольная?
«Сказка про Пугачева и про вдову Харлову»
Я приближался неспешно к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все это безмолвное великолепие покрыто было снегом. Тревожное и тусклое солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или точнее по следу, проложенному крестьянскими санями.
Дорожные размышления мои были не слишком приятны. Проигрыш мой, по тогдашним ценам, был немаловажен. Ведь, к примеру, за один рубль мы могли бы проехать целых 300 верст на ямских лошадях. Бестолку сейчас жалеть решил я и еще раз поправил сквозь перчатку отцовское кольцо, острые края которого почти прорвали материю. Как хорошо что я не обронил его при моем беспутстве! Я не мог не сознаться в душе, что поведение мое в симабарском трактире было пустоголово, и чувствовал себя повинным перед Ильичем. Все это вкупе с головной болью ужасно меня мучило. Старик угрюмо сидел на облучке, отворотясь от меня, и молчал, изредка только подкашливая и сопя. Я обязательно хотел с ним помириться и не знал с чего начать. Наконец я сказал ему: «Ну, ну, Ильич! полно, помиримся, сам видишь виноват я. Я вчера напроказил, а тебя так совсем напрасно обидел. Пообещаюсь вперед вести себя умнее и слушаться тебя. Ну, не сердись родной; помиримся».
– Эх, свет ты мой, Петр Андреич! – отвечал он с тяжелым вздохом. – Сержусь-то я на самого себя; сам я кругом повинен. Как мне было оставлять тебя одного в этом трактире! Ты же совсем к этому не приучен! Что делать? Грех попутал: вздумал забрести к дьячихе, повидаться с… кумою. Так-то: зашел к куме, да засел во тьме. Беда да и только!.. Как покажусь я на глаза родителям твоим? Что скажут они, как узнают, что родимое дитя ужо пьет и играет. Эх!
Чтоб утешить бедного слугу, я дал ему слово впредь без его согласия не располагать ни одною копейкою. Он вроде как мало-помалу успокоился, но вдруг дядька мой внезапно замолк, лицо его перекосило и он завалился на спину. Я в страшном смятении приказал остановить сани. Ильич жутко вращая глазами и побледнев лицом силился сказать что-то, но не мог.
– Барин, вишь плохо ему, никак падучая или еще што. Давай снегом его лицо разотру – вымолвил ямщик.
Но, ни снег, ни мои увещевания не могли привести Ильича в чувство. Руки и ноги его так и остались недвижимы, лишь глаза указывали на то, что он еще жив. Обхватив голову руками я с ужасом осознал, что мое мотовство и пьянство довели верного Ильча моего до сего непонятного нервного состояния.
Ямщик вернувшийся в кибитку, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
– Барин, не прикажешь ли воротиться?
– Зачем?
– Так ведь время больно ненадежно: темнеет, ветер слегка подымается; вишь, как он сметает порошу, да и обиходить больного надобно.
– А с ветром, что за беда?
– А видишь там что? (Ямщик откинув полог кибитки указал кнутом на юг.)
– Я ничего не вижу, кроме белой степи.
– Да вон – вон: энто облачко.
Я увидел, в самом деле, на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
Я слыхал о тамошних ужасных метелях и знал, что целые обозы бывали ими занесены насмерть. Но ветер показался мне не силен; я понадеялся добраться заблаговременно до почтовой станции, да найти доктора для Ильича и велел ехать скорее.
Ямщик поскакал; но порой все посматривал на восток. Лошади мчали дружно. Ветер между тем час от часу делался сильнее. Облачко со временем обратилось в белую тучу, которая угнетающе подымалась, росла и исподволь облегала небо. Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями. Ветер взревел; сделалась невозможная вьюга. В одно мгновение мрачное небо смешалось со снежным морем и стало одним целым. Все исчезло. «Ну, барин, – не своим голосом закричал ямщик, – беда: буран!»…
Я высунулся из кибитки: везде был мрак и вихорь. Бедный Ильич мой лежал в том же состоянии – ни живой не мертвый, я бережно закутал его потеплее. Ветер выл с такой лютой выразительностию, что казался одушевленным; снег забросал меня и Ильича; лошади уже шли шагом – и скоро совсем стали. «Что же ты не едешь?» – спросил я ямщика с нетерпением. «Да что ехать? – горестно отвечал он, слезая с облучка, – невесть и так куда заехали: дороги нет, и мгла кругом». Я стал было его бранить. «И охота было барин не слушаться, – говорил ямщик зло, – воротился бы на постоялый двор, накушался бы чаю, почивал бы себе до утра, буря б утихла, отправились бы далее. И понятно что лекаря требно. Так на станции Марфушка живет, она в травах разумеет, она бы и обиходила! А теперь… эх!» Ямщик был прав. Делать было нечего. Снег так и валил. Около кибитки рос сугроб. Лошади смирно стояли, понуря голову и изредка вздрагивая. Ямщик ходил кругом, от нечего делать улаживая упряжь. Ильич оставался недвижим; я глядел во все стороны, надеясь увидеть хоть признак жизни или дороги, но ничего не мог различить, кроме бледного кружения метели… Вдруг увидел я вдали что-то темное. «Эй, ямщик! – закричал я, – смотри: что там такое чернеется?» Ямщик стал вглядываться. «А черт знает, барин, – сказал он, садясь на свое место, – воз не воз, камень не камень, а кажется, что-то есть. Сразу не разглядишь».
Я приказал ехать вперед держась на незнакомый предмет. Через несколько минут мы поравнялись с засыпанными снегом санями. Растерзанные лошади лежали в упряжке. Двое людей в шубах шевелились в санях сидя спина к спине. В руках одного из них был окровавленный топор, другой – был тяжело ранен, но крепко сжимал израненной рукой своею пистоль.
– Гей, добрые люди! – закричал ему ямщик. – Что с вами случилось?
– Волки, ляд их бери! – отвечал тот, что с топором, – хватай что под рукой, да не зевай. Купцу вот помогите, волки грудь разорвали, даром что в шубе.
– Вот же нелегкая принесла! – горестно произнес ямщик, шаря свой кнут на поясе. – Много?
– Нет, не больше трех, но матерущие, с телка ростом. Данилыч ранил одного кинжалом, да я помог. Проводник я буду значит, да вот… он не успел договорить, так как чуть в стороне в овраге послышался разноголосый волчий вой. Наши кони встрепенулись и начали рваться из упряжи, ямщик бросился их успокаивать. Метель хлестала наши лица, снег валил не переставая. Я подошел к его раненому попутчику, обойдя сани. Это был человек средних лет с аккуратной бородкой и бледным лицом. Тот поднял глаза на меня и мучительно улыбнулся.
– Петр Гриднев к Вашим услугам, Вы сильно ранены?
– Да… пожалуй сильно, купец Порфильев, Афанасий Данилыч – он зашелся кашлем – Ради бога, дайте пить…
Я развернулся, чтобы пойти к нашим саням за своей дорожной флягой, как вдруг из пелены снежной хмари в нашу сторону бросилось огромное, облепленное снегом черное клыкастое существо, которое по моему разумению трудно было назвать волком. Мой собеседник вскинул руку с пистолем, раздался выстрел в упор. Тварь взвыла и замертво повалилась в сугроб к моим ногам. Послышался волчий вой, совсем близко. Выхватив свой китайский меч я вглядывался в метель и наконец увидел как две неясные тени повернулись и исчезли во мгле.
Обойдя сани, второй путник осторожно приблизился к черной туше.
– Никак Данилыч в самую пасть угодил шельме, – сказал он, сноровисто поворачивая ногой голову твари с развороченной пастью – Дела…
– Я вставил в дуло пистолета свой серебряный крестик… матушкой купленный… давно… не может быть таких волков, отроду не может, – с трудом проговорил купец (я заметил, что кафтан почти полностью пропитался кровью под разорванной шубой). Он тяжело дыша облокотился на сани и закрыв глаза сказал мне – Перезарядите пистоль, да вложите в заряд крест нательный абы еще что серебряное…
Я вытащил из-за пазухи серебряный рубль, что был у меня спрятан на дорожные нужды еще с самого дома, да завалялся за ненадобностью. Второй путник принялся рубить его топором, а я заглянул в кибитку. Ильич тяжело дыша все также лежал обездвижено и отрешенно. Достав из поклажи своей оружный кофр я ловко перезарядил оба пистолета серебром и хотел было вернуть оружие купцу, но тут заметил отсутствие нашего ямщика. Я немедленно рассказал это своим товарищам по несчастью.
– Волки, вот же хитрые бестии. Смотри как, отвлекли нас воем, а сами… сдернули ямщика, – глядя в следы на снегу проговорил проводник.
– Скажи, не знаешь ли где дорога? – спросил я у него.
– Дорога-то здесь; мы стоим на твердой полосе, барин – отвечал он, – да что толку?
– Послушай, любезный, – сказал я ему, – знаешь ли ты эту сторону? Пожалуй нужно убираться отсюда подобру-поздорову. Возьмешься ли ты довести нас всех хоть до куда?
– Сторона мне знакомая, – отвечал он, – слава богу, исхожена и изъезжена вдоль и поперек. Да, вишь, какая погода: как раз собьешься с дороги. Да, волки… Лучше здесь остановиться да переждать, авось буран утихнет да небо прояснится: тогда найдем дорогу по звездам. Так, стало быть, барин.
Его хладнокровие ободрило меня. Мы как могли, перевязали раны товарища нашего и перенесли его в дорожную кибитку. Ильич находился в том же состоянии о чем я как смог рассказал своим нежданным попутчикам. Вдруг раненый купец встревожился и упросил нас взять из его поклажи коричневый тюк и только обняв его успокоился. Куда ехать нам было неизвестно. Вьюга не переставала. Я уж решился, предав себя божией воле, ночевать посреди степи, как вдруг проводник наш сел проворно на облучок и взяв вожжи сказал: «Ну, слава богу, жилье недалече; сворачивать надо вправо». Лошади тронулись.
– А почему нам ехать вправо? – спросил я с любопытством. – Где ты видишь дорогу? Почему думаешь ты, что жилье недалече?» – «А потому, что ветер оттоле потянул, – отвечал проводник, – и я слышу, дымом пахнуло; знать, жилье близко». Сметливость его и тонкость чутья донельзя меня изумили. Я мысленно согласился с ним. Лошади тяжело ступали по глубокому снегу. Кибитка наша помаленьку подвигалась, то въезжая на сугроб, то обрушаясь в овраг и переваливаясь то на одну, то на другую сторону. Это больше походило на плавание судна по бурному морю. Купец глухо стонал, поминутно толкаясь о мои бока и вскоре уснул. Я опустил циновку, закутался в шубу и тоже немного задремал, убаюканный пением бури и качкою тихой езды. Пистоль свою с рук я не выпускал.
Вдруг лошади встали; провожатый наш дернул меня за руку, говоря: «Выходи, Ваше благородие: приехали».
– Куда приехали? – спросил я, протирая глаза.
– Видать хутор в степу. Одним словом – умет. Господь помог, наткнулись прямо на забор.
Я вышел из кибитки. Буран еще продолжался, хотя с меньшею силою. Было так темно, что хоть глаз выколи.