Czytaj książkę: «Упражнение на доверие»
© 2019, Susan Choi All rights reserved
© Карпов С., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Эвербук», Издательство «Дом историй», 2024
* * *

Водить не могут оба. Дэвиду будет шестнадцать в следующем марте, Саре – в следующем апреле. Сейчас начало июня, и для обоих что шестнадцать лет, что ключи от машины – все далеко. От лета осталось еще восемь недель – и кажется, что это целая бесконечность, но чутье им подсказывает, что это не так уж много и пролетит быстро. Чутье всегда ужасно раздражает, когда они вместе. Оно говорит только, чего они хотят, а не как это получить, и это просто невыносимо.
По-настоящему их любовь расцвела этим летом, но пролог тянулся весь прошлый год. Всю осень и весну прошлого года они жили только относительно друг друга, и все негласно считали их дуэтом. Она не проговаривалась, но повсеместно чувствовалась – эта натянутая, даже опасная энергия между ними. Когда именно все началось, сказать еще труднее. Оба были опытные – оба не девственники, – а это, возможно, одновременно и торопило, и тормозило события. Когда в тот первый год, осенью, они пришли на учебу, у обоих уже кто-то был – парень или девушка, которые поступили в какие-то другие, более заурядные места. А их школа была особенной – в нее собирали сливки, самых талантливых в конкретных областях из обычных мест по всему городу и даже за его пределами, в далеких одиноких городках. Десять лет назад это было смелым экспериментом, сейчас – элитным заведением, недавно переехавшим в новое дорогое здание с возможностями «профессионального уровня» и «мирового класса». Школа задумывалась так, чтобы обособлять, разрывать те детские связи, которые лучше бы разорвать. Сара и Дэвид смирились с этим как с каким-то важным ритуалом, обязательным для их особенной жизни. Возможно, даже не пожалели нежности для своих рудиментарных парня и девушки перед тем, как расстаться. Школа называлась Городской академией исполнительских видов искусства (Citywide Academy for the Performing Arts), но и они, и все студенты и учителя называли ее сокращенно – и довольно напыщенно – КАПА.
В КАПА первокурсники факультета Театрального Искусства изучали Сценическое Мастерство, Шекспира, Чтение с Листа и – на Актерском Мастерстве – Упражнения на Доверие, причем все это им велели писать с большой буквы, как и подобает всему связанному с Искусством. Видам Упражнений на Доверие нет числа. Для одних надо было разговаривать – они напоминали групповую психотерапию. Для других требовались молчание, повязки на глаза, падение спиной вперед со столов или лестниц в сплетение рук одноклассников. Почти каждый день они лежали на спине на холодном кафеле – намного позже Саре скажут, что в йоге это называется позой трупа. Мистер Кингсли, их учитель, расхаживал между ними, как кот, в мягких кожаных тапочках с узкими мысками и читал мантру осознания тела. Пусть осознание вольется в ваши голени, медленно заполнит их от лодыжек до колен. Пусть они станут жидкими и тяжелыми. Хоть вы и чувствуете каждую их клеточку, окутывая своим обостренным осознанием, вы их отпускаете. Отпускайте. Отпускайте. Сара поступила в школу благодаря монологу из пьесы Карсон Маккалерс «Участница свадьбы». Дэвид, когда-то ездивший в театральный лагерь, сыграл Вилли Ломана из «Смерти коммивояжера». В первый день мистер Кингсли вошел в класс как нож – он умел передвигаться бесшумно, крадучись, – и, когда они затихли, то есть почти сразу, обдал их таким взглядом, что Сара до сих пор может воскресить его в памяти. Казалось, в нем смешались презрение с вызовом. «Как по мне, все вы пустое место, – сверкнул взгляд, как холодной водой окатил.
А потом поддразнил: – Или я ошибаюсь?» «THEATRE», – написал мистер Кингсли мелом большими буквами на доске. «Вот как пишется „театр“, – сказал он. – Если на экзаменах напишете theater через ter, завалите курс». На самом деле вот это были его первые слова, а не презрительное «все вы пустое место», как вообразила себе Сара.
Сара ходила в своих фирменных голубых джинсах. Хоть она их купила в обычном торговом центре, ни у кого таких не видела, они были только ее – облегающие, с вышивкой. Швы бежали завихрениями и узорами по всей заднице, спереди и сзади бедер. Больше никто не носил джинсы с узором; девчонки носили «левайсы» с пятью карманами или легинсы, парни – те же «левайсы» с пятью карманами или недолгое время – брюки-парашюты в стиле Майкла Джексона. Однажды на Упражнениях на Доверие – может, под конец осени, тут Дэвид и Сара сами не помнили точно; не обсуждали это до самого лета, – мистер Кингсли выключил свет в их репетиционном зале без окон, погрузив их в замкнутую кромешную тьму. В одном конце прямоугольной комнаты находилась приподнятая сцена, где-то полметра от пола. Когда свет погас, они услышали в абсолютной тишине, как мистер Кингсли проскользил вдоль противоположной стены и поднялся на сцену, края которой теперь тускло обозначал светящийся скотч – парящий пунктир, словно тонкое созвездие. Еще долго после того, как привыкли глаза, они не видели ничего, кроме этого: тьма, как в утробе или могиле. Со сцены раздался строгий тихий голос, лишавший их всех прожитых лет. Всех знаний. Они слепые новорожденные и должны рискнуть отправиться во тьму, чтобы что-нибудь найти.
А значит, ползком, чтобы не ушибиться, и подальше от сцены, где сидел он и слушал. Они тоже пристально прислушивались и – как ограниченные, так и раскрепощенные прячущей их тьмой – рискнули рискнуть. Расползающийся шум шороха и шуршания. Репетиционная была небольшой; их тела тут же встретились и отпрянули. Он это услышал или предположил. «Здесь со мной, в темноте, есть другое существо? – шептал он, чревовещая за их тайный страх. – Что есть у него – что есть у меня? Четыре конечности, которые несут меня вперед и назад. Кожа, которая чувствует холодное и горячее. Шероховатое и гладкое. Что это такое. Что такое я. Что такое мы».
А значит, не только ползать – но и трогать. Это не просто разрешалось, это поощрялось. А то и требовалось.
Дэвид удивился, как много может узнать по запаху – чувству, о котором никогда не задумывался; теперь его обоняние бомбардировали данные. Будто ищейка или индейский лазутчик, он оценивал и уклонялся. Кроме него было еще пятеро парней, начиная с Уильяма: с виду – самый очевидный соперник, на самом деле – нет. От Уильяма шел запах дезодоранта, мужественный и промышленный – будто он переборщил с моющим средством. Уильям, красивый, светловолосый, стройный, элегантный, умел танцевать, сохранил некую генетическую память о традициях учтивости – как подать девушке пальто, как подать руку при выходе из машины, как придержать дверь, – чему явно не могла научить его безумная мамаша, потому что она пропадала по двадцать часов на двух работах, а когда и была дома, запиралась в спальне и отказывалась помогать детям, Уильяму с двумя сестрами, даже готовить или убираться, не говоря уже о такой роскоши, как домашка; чего только не узнаешь о четырнадцатилетних одноклассниках за какие-то недели, если ты ученик Театрального в КАПА. В Уильяма втюрились христианка Джульетта, толстая Пэмми, Таниква-танцовщица и ее адъютантки Шанталь и Энджи, визжавшие от удовольствия, когда Уильям раскачивал и наклонял Таникву низко над полом или кружил ее по залу, как волчок. Уильям не излучал особой страсти, разве что к танго с Таниквой; у его энергии не было сексуального жара, как у его пота не было запаха. Сейчас Дэвид держался от него подальше, даже пятку не задел. Следующий – Норберт: маслянистый запах прыщей. Колин: запах его нелепого клоунского афро. Эллери, у которого запахи маслянистости и волос сочетались чуть ли не аппетитно, почти привлекательно. Наконец, Мануэль – как говорилось в анкетах, «латиноамериканец», которых в КАПА почти не было, несмотря на их огромную численность в городе. Возможно, этим и объяснялось его поступление, – возможно, он здесь просто для галочки, чтобы школа получала финансирование. Неловкий, молчаливый, без заметных талантов, с сильным акцентом, которого он явно стеснялся. Без друзей даже в этом рассаднике близости, хотя ее так часто искали и так легко давали. Запах Мануэля – это пыльный запах его нестираной вельветовой куртки с подкладкой из искусственной овчины.
Дэвид двигался – полз ловко, проворно, не обращая внимания на возню, чирканья и вдохи. Вон тот узел шепотков и благоухающих средств для волос – Шанталь, Таниква и Энджи. Когда он проползал мимо, кто-то из них ухватил его за задницу, но он не замедлился.
Сара почти сразу поняла, что джинсы ее выделяют, как брайль. Легче узнать только Шанталь. Та каждый день без исключения приходила в кардигане до бедер, очень ярком – алом, цвета фуксии или морской волны, – туго стянутом ремнем с двумя петлями и панковскими заклепками. Кардиганы разные – ремень один или, может, несколько одинаковых. Как только свет погас, кто-то подобрался к Саре и щупал-лапал, пока не нашел груди, а потом с силой сжал, словно надеялся выдавить сок. Норберт, не сомневалась она. Пока свет горел, он сидел рядом, пялился на нее, как обычно. Она уперлась ладонями в пол и с силой пихнула обеими ногами, пожалев, что пришла в балетках, уже чумазых и посеревших, а не в своих ботинках с острыми носками, тремя пряжками и металлическими наконечниками на каблуках; их она недавно купила на заработок с утренних смен по выходным в пекарне «Эсприт де Пари», из-за которых приходилось вставать в шесть каждый день недели, хотя часто она не ложилась до двух. Извращенец, кем бы он ни был, молча укатился в темноту, даже не пискнув, и дальше она передвигалась на руках и ногах, по-крабьи, задницей к полу, сдвинув колени. А может, и Колин. Или Мануэль. Мануэль, который никогда на нее не пялился, никому не смотрел в глаза, чей голос она, может, даже еще не слышала. Вдруг его распирает от агрессии и похоти? «…Что только не найдется в темноте. Это – холодное, это – угловатое и не реагирует, если дотронуться. Это – теплое, с округлыми формами; если положить на него руки, оно поддается…» Голос мистера Кингсли, пронизывающий тьму, должен был их раскрыть – здесь все должно было их раскрыть, – но Сара закрылась и отрастила дикобразьи иглы, она неудачница, ее недавний шекспировский монолог – ужасен, тело – непослушное, все дерганое.
Больше всего на свете она боялась столкнуться с Джульеттой или Пэмми – беззастенчивыми и непосредственными, как дети. Они-то с удовольствием ласкают все, что попадется под руку.
Попалась. Рука схватила ее за левое колено, ладонь прошла по бедру, по завивающимся стежкам. Сара чувствовала ее тепло через джинсы. И в животе возникла пустота, беззвучно распахнулся люк, словно голос мистера Кингсли был приставучим ветром, безуспешно трясшим замок, который теперь открыла эта рука.
Рука осталась на бедре, а другая нашла ее правую ладонь и подняла, приложила к бритому лицу. Взяла ее большой палец, вялый и беспомощный, подвинула и прижала так, словно хотела оставить отпечаток. Сара почувствовала под подушечкой маленький бугорок, словно укус комара. Родинка Дэвида – плоская, шоколадного цвета, диаметром с ластик карандаша – у самой кромки губ на левой щеке.
До этого момента в их поверхностном знакомстве родинка не обсуждалась. Какие четырнадцатилетние обсуждают родинки или хотя бы обращают на них внимание? Но про себя ее Сара отметила. Про себя Дэвид знал, что она отметила. Это его знак, его брайль. Ее рука уже не просто лежала на лице, а держала его, словно поддерживала всю голову на шее. Ее большой палец скользнул по его губам – таким же узнаваемым, как родинка. Полные, но не женственные, ближе к обезьяньим. Почти как у Мика Джаггера. Его глаза, хоть и маленькие, были глубоко посажены и напоминали голубые агаты. И в них было что-то разумно свирепое. Красив не на традиционный манер, но и зачем?
Дэвид взял ее большой палец в рот, мягко прикоснулся языком, не стал его облизывать, а выцеловал обратно, чтобы тот снова лег на губы. Она провела по губам пальцем, словно измеряла их.
Голос мистера Кингсли, должно быть, длился, продолжал свои указания, но они его уже не слышали.
Дэвид никогда так не смаковал поцелуй. Его словно пронзила страсть, и на этой страсти он повис, воспарил от боли. Поднялись его руки, в тандеме, и сомкнулись на ее груди. Она содрогнулась и прижалась к нему, и тогда он чуть отодвинул руки, чтобы лишь касаться ладонями сосков, натянувших тонкую ткань хлопковой футболки. Если у нее и был лифчик, то это был лишь намек на лифчик – так, шелковый лоскуток, охватывающий ребра. В его разум соски пролились в виде твердых поблескивающих самоцветов – бриллиантов, кварца и тех многогранных пучков горного хрусталя, что выращивают в банке на нитке. Ее груди были идеально маленькие – ровно под размер его ладони. Он их взвешивал и измерял, изумляясь, поглаживая ладонями или кончиками пальцев, одинаково, снова и снова. Со своей уже забытой бывшей из прошлой школы он выработал Формулу и стал ее заложником: сперва определенное время Целоваться с Языком, потом определенное время – Сиськи, потом определенное время – Играться с ней Пальцем, после чего кульминация – Трахаться. Ни один шаг не забывался, порядок не менялся. Рецепт секса. Теперь он в шоке, осознав, что это вовсе не обязательно.
Они встали на колени, колени к коленям: его ладони держали ее груди, ее руки обхватили его голову, ее лицо прижато к его плечу, и ткань его рубашки поло стала горячей и сырой от ее дыхания. Он приник лицом к массе ее волос, нежась в ее аромате, упиваясь им. Как же он ее нашел. Иначе как узнаванием это не назвать. Благодаря какой-то химии она была создана для него, он – для нее; жизнь еще не успела их достаточно поломать, чтобы они этого не поняли.
– Пробирайтесь к стене и садитесь у нее. Расслабьте и опустите руки. Глаза закройте, пожалуйста. Я буду включать свет постепенно, чтобы не ослепить вас.
Мистер Кингсли еще не договорил, а Сара оторвалась, поползла прочь, как от огня, пока не уперлась в стену. Подтянула колени к груди, уткнулась в них лицом.
Дэвиду обожгло губы; трусы словно душили его. Руки, только что столь изощренно чуткие, теперь стали неуклюжими, будто в боксерских перчатках. Он все поправлял и поправлял челку, короткую и ровную.
Когда загорелся свет, оба смотрели ровно перед собой в пустую середину комнаты.
Продолжался их важный первый год учебы. В классах с партами они сидели за разными столами. В классах со стульями сидели на разных рядах. В коридорах, в столовой, на лавочках для курения они держались в разных кругах, иногда стоя в каких-то сантиметрах друг от друга, отвернувшись. Но в мгновения перехода, движения, глаза Дэвида прожигали воздух, взгляд Сары метался, как хлыст. Сами того не зная, они привлекали внимание, как маяки. В покое, даже когда оба смотрели в разные стороны, между ними тянулась струна – и одноклассники сворачивали, чтобы не споткнуться.
Чтобы найти новую темноту, им понадобилось расстояние. В конце года, нервно дергая ногой, бегая глазами по дальним углам класса, маниакально хрустя костяшками, Дэвид задержался рядом с Сарой и, еле ворочая языком, спросил ее адрес. Его семья собиралась в Англию. Он пришлет открытку. Она быстро написала адрес, отдала, он развернулся на каблуках.
Открытки пошли через неделю. На лицевой стороне – ничего особенного: Лондонский мост, суровые гвардейцы у Букингемского дворца, живописный панк с метровым ирокезом. В отличие от Дэвида, чья семья регулярно ездила в такие места, как Австралия, Мексика, Париж, Сара никогда не была за границей, но все равно поняла, что это самые обычные открытки, первые попавшиеся на магазинной стойке. Но обратная сторона – дело другое: плотно исписанные от края до края, адрес и штемпель едва влезали между строчек. Сара была благодарна почтальону: он, наверное, тоже разбирает их с трудом, как и она, но только с другими чувствами. Как минимум одна открытка в день, иногда – несколько, она их доставала сразу после прихода почтальона, оставляя матери счета и купоны. У Дэвида был размашистый почерк, почти женственный, с высокими петлями и широкими росчерками, но в то же время очень ровный: все буквы под одним углом, все t и l одной высоты. Содержание соответствовало форме: искрящееся от наблюдений, но в то же время взвешенное. Каждая открытка – зарисовка. А в нижнем правом уголке, рядом с индексом, – робкие нежности, от которых перехватывало дыхание.
Большой южный город, где они жили, был богат территориями и беден практически всем остальным: ни водоемов, ни ирригации, ни холмов, ни топографического разнообразия, ни общественного транспорта или хотя бы понимания, что его не хватает. Город, будто лозы без шпалеры, расползся разреженно и бессмысленно, единственный общий знаменатель – отсутствие порядка. Элегантные районы с дубами и громоздкими кирпичными особняками – как там, где жил Дэвид, – стояли впритирку с гравийными пустошами, или объектами почтовой службы, напоминающими военные базы, или заводами «Кока-колы», напоминающими водоочистные сооружения. А дешевые лабиринты жилых комплексов из многих сотен двухэтажных кирпичных коробок, разбросанных среди десятков заросших ряской бассейнов, – как там, где жила Сара, – могли вдруг оборваться на восточной стороне широкого бульвара, обсаженного растрепанными пальмами и другой стороной прилегавшего к самому престижному еврейскому клубу в городе. Мать Дэвида, когда их семья вернулась из Лондона, была приятно удивлена, когда в нем пробудился интерес к ракетболу и плаванию в Еврейском общественном центре, хотя с самого поступления в КАПА он не выказывал к ним ничего, кроме презрения. «У тебя хотя бы ракетка еще осталась?» – спросила она.
Он раскопал ракетку в дальнем углу шкафа. Даже полотенце нашел. Они вяло болтались в его руках, когда он пришел к двери Сары. Истинное расстояние от клуба до двери Сары, через бульвар, оказалось гораздо больше, чем можно было подумать. Путь от парковки центра до южных ворот комплекса Сары – без тротуаров или знаков перехода, ведь этот город строился не для пешеходов – занял около двадцати минут, по адской жаре, через бульварную аллею с обугленными рододендронами вместо тенистых деревьев, несколько автомобилистов останавливались и спрашивали, не нужна ли ему помощь. В их городе пешком ходили только беднейшие из бедных или недавние жертвы преступлений. В обширном запутанном комплексе у Дэвида закружилась голова – он был огромный, город в городе, без всяких указателей. Сара переехала сюда с матерью в двенадцать лет – их пятый переезд за четыре года, но первый – без отца. Сара с матерью перестали теряться в лабиринте гаражей, только когда нарисовали мелом крестик на выцветшей деревянной калитке, отделявшей их парковочное место от заднего дворика. Июль в их городе: средняя температура днем – тридцать шесть градусов. Дэвид по своей единственной подсказке – номеру ее квартиры – никогда бы не догадался, что она живет на дальнем от клуба конце, почти у противоположного, западного въезда. Сара объясняла, как пройти от западного входа, но он не стал запоминать, зная, что пойдет с другой стороны. Объяснять все это, свой план с поездкой в клуб, было стыдно, и стыдно, что у него нет своей машины, хотя машины не было у обоих: всего пятнадцать лет, по закону права дадут только через год. Ему и в голову не приходило, что она страдает из-за того же – из-за обделенности водительскими правами в этом автомобильном городе. Очередная мучительность того промежуточного этапа, когда они уже не дети, но еще не имеют возможностей взрослых. «Улицы» в комплексе были вовсе не улицы, а неустанно расползающиеся метастазы пешеходных и автомобильных дорог, отличавшихся только тем, что первые шли вдоль умирающего бальзамина, а вторые – вдоль парковок. Дэвид искал квартиру Сары больше часа. Возможно, прошел три-четыре километра. До этого он представлял, что обнимет ее, прямо как в тот день в темноте, но теперь стоял, приклеенный к ее порогу, с расползающимися перед глазами пятнами вскипевшей от солнца крови. Казалось, вот-вот накатит тошнота или обморок. Потом его коснулся общий воздух их детства – особый воздух их города, затхло погребенный и прохладный благодаря своему бесконечному странствию по вентиляционным шахтам, где никогда не светит солнце. Неважно, в особняке ты живешь или в маленькой кирпичной коробке: этот воздух везде пах одинаково. Дэвид слепо шагнул ему навстречу. «Мне надо в душ», – смог выдавить он.
Чтобы исполнить свой план, ему пришлось одеться в шорты, носки по колено, инфантильные белые кроссовки, спортивную футболку. Саре стало неловко от его вида. Он казался незнакомым, некрасивым, хотя эта придирка лишь робко выглядывала из-под тяжеловесности ее физической страсти. Страсть, в свою очередь, затмило другое, незнакомое чувство – волна печальной нежности, словно в мальчике на короткий миг промелькнул мужчина, которым он станет, полный непредвиденной тьмы и слабостей. Мальчик пронесся мимо и заперся в ее ванной. Ее мать работала целыми днями; в квартире была одна маленькая неряшливая ванная на двоих – такая непохожая на любую из четырех ванных в доме Дэвида. В этом странном мире он принял душ с гладким бруском мыла «Айвори», проведя им между ног, с силой намыливая каждый дюйм, тщательно и терпеливо из-за настоящего страха: он никогда не занимался сексом с девушкой, которую любил. До этого у него были две девушки, обе уже растворились в его воспоминаниях. Разум медленно расширялся, пока кровь остывала, больше не грозя закипеть. Дэвид включил холодную воду, почти ледяную. Аккуратно вышел из ванной с полотенцем на поясе. Она ждала его в постели.
Мистер Кингсли, их учитель, жил с мужчиной, которого звал мужем; рассказывая им об этом, он многозначительно подмигнул. Год был 1982-й, очень далеко до Нью-Йорка. Никто из них, кроме Сары, еще не встречал мужчину, который называл бы другого мужчину мужем и при этом многозначительно подмигивал. Никто еще не встречал мужчину, который много лет прожил в Нью-Йорке, участвовал в оригинальной бродвейской постановке «Кабаре» и, вспоминая о тех временах, называл Джоэла Грея просто Джоэлом. Никто, кроме опять же Сары, еще не встречал человека, у кого в кабинете на стене среди прочих удивительных и пикантных сувениров висит фотография колоритной и полуголой женщины, которая, несмотря на отсутствие очевидного сходства, странным образом напоминала самого мистера Кингсли – и, по слухам, была мистером Кингсли, хотя в это уже не верил никто. Двоюродный брат Сары, сын сестры ее матери, был дрэг-квином, невозмутимо поведала она одноклассникам, смотревшим на нее во все глаза; он жил в Сан-Франциско, часто выступал в женской одежде с грустными песнями о любви и в целом дал Саре ключ к пониманию эзотерики мистера Кингсли, чего не хватало ее сверстникам. Поэтому Дэвид и обратил внимание на Сару: из-за ее ауры видавшего виды человека. Иногда он видел, как она смеется с мистером Кингсли, и их смех казался общим, на каком-то далеком уровне. Дэвид завидовал, как и все остальные, и хотел захватить этот уровень себе.
В 1982 году никто, кроме Сары, еще не встречал гея. И точно так же в 1982 году никто не видел в ориентации мистера Кингсли ничего, кроме очередного признака его превосходства над всеми остальными взрослыми в их мире. Мистер Кингсли был невозможно остроумным и порой невозможно язвительным; перспектива разговора с ним устрашала и возбуждала; люди хотели дотянуться до его высокой планки и одновременно боялись, что это невозможно. Конечно, мистер Кингсли был гей. Им не хватало для этого слов, но он интуитивно вызывал в них фриссон: мистер Кингсли был не просто гей, но иконоборец – первый в их жизни. Вот кем они стремились стать сами, хоть и не умели это выразить. Все они были детьми, которые до того – доходя порой вплоть до острых мучений – не сумели никуда вписаться или не сумели обрести удовлетворение, и тогда они ухватились за свой творческий порыв в надежде на спасение.
Конец лета предвестили странные, уместные бедствия и травмы. С Карибского моря к ним полз ураган «Клем» – его колесо вертелось в телепрогнозах каждый вечер. Мать Сары взяла недельный отпуск и сидела дома, поглядывая на Сару с усталым подозрением и заставляя клеить на окна кресты из скотча и запасать воду в свободной таре. Сара смогла отпроситься только под предлогом того, что ей нужно в библиотеку – в университетском кампусе, совсем близко к дому Дэвида. Они с Дэвидом высадились далеко друг от друга – и по ошибке далеко от библиотеки, – и, даже когда наконец нашли друг друга, чувствовали себя как-то неприкаянно. Они гуляли по убийственной жаре, из конца в конец охваченного летом кампуса, в безнадежных поисках, куда бы себя деть, слишком употевшие и расстроенные, чтобы держаться за руки. Мимо периодически проезжал, косясь на них, уборщик в гольф-каре с брезентом и мешками с песком. Студентов не было. Сам кампус, включая библиотеку, был закрыт. Преодолев асфальтовый океан парковки, они вышли на футбольный стадион – похожий на римские руины, немые и выцветшие на жаре. Протиснулись через мятые раздвижные ворота. За киоском, под аппаратом для попкорна, на сложенных коробках, вонявших прогоркшим маслом, Сара отдалась Дэвиду: ее губы вжимались ему в ухо, ноги обхватили талию, руки с трудом держались за скользкую от пота спину. Его ритмически мучительные выдохи обжигали ее шею, когда он кончил. Она – впервые нет и почувствовала себя одинокой. Дэвид не смахнул налипший ей на ноги мелкий мусор и не сказал и не сделал ничего, чтобы она знала, что можно посмеяться. Дэвид, сражаясь со шнурками на кроссовках, жалел, что кончил без нее. Жалел, что почувствовал, как она оцепенела под ним на ложе из картона. Совсем не как в ее квартире, когда можно было расстелить свою страсть на всю ее кровать, и на весь пол с ковром, и весь коридор, и даже диван в гостиной и мягкое кресло напротив, когда они временами приходили в себя, словно ото сна, в новой комнате, и смеялись, и он касался каждого дюйма ее кожи губами, и проникал языком в нее, и держал ее руки, когда она билась и кричала, удивляя и заводя их обоих своим наслаждением.
Одевшись, они ушли из кампуса, раз уж и так оказались на его окраине, и попали на площадь с французской пекарней Сары. В магазине, который ей нравился, Дэвид наблюдал, как она примеряет украшения – всякие странные рукодельные штуки с неотшлифованными камнями. Когда на улице за витриной показалась «тойота» ее матери, Сара сбежала, не дав себя поцеловать на глазах у продавца. Дэвид задержался и ушел уже с коробочкой, перевязанной ленточкой.
Вспомните невозможную насыщенность времени, набитого изменениями и эмоциями, как бочка – порохом. Вспомните расширение и растворение, целые годы в днях. Их дни были бесконечными; между пробуждением и полуднем успевала распуститься и отцвести целая жизнь. Ураган «Клем» пришел и превратил бульвар, который Дэвид переходил в середине лета, в бурную бурую реку, затягивавшую машины с обочин и вырывавшую деревья с корнем. Первый день учебы отложили на неделю, подтверждая их подозрение, что минуло не лето, а целая жизнь. Им никак не может все еще быть пятнадцать. Они – актеры – довели до предела естественное для того возраста желание поразить сверстников летней метаморфозой. Шанталь вернулась в школу с афро на голове. Норберт попытался без особого успеха спрятаться за бородой. Самые горячие женские дружбы почему-то обрывались. Сара сама не знала, почему, войдя в Черный Ящик, оцепенела, когда к ней с визгом бросилась Джоэль Круз. Прошлой весной они практически жили вместе. У Джоэль была старшая сестра Мартин, школьница, и Сара реже бывала дома, чем с Джоэль – на заднем сиденье чумазой машины Мартин, гоняя по округе в поисках алкоголя, или наркоты, или того фейс-контроля, который поведется на их дешевые фальшивые удостоверения. Джоэль познакомила Сару с коксом, «Рокки Хоррором» и привычкой носить балетки с джинсами; теперь же Саре была отвратительна сама ее плоть. Слишком сырая и розовая. Сара чувствовала запах ее подмышек. Ей не казалось, будто Джоэль что-то делает не так, – она просто стала не такой. И Сара не отшила Джоэль. Не ответила ей холодно. Но нет, она изменилась. Она просто больше не подруга Джоэль. Это получилось так естественно, так логично для совершенно новых обстоятельств второго года учебы, что она не сомневалась: Джоэль тоже об этом знает, даже сама, может, и спровоцировала своим избытком чувств, а Сара только отреагировала.
Но безынтересность Джоэль была безынтересна Саре, даже когда та стояла рядом и говорила. Саре все стало безынтересно, кроме Дэвида. Она представляла, как его лицо сверкнет приветствием в ее сторону, словно зеркало. Они с Дэвидом уже зашли так далеко, только вдвоем, пропали за горизонтом, бросив свои школьные личности позади. Если сброшенная шкура и осталась, то только для маскировки. Для Сары само собой разумелось, что их лето будет их секретом, будто гора Олимп (знай она тогда, что это), на которой они шептались вместе, как боги. Ей и в голову не приходило объяснять это Дэвиду. Она думала, он и так это понимает.
Дэвид ворвался в Черный Ящик не подмигивающим зеркалом, а прожектором, ярким и жарким, слегка неестественно размахивая руками на ходу. Он что-то скрывал, но сам же и разоблачал это попыткой скрыть, окруженный десятком их однокашников, которые липли к его харизме, как пыль. Сара вдруг обнаружила, что уже держит в руках маленькую коробочку с бантиком и все смотрят на нее.
– Дэвид сейчас встанет на одно колено! – хмыкнул Колин.
– Ты посмотри на себя, красная как помидор! – рассмеялась Энджи.
– Открой, Сара, – умоляла Пэмми.
Сара сунула коробочку обратно ему.
– Потом открою.
– Открой сейчас, – настаивал Дэвид. Может, Колин, и Энджи, и Норберт, и Пэмми, и все остальные, кого так оголенно чувствовала Сара, были для него невидимы и он даже не слышал, что они говорят. Этот проблеск – одной себя в глазах его сердца – продлился только миг. Затем его безразличие к публике показалось вызовом или проверкой. Она не видела противоречий этому своему разгневанному выводу на его лице, таком же пунцовом, как у нее; если ее лицо – красное как помидор, то его – красное как ожог – шло яркими пятнами, которые, в паре с его юной клочковатой щетиной, превращали лицо в мешанину.
– Потом открою, – сказала она, когда вошел мистер Кингсли, размахивая руками над головой, как будто говорил, что очень славно встретиться снова, а теперь не изволят ли они заткнуться и рассесться по местам.