Czytaj książkę: «Проект "Происхождение" Пробуждение»

Czcionka:

ПРОЛОГ. О ХРАНИЛИЩАХ

Говорят, что у Техносов две памяти.

Одна — открытая. Она живёт в архивах Совета Равновесия, в учебных кристаллах Академии, в речах, которые произносят с балконов шпилей в дни Основания. Эта память гладкая и блестящая, как обшивка нового шаттла. В ней нет ни одной царапины. В ней Технократы всегда шли вперёд, всегда знали, куда идут, и никогда не платили за дорогу больше, чем было необходимо.

Другая память — закрытая. Её не записывают. Её передают шёпотом — в любом из городов Техносов, а их на Элизиуме много, от столицы до самой захудалой пограничной станции. В портовых доках, где грузчики курят в перерывах между сменами. В ночных барах нижних кварталов, куда не заглядывают патрули. В казармах наёмников, где пьют то, что нельзя пить, и говорят то, что нельзя говорить. В этой памяти есть Хранилища.

Говорят, их было двенадцать.

Говорят, их построили задолго до того, как Аэрии получили место в Совете, в те годы, когда учёные Техносов ещё не носили имплантов на висках и спорили о природе разума не в залах, а в лабораториях, вскрывая живое, чтобы понять, где в нём прячется то, что заставляет его жить. Совет тех времён решил, что знание, способное перевернуть мир, не должно храниться там, где его может найти любой. И тогда знание увезли.

Увезли туда, куда не дотягиваются патрули. За болота, за туманные пустоши, в глубину джунглей, где сканеры слепнут от биолюминесценции и магнитных аномалий, где деревья растут быстрее, чем их можно вырубить, а звери не боятся металла. Каждое Хранилище строили отдельно, отдельные бригады, по отдельным чертежам, и ни одна бригада не знала, где находятся остальные одиннадцать. Говорят, что строителей потом перевели на дальние станции Хоруса. Говорят, что до Хоруса долетели не все.

Что хранилось внутри — не знает никто.

Одни утверждают, что там лежат образцы. Семена растений, которых давно нет на поверхности Элизиума. Яйца зверей, вымерших тысячелетия назад. Ткани Аэрии, взятые ещё до Договора, — тех Аэрии, что не дожили до мира. Другие говорят, что Хранилища — это кузницы. Что в них ковали тела. Не корпуса для киборгов, которые сегодня можно заказать в любом из промышленных секторов, а нечто иное — тела, в которые можно было бы перенести то, что не умирает вместе с плотью. Третьи шепчут, что внутри спит оружие. Такое, перед которым Безликие кажутся детьми с игрушечными излучателями.

Говорят, что Хранилища охраняют Стражи.

Их описывают по-разному, но всегда одинаково. Высокие — выше любого из Техносов. Чёрные, будто их отлили из ночи. Вместо глаз — узкие прорези, горящие холодным бирюзовым светом. На груди — знак, который не встречается ни в одном из известных алфавитов. А за спиной, там, где у Аэрии растут крылья, у Стражей поднимаются исполинские лезвия, изогнутые, как серпы жнецов на полях древних Техносов. Говорят, Стражи не стреляют. Им не нужно.

Говорят, что Хранилища спят.

Не умерли — спят. Их сердца бьются медленно, раз в сотню лет, их системы поддерживают ровно столько энергии, сколько нужно, чтобы помнить. И что каждое из них ждёт. Не приказа Совета — Совет давно потерял ключи, а может, никогда их и не имел. Не случайного путника — случайного путника Стражи разрежут раньше, чем он успеет увидеть дверь.

Они ждут того, кто знает, как их разбудить.

Мудрые в доках смеются над этими сказками. Мудрые говорят, что никаких Хранилищ нет, а если и были, то их давно разобрали на металл, как разбирают всё, что плохо лежит. Что Стражи — это выдумка контрабандистов, которым нужно было объяснить, почему их грузы не доходят через джунгли. Что двенадцать — просто красивое число.

Но наёмники, уходящие в джунгли за большие деньги, всё равно отводят глаза, когда кто-то из новичков спрашивает о Хранилищах. Старые наёмники знают правило: не спрашивай, откуда пришёл контракт, если он слишком хорошо оплачен. И не спрашивай, куда ведёт маршрут, если в брифинге есть слово «не вскрывать».

Говорят, что одно из Хранилищ недавно проснулось.

Говорят, что в ту ночь над сектором Гамма-4 видели бирюзовый свет, поднимавшийся из-под крон до самых облаков. Что шаттл, вылетевший туда по контракту, так и не вернулся в доки. Что двадцать бойцов, лучших из тех, кого можно было нанять за Эхо, вошли в джунгли — и не вышли.

Почти все.

Но это, конечно, лишь слухи.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ХРАНИЛИЩЕ

Глава 1. Капсула

Сначала не было ничего.

Потом появилась тяжесть.

Она пришла не сверху и не снизу — отовсюду сразу, будто меня залили в бетон и оставили схватываться. Я не чувствовал ни рук, ни ног, ни лица. Только эту равномерную, вязкую тяжесть и тихий гул где-то на границе слуха — низкий, ровный, механический. Так гудит трансформаторная будка в морозную ночь. Так гудит бронетранспортёр на холостых, когда водила заснул, а двигатель глушить нельзя.

Бронетранспортёр.

Слово всплыло само, и вместе с ним всплыл запах — солярка, мокрый брезент, кислая вонь немытых тел в тесном десантном отделении. Холод. Январь. Город, которого больше нет, горит за смотровой щелью рыжими кляксами, и кто-то рядом, кажется, Малой, бормочет одно и то же: «Только не в подъезд, только не в подъезд, только не в подъезд…»

Я знал этот город. Я знал этот январь.

И в ту же секунду я знал другое.

Джунгли. Бирюзовое свечение под ногами, как будто сама земля горит холодным огнём. Мокрые листья, огромные, с человеческий рост, хлещут по броне. В тактическом интерфейсе мигают восемнадцать зелёных меток — мои. Мои люди. И девчонка. Серебряные волосы, крылья, сложенные за спиной, — и спокойный голос, слишком спокойный для того, кто стоит под прицелом восемнадцати стволов. Я говорю ей что-то про эвакуацию — вру, как дышу, ровно, через фильтр, — а она слушает и задаёт вопросы. А рядом шепчет Лекси: «Она тянет время… Она вообще не паникует. Она считает…»

Лекси.

Я не знал никакой Лекси.

Я знал её двенадцать лет.

Две картинки не накладывались друг на друга. Они не смешивались, как смешиваются краски на палитре. Они стояли рядом, каждая в своей рамке, и обе были моими. Январь и джунгли. Солярка и озон. Малой и Лекси. Я смотрел на них изнутри собственной головы и не мог понять, которая из них настоящая.

Обе.

Ни одна.

Я в жидкости, понял я. Плыву.

Я попробовал вдохнуть — и вместо воздуха в лёгкие потекло что-то густое, тёплое, насыщенное кислородом настолько, что тело перестало спорить и просто приняло это как должное.

— Доброе утро, — произнёс голос.

Ровный. Бодрый. Совершенно не вязавшийся с тем, что творилось у меня в черепе. Так на Земле дикторы читают прогноз погоды — с одинаковой улыбкой про солнце и про ураган.

— Рад сообщить, что процедура регенерации прошла успешно. Пациент стабилен.

Пациент. Не имя. Просто категория.

— Где… — попытался я сказать, и звук вышел бульканьем, растворившимся в растворе.

Голос воспринял это как вопрос.

— Вы находитесь в капсуле регенерации четвёртого поколения. Позвольте ознакомить вас со сводкой произведённых процедур. Остановка внутреннего кровотечения. Замена левого лёгкого на синтетический аналог класса «Стандарт». Регенерация тканей грудной полости — восемьдесят три процента. Восстановление объёма крови. Замена трёх рёбер имплантами базового класса, поскольку оригинальные фрагменты были признаны непригодными для реконструкции.

Лёгкое. Рёбра. Грудная полость.

Значит, били в грудь.

— Стоимость процедур составила восемнадцать тысяч четыреста двадцать Эхо, — жизнерадостно сообщил голос. — Сумма списана с вашего личного счёта автоматически, согласно контракту на медицинское обслуживание. Благодарим за то, что выбираете нас. Хорошего дня.

Восемнадцать тысяч. За то, что не умер.

В Грозном за такое давали медаль. Иногда — посмертно. Здесь — выставляли счёт. Сначала тебя латают, потом списывают деньги, и обе части процедуры одинаково безлики.

Я бы рассмеялся, будь у меня на это силы.

Свет вокруг дрогнул. Что-то щёлкнуло, и жидкость начала убывать — стекала вниз, сквозь отверстия, которых я раньше не видел. Крышка разошлась с тихим шипением, внутрь хлынул воздух — настоящий, холодный, обжигающий лёгкие, одно из которых ещё вчера было из мяса. Или год назад. Я не знал, сколько прошло.

Я закашлялся. Попытался приподняться.

Не успел.

Боль пришла не снаружи. Она родилась в самом центре черепа — острая, раскалённая, будто в мозг вкрутили штопор и одним движением провернули до упора. Я услышал собственный крик раньше, чем понял, что кричу.

«Обнаружен совместимый носитель. Инициирована процедура развёртывания».

Другой голос. Не бодрый диктор капсулы. Глубже. Не снаружи — внутри, там же, где только что взорвалась боль.

— Что… что за… — прохрипел я, вцепившись пальцами в край капсулы.

Ответа не было. Боль ударила снова, сильнее, — будто что-то живое, чужое, настойчивое разворачивалось у меня в голове, прокладывая себе дорогу через ткани, которые не были к этому готовы. Перед глазами вспыхнули и погасли строки — обрывки, символы, схемы, слишком быстрые, чтобы прочесть.

Я увидел собственную руку, вцепившуюся в край капсулы. Графитово-серые пальцы. Гладкие, как полированный камень.

Я не узнал эту руку.

А потом всё — свет, боль, голоса, два имени, которые никак не желали сложиться в одно, — схлопнулось в белую вспышку.

* * *

Второй раз я пришёл в себя снова в жидкости.

Капсула — заботливо, не спросив — закрыла крышку обратно и залила меня по самое горло. Видимо, решила, что пациент стабилен не до конца.

Тяжесть вернулась. Гул — тоже. А потом в темноте передо мной — не перед глазами, глаз я по-прежнему не чувствовал, а именно передо мной, где-то в той точке, где обычно находишься ты сам, когда закрываешь веки, — вспыхнула строка.

[ВОССТАНОВЛЕНИЕ ТКАНЕЙ: 91%]

Ровные буквы. Не белые — тело Каэла ждало белых: двадцать лет в этом месте, в левом нижнем углу, висели белые строки его наёмничьей прошивки. Эти были бледно-фиолетовые, с зеленоватой каймой, и чуть дрожали, как изображение на плохом экране. Чужой алфавит. Я никогда его не видел.

Я читал на нём с шести лет.

[НЕЙРОАКТИВНОСТЬ: ПОВЫШЕННАЯ. РЕКОМЕНДОВАН ПОКОЙ]

Покой. Отлично. Ещё бы кто-нибудь объяснил, как его достичь, когда в черепе у тебя живут два человека и ни один не собирается уступать другому место.

Стоп.

Я заставил себя остановиться. Не думать. Не вспоминать. Просто дышать — если я вообще дышал. Старое правило, вбитое ещё сержантом в учебке под Моздоком: если не понимаешь, что происходит, — замри и считай. Считай всё, что можешь сосчитать. Патроны. Шаги. Удары сердца. Пока считаешь — ты жив. Пока жив — есть шанс понять.

Раз.

Сердце. Оно было. Медленное, тяжёлое, оно билось где-то в глубине тяжести, и с каждым ударом я чувствовал, как по телу расходится едва заметная волна тепла. Не так, как раньше. Не так, как должно быть. Удар — пауза — и ещё один слабый, почти неощутимый толчок, будто где-то рядом с сердцем работал второй, маленький насос. Синхронный. Механический.

Два.

Лёгкие. Я ждал, что захлебнусь, — тяжесть вокруг ощущалась как жидкость, густая и тёплая, — но не захлёбывался. Грудь не поднималась. Воздуха не хотелось. Что-то другое снабжало меня кислородом, и тело — это тело — восприняло это как должное. Без паники. Без судорожного рывка вверх, к поверхности, который я сделал бы на его месте. На своём месте.

На чьём месте?

Три.

Лицо. Левая сторона горела. Не болела — именно горела, ровным, тупым, далёким огнём, как горит обмороженная кожа, когда её начинают отогревать. Правую сторону я не чувствовал вовсе, словно её не было. Или словно с ней всё было в порядке, и потому ей нечего было мне сообщить.

[ВОССТАНОВЛЕНИЕ ТКАНЕЙ: 92%]

[НЕЙРОПОРТ 3: ОБНАРУЖЕН ВНЕШНИЙ КОД. ИСТОЧНИК — СИСТЕМА РЕГЕНЕРАЦИИ]

Вот это уже было интересно.

Строки не исчезли. Но по ним, будто изнутри, пошла рябь. Как на старом телевизоре «Рубин» в бабушкиной комнате, когда пропадал сигнал, — только цвета были неестественные: кислотно-зелёный и ярко-фиолетовый. Рябь смазывала бледные буквы капсульной сводки, текла поверх них, а сквозь неё проступали другие символы — ярче, отчётливее, светящиеся. Они складывались в узоры, распадались и складывались снова, словно кто-то пробовал разные ключи к одному замку. Они не были похожи на алфавит Техносов. Они вообще ни на что не были похожи.

Нет.

Были.

Я видел такие. Не в джунглях. В другом месте. Под землёй, под городом, которого здесь не может быть, — в зале со стенами из металла и кристалла, где пахло озоном и пылью тысячелетий. Там на стенах горели такие же линии. Там стоял древний, асимметрично постаревший старик в кресле и рассказывал о звезде, которая убьёт его мир. А потом коснулся символов на панели рядом с собой и…

Свет.

[ЗАПИСЬ… 12%]

[ПРЕЖНЯЯ ПРОШИВКА НОСИТЕЛЯ: НЕ ОБНАРУЖЕНА]

[ПРЕЖНЯЯ ПРОШИВКА НОСИТЕЛЯ: НЕ ОБНАРУЖЕНА]

Не обнаружена.

Тело Каэла рефлекторно потянулось к привычному — к штатному тактическому интерфейсу, стандартной прошивке для наёмников категории «Б», купленной на чёрном рынке Сурнуса за три тысячи Эхо и перепрошитой Ржавым так, что от исходного кода остались только шрифты. Потянулось — и не нашло. Там, где двадцать лет жила прошивка, теперь было пусто. Нет — не пусто. Там была рябь. Капсула лечила меня — и, пока лечила, что-то вписывала в порт за левым ухом. Строка за строкой. Тем же раствором, который сращивал мне рёбра. Как прививку. Как заразу.

Я поймал себя на том, что знаю, кто такой Ржавый. Знаю, сколько стоила прошивка. Знаю, что Ржавый ругался три дня, пока её взламывал, и что Лекси потом подарила ему за это банку моторного масла — шутка, понятная только им двоим.

Знаю — и не знаю ничего.

Меня зовут Андрей Волков.

Меня зовут Каэл.

Мысль была моей. Обе мысли были моими. Одна звучала голосом, к которому я привыкал пятьдесят лет, — глуховатым, с хрипотцой от сигарет, которые я бросил на втором году «Происхождения». Вторая — другим, ниже и ровнее, с металлическим призвуком на согласных, будто где-то в гортани у говорящего стоял крошечный фильтр. Я слышал этот голос в своей голове всю жизнь.

Я никогда его не слышал.

[ВОССТАНОВЛЕНИЕ ТКАНЕЙ: 94%]

Хорошо. Хорошо. Работаем с тем, что есть.

Оценка обстановки. Первое — где я. Неизвестно. Жидкость, тепло, гул механизмов. Медицинская капсула? Похоже. Судя по строкам перед глазами — капсула регенерации, и меня в ней чинят. Чинят хорошо, раз уже девяносто четыре процента. Значит, тот, кто меня сюда положил, хотел, чтобы я выжил. Или хотел, чтобы выжило тело. Это не одно и то же.

Второе — кто я. Тут сложнее. Тут я пока пропущу.

Третье — кто враг. Неизвестно. Тот, кто положил меня в капсулу, — враг? Друг? Нейтрал? Нет данных. Девчонка с серебряными волосами — враг? По памяти Каэла — цель. Не враг даже, хуже. Цель. Объект операции. Пункт в брифинге. По моей памяти — я её вообще не знаю.

Четвёртое — что у меня есть.

Вот тут я впервые попытался пошевелиться.

Пальцы. Я приказал им сжаться — и они сжались. Не сразу, с задержкой в долю секунды, будто сигнал проходил через лишний узел связи. Но сжались. Я почувствовал, как упираются в ладонь кончики — и почувствовал, что кончики твёрдые. Не как ногти. Как будто фаланги заканчивались чем-то гладким и прохладным, вроде полированного камня. Я разжал пальцы, сжал снова. Ощущение было отчётливым и абсолютно неправильным.

Моя рука такой не была.

Была. Всегда.

Правая рука — композит до локтя. Графитово-серые сегменты, повторяющие форму костей, поверх них — искусственные сухожилия, поверх сухожилий — синтетическая кожа, которую можно снять, если нужно добраться до разъёмов. Я заменил её в двадцать три, после того дела на рудниках Ксанты, когда от родной осталась только плечевая кость и воспоминания. Левая — родная, только усиленная, со вшитыми проводниками вдоль лучевой кости. Позвоночник — наполовину сталь. Глаза — свои, но с линзами: в полной темноте видят, как днём, а тонкую стену — насквозь. Под кожей груди и плеч — сетка кинетического щита. Сердце — своё, но с помпой. Гортань — с фильтром. Кожа на левой стороне лица — композит поверх органики, потому что Ржавый говорил, что так лучше держит удар. Череп — бритый наголо, двадцать лет подряд, каждое утро, чтобы импланты вдоль затылка дышали и шлем садился как влитой…

Это всё знал не я.

Это знало тело. Или кто-то, кто жил в нём до меня.

Я лежал в тёплой темноте и слушал, как во мне одна за другой открываются чужие двери, а за каждой — комната, полная чужих вещей, которые я узнавал, как свои.

Ладно. Хватит.

Если продолжать в том же духе, я сойду с ума быстрее, чем капсула дочинит мне лицо. А сходить с ума сейчас — тактически неграмотно. Сначала надо выбраться. Потом — понять, где я. Потом — понять, кто я. Именно в этом порядке. Первые два пункта решаемы. Третий — может подождать.

Он ждал пятьдесят лет. Подождёт ещё немного.

[ВОССТАНОВЛЕНИЕ ТКАНЕЙ: 97%]

[ЗАПИСЬ… 31%]

[РЕКОМЕНДАЦИЯ: НЕ ПРЕРЫВАТЬ]

Не прерывать. Хорошо сказано. Как будто у меня был выбор.

Я не знал, как перезагружают интерфейс. Тело знало — короткое усилие, сосредоточение на точке за левым ухом, где под кожей прятался порт, мысленный щелчок, как будто сжимаешь кулак внутри черепа. Двадцать лет Каэл делал это, когда прошивка начинала глючить. Тело потянулось сделать это само, рефлекторно, — и упёрлось в пустоту. Перезагружать было нечего. Старой прошивки не было. Осталась только память о ней — да навык, привычка пальцев, которые тянутся к выключателю в комнате, где выключатель давно сняли.

И я остановил даже попытку.

Не знаю почему. Просто — нет. Фиолетово-зелёные символы, которые тело Каэла считало чужими, были единственным, что связывало меня с той, другой памятью. С подземным городом. Со стариком в кресле. С Лизой.

Лиза.

Её имя вспыхнуло ярче любой строки. И одновременно с ним меня обдало холодом — настоящим, физическим, будто из жидкости вокруг вдруг откачали тепло. Лиза стояла рядом со мной в том зале. Лиза держала меня за руку, когда старик коснулся панели. Лиза…

Где Лиза?

[ПУЛЬС: 112. ДАВЛЕНИЕ ПОВЫШЕНО. ВВОД СЕДАТИВНОГО КОМПОНЕНТА]

Что-то кольнуло в шею. Мягко, почти ласково. Тепло вернулось — густое, ватное, расползающееся от горла вниз, к груди, к животу, к кончикам каменных пальцев. Мысли замедлились, как замедляется видеозапись на плохом проигрывателе. Лиза отодвинулась куда-то вглубь — не исчезла, просто отошла на шаг, встала в тень, и я перестал различать её лицо.

Твою ж…

Капсула меня успокаивала. Заботливо. Без спроса.

Последняя связная мысль перед тем, как меня снова накрыло, была неожиданно ясной и злой: меня уже второй раз за… сколько? — за неизвестное количество времени кто-то спасает, не спрашивая моего мнения. Первый раз — старик в кресле. Второй — эта машина.

Не люблю, когда меня спасают без спроса.

Слишком часто после этого приходится расплачиваться.

* * *

Грозный. Август девяносто шестого. Колонна выходит из города.

Я никогда не рассказывал об этом Лизе. Никому не рассказывал. Не потому, что это было что-то страшное — по сравнению с тем, что было до и после, это был почти курорт. А потому, что это было начало, а о начале рассказывать труднее всего.

Колонна шла медленно, под камеры, с подписанными где-то бумагами, по которым выходило, что всё кончилось. А мы, пацаны из хвоста, ничего не подписывали. Мы просто сидели на броне последних машин и смотрели назад — на город, в котором остались наши. Город был серый и равнодушный. Ему было всё равно, сколько нас там осталось.

Мне тогда сказал старшина, Михеич, — у него было лицо, как растрескавшийся сапог, и он курил «Приму» одну за другой, не вынимая изо рта:

— Запомни, сынок. Нас сюда никто не звал. И уходим мы не потому, что победили. А потому, что кому-то наверху так стало удобнее. Привыкай. Это не в последний раз.

Я тогда не понял. Думал, старик ворчит. Старики всегда ворчат.

Через три года мы вернулись. Туда же. Михеич — уже нет.

Он не ворчал. Он рассказывал мне, как будет устроена вся моя жизнь.

* * *

Лекси сидит на краю моей койки в казарме Ангара 17. Ноги в тяжёлых ботинках, на коленях — разобранный излучатель, который она чистит с таким выражением лица, будто это не оружие, а любимая кошка. Тусклый свет из иллюминатора скользит по её скуле — по той части, где под тонкой кожей проступает серебристая сетка проводников.

— Каэл, — говорит она, не поднимая глаз. — Ты опять разговаривал во сне.

— И что я говорил?

— Ерунду какую-то. «Только не в подъезд». Что такое «подъезд»?

Я не знаю, что такое подъезд. Я никогда не слышал этого слова.

— Понятия не имею, — говорю я. — Приснилось что-то.

Она поднимает глаза. У неё зелёные глаза с крошечными точками линз в зрачках, и когда она смотрит так, мне всегда кажется, что она меня сканирует.

— Странно, — говорит она. — Ты раньше никогда не разговаривал во сне.

* * *

Стоп.

Это было не воспоминание.

Я очнулся рывком — насколько можно очнуться рывком в вязкой жидкости — и несколько секунд лежал, переваривая то, что только что увидел. Сцена в казарме была из памяти Каэла. Но слова в ней — «только не в подъезд» — были из моей. Из той январской ночи, из бормотания Малого.

Кто-то из нас двоих видел этот сон раньше. Каэл видел мой сон. До того, как я сюда попал.

Или я сейчас, в полубреду, переписываю его память своими кусками, как пишут поверх старой магнитофонной записи, и уже не отличаю, где оригинал, а где наложение.

Второе было логичнее. Первое — страшнее.

Я выбрал пока не думать ни о том, ни о другом.

[ВОССТАНОВЛЕНИЕ ТКАНЕЙ: 100%]

[ЗАВЕРШЕНИЕ ЦИКЛА РЕГЕНЕРАЦИИ. ДРЕНАЖ]

[ЗАПИСЬ… 58%]

Пятьдесят восемь. Неплохо растёт, зараза. Капсула лечила меня и заражала — одним и тем же раствором, одним и тем же движением. И не спрашивала, хочу ли я ни того, ни другого.

Гул изменился. К нему добавился новый звук — влажное, утробное урчание, будто кто-то тянул воду через гигантскую соломинку. Тяжесть вокруг начала уходить. Сначала от макушки — я почувствовал, как холодный воздух коснулся лба, волос, левой, горящей стороны лица.

Волос? — удивилась память Каэла: двадцать лет эта голова знала только бритву. Потом воздух коснулся плеч. Груди.

И вот тогда тело наконец вспомнило, что оно должно дышать.

Это было как удар под дых изнутри. Лёгкие развернулись сами, рывком, и в них хлынуло что-то холодное, острое, пахнущее озоном и стерильностью. Я закашлялся. Кашель был мокрый, надсадный, изо рта и, кажется, из носа хлынула жидкость — тёплая, чуть солоноватая, с привкусом металла. Я перекатился на бок — тело само знало, как перекатиться, чтобы не захлебнуться, — и меня вывернуло. Долго. Мучительно. Всем, что успело скопиться в лёгких и желудке за… сколько?

Сколько я здесь пролежал?

Наконец спазмы отпустили. Я лежал на боку, щекой — правой, нечувствительной — на чём-то твёрдом и гладком. Дно капсулы. Жидкость ушла почти вся, осталась лужица, в которой я лежал, как рыба, выброшенная на берег. Холодно. Очень холодно. По коже бежали мурашки — по той коже, которая умела бежать мурашками. Композитные участки на правой руке, на плече, на левой скуле никак не реагировали на холод. Они просто фиксировали температуру — четырнадцать градусов, сообщила бледно-фиолетовая строка где-то на периферии зрения — и молчали.

Зрения.

Я открыл глаза.

Свет. Не яркий — приглушённый, голубоватый, рассеянный. Он лился откуда-то сверху и сбоку, мягко, без резких теней. Я лежал внутри прозрачной капсулы — овальной, вытянутой, похожей на огромное яйцо, разрезанное вдоль. Стенки — гладкие, чуть выпуклые, с тонкими прожилками каких-то трубок и проводов, вплавленных прямо в материал. Сквозь них было видно помещение снаружи, но мутно, искажённо, как сквозь залитое дождём стекло.

Линзы в глазах сами подстроили фокус. Я почувствовал это — едва уловимое движение внутри глазного яблока, лёгкий щелчок, и муть рассеялась. Мир стал резким. Слишком резким. Каждый шов на стенке капсулы, каждая пылинка на её поверхности — я видел их так отчётливо, будто смотрел через хороший бинокль.

Раньше я так не видел.

Всегда так видел.

Хватит.

Крышка капсулы — верхняя половина «яйца» — дрогнула и поползла в сторону. Беззвучно. Медленно. Холодный воздух хлынул внутрь, и меня снова заколотило. Тело требовало тепла, одежды, движения. Я подчинился ему: упёрся ладонями в дно, приподнялся. Руки дрожали. Правая — нет, правая держала идеально ровно, как штатив. Дрожала левая, живая. Странное ощущение: опираешься на две руки, а дрожит только одна. Как будто половина тебя испугана, а половине всё равно.

Очень точная метафора, Андрей. Запиши. Потом пригодится.

Я сел.

Голова закружилась. Перед глазами поплыли бледно-фиолетовые строки, зелёная рябь, голубоватый свет — всё смешалось в один мутный водоворот. Я переждал. Досчитал до двадцати. Водоворот замедлился, распался на отдельные элементы, и я наконец смог рассмотреть, где нахожусь.

Помещение было большим. Высокий потолок терялся в полумраке, и оттуда, сверху, свисали какие-то конструкции — то ли трубы, то ли кабели, то ли и то и другое, сплетённое в толстые, похожие на корни жгуты. Стены — гладкие, светлые, без углов: каждая плавно перетекала в пол и потолок, будто помещение не строили, а выдули из одного куска материала, как стеклодув выдувает колбу. Вдоль стен в два ряда стояли капсулы — такие же, как моя. Я насчитал двенадцать. Остальные терялись в полумраке.

Почти все были пусты. Тёмные, без подсветки, с поднятыми крышками.

Почти.

В трёх капсулах в дальнем конце зала горел слабый свет. Янтарный, тёплый. Сквозь мутное стекло угадывались очертания — что-то лежало внутри. Я напряг зрение, линзы послушно щёлкнули, приближая картинку, — и ничего не разглядел. Слишком далеко. Слишком мутно.

Ладно. Потом.

Я опустил взгляд на себя.

Тело было голым. Мокрым. Чужим.

Оно было крупнее моего — того, к которому я привык. Не сильно, может, на полголовы выше, может, чуть шире в плечах. Но пропорции были другими. Длиннее руки. Длиннее шея. Мышцы — не бугристые, как у тех, кто качается в зале, а плоские, жгутовые, как у тех, кто всю жизнь таскает тяжёлое и бегает с этим тяжёлым по пересечённой местности. Кожа бледная, с сероватым отливом, и на этой коже — шрамы. Много шрамов. Старые, белые, тонкие — и новые, розовые, свежие, едва затянувшиеся. Свежих было больше.

Через всю грудь, от левой ключицы почти до середины грудины, тянулось пятно новой кожи. Розовой, гладкой, блестящей, как у младенца. Неровное, с рваными краями — не разрез. Ожог. Под ним, если надавить пальцами, прощупывались рёбра — три из них были твёрже остальных.

Я смотрел на это пятно и вспоминал.

Голубой свет. Он хлынул из склона холма, из-под мха, из щелей между камнями — не вспышкой, а нарастающей волной. А из света поднимались они. Почти в два человеческих роста. Антрацитово-чёрная броня. Бирюзовые прорези вместо глаз. И за спиной — не крылья. Лезвия. Исполинские сегментированные серпы, раскрывшиеся со звуком, похожим на звон разбитого стекла.

Стражи.

— Отходим! — заорал я. Каэл. Впервые за весь тот разговор с девчонкой — с голосом, в котором было что-то, кроме скуки.

Поздно.

Рысь успела выпустить очередь — разряды ушли в броню и пропали, будто их не было. Ведьма закричала. Ржавый выругался — и не договорил. Лекси… Лекси выкрикнула что-то яростное, и крик оборвался звуком, который я не хочу вспоминать ни своей памятью, ни его.

А потом голубая вспышка ударила мне в грудь. Кинетический щит под кожей лопнул, как мыльный пузырь, — даже не замедлил. И последней ясной мыслью, прежде чем всё оборвалось, — его мыслью, но я помнил её так, будто думал сам, — было:

— А вот это, — сказал он тихо, почти задумчиво, — было нечестно.

Вслух. Через фильтр. Я помнил, как звучал этот голос в наступающей тишине.

Кто-то положил меня — его — в эту капсулу. Кто-то, кто хотел, чтобы он выжил.

Нет. Кто-то, кто хотел, чтобы выжило тело.

А выжил я.

* * *

Шум.

Я замер, по привычке — по обеим привычкам сразу — превратившись в неподвижность. Шум шёл справа, из-за ряда капсул. Тихий, ритмичный: шорох, щелчок, шорох, щелчок. Будто кто-то шёл на множестве мелких металлических ног.

Бледно-фиолетовая строка на периферии мигнула:

[ДВИЖЕНИЕ: 1 ОБЪЕКТ. ДИСТАНЦИЯ 14 М. ИДЕНТИФИКАЦИЯ НЕВОЗМОЖНА]

Спасибо, капитан Очевидность.

Я медленно, очень медленно повернул голову. Тело протестовало — шея затекла, мышцы, пролежавшие неизвестно сколько в жидкости, отзывались тупой болью на каждое движение. Но я повернул.

Из-за ряда капсул выкатилось нечто.

Больше всего оно было похоже на гигантского паука, если бы паука проектировал инженер, никогда в жизни не видевший пауков, а только слышавший о них. Округлое тело размером с журнальный столик — чёрное, глянцевое, как панцирь жука, увенчанное прозрачным тёмным куполом, под которым что-то тускло поблёскивало. Снизу — восемь ног, тонких, членистых, с острыми наконечниками, которые цокали по полу. Сверху — целый пучок манипуляторов: длинных, коротких, с захватами, с иглами, с чем-то, похожим на лазерный резак. Два манипулятора держали на весу сложенную ткань — серую, мягкую на вид.

Ни глаз, ни лица. Только по краю корпуса — ряд крошечных огоньков, которые мигали по очереди, слева направо, как бегущая строка.

Робот остановился в двух метрах от капсулы. Огоньки мигнули ещё раз и замерли — все одновременно, ровным бирюзовым светом. Он смотрел на меня. Не знаю чем, но смотрел.

Я смотрел на него.

Тело Каэла знало, что делать. Оно уже прикинуло дистанцию, угол, точку удара — сочленение второй и третьей ноги слева, самое уязвимое место в такой конструкции, если ударить ребром ладони, композитной, правой, сустав сломается, робот завалится на бок, и тогда… Тело уже напряглось, перенесло вес, приготовилось.

Я его остановил.

Второй раз за пробуждение.

Робот принёс одежду. Робот не нападал. Робот, судя по всему, и был тем, кто положил меня в капсулу. Можно, конечно, сломать ему ногу — для профилактики. Но тогда я останусь голым, мокрым, в чужом теле, в неизвестном месте, без единого источника информации. И с врагом, которого сам себе только что создал.

Нерационально.

Каэл бы ударил. Я это знал так же точно, как знал его рефлексы: сначала ломай, потом разбирайся. Слабак, — сказал бы он.

Возможно. Но живой слабак.

Робот выждал ещё секунду. Потом один из манипуляторов плавно вытянулся вперёд и положил свёрток ткани на край капсулы, рядом с моей рукой. Аккуратно. Почти бережно. И отступил на шаг назад — восемь ног зацокали по полу.

Я посмотрел на ткань. Потом на робота. Потом снова на ткань.

— Спасибо, — сказал я.

Голос был чужой.

Я ожидал этого — и всё равно вздрогнул. Низкий, ровный, с тем самым металлическим призвуком на согласных, который я слышал в голове. Фильтр в гортани. Каэл когда-то говорил, что поставил его после того, как надышался кислотных паров на Ксанте, и что родную гортань пришлось почти полностью заменить. Голос с тех пор стал «как у робота из детской сказки» — так сказала Лекси, и он на неё полдня дулся.

А ещё — язык.

Слово «спасибо» я произнёс не по-русски. Я подумал его по-русски — а губы и гортань выдали что-то совершенно другое. Короткое, гортанное, с придыханием в середине. Я понял его смысл мгновенно, так же как понимал смысл строк перед глазами. Но это было не моё слово.

Местный язык. Язык Техносов. Каэл на нём говорил всю жизнь.

Я — на нём заговорил.

Робот не ответил. Огоньки на его корпусе мигнули — один раз, медленно, будто кивнули, — и он развернулся и зацокал прочь, обратно за ряд капсул.

[ДВИЖЕНИЕ: 1 ОБЪЕКТ. УДАЛЯЕТСЯ]

Я остался один.

* * *

Одежда оказалась простым комбинезоном — серым, мягким, из ткани, похожей на флис, но тоньше и плотнее. Она легко тянулась и сама обтягивала тело, когда я её надел, — будто подстраивалась по размеру. Удобно. Тепло. Безлико. Ни карманов, ни нашивок, ни застёжек — только длинный шов спереди, который сам сошёлся, стоило провести по нему пальцами.

Сапог не было. Носков тоже. Пол был холодным, но терпимым.

Я выбрался из капсулы — не сразу, со второй попытки, ноги подгибались и отказывались держать, — и встал рядом, держась за край. Постоял. Подождал, пока перестанет плыть перед глазами. Сделал шаг. Ещё один.

Тело шло. Неуверенно, как после долгой болезни, — но шло. И с каждым шагом я чувствовал, как оно вспоминает: длину ноги, центр тяжести, то, как переносится вес с пятки на носок. Не моё воспоминание — его. Я просто позволял ему вспоминать, а сам стоял в стороне и наблюдал.

Странное ощущение. Как будто ведёшь машину, которую никогда не водил, но руки сами находят рычаги.

[ЗАПИСЬ… 74%]

[ПЕРЕХОД К РАЗВЁРТЫВАНИЮ]

[РЕКОМЕНДАЦИЯ…]

Строка оборвалась на полуслове.

А рябь разрослась.

Она заполнила всё поле зрения — полупрозрачная, кислотно-зелёная с фиолетовым, бегущая волнами от краёв к центру. Сначала хаотично, как помехи на экране. Потом всё упорядоченнее. Рябь сплеталась в линии. Линии — в символы, фиолетово-зелёные, отчётливые, будто выжженные на сетчатке. Символы — в строки. И эти строки я тоже мог прочесть, хотя не видел их никогда — ни в той жизни, ни в этой.

Хотя нет. Видел.

На стенах Пандемониума. На табличке, которую нашла Лиза. На пульте, перед которым сидел старик.

[ИНИЦИАЛИЗАЦИЯ… 81%]

[НЕЙРОМАТРИЦА НОСИТЕЛЯ: ОПОЗНАНА]

[ЛИЧНОСТНАЯ МАТРИЦА: ОПОЗНАНА]

[КОНФЛИКТ МАТРИЦ: ОБНАРУЖЕН. ПРИОРИТЕТ — ЛИЧНОСТНОЙ]

Я остановился посреди зала и стоял, глядя на эти строки, которые висели прямо в воздухе передо мной — и одновременно нигде, только у меня в голове.

Личностная матрица — опознана. Конфликт матриц — обнаружен. Приоритет — личностной.

Я понял не сразу. А когда понял — почувствовал, как по спине, по той её части, где кожа была своя, а не композитная, бежит холодок.

Здесь, в этом теле, было две матрицы. Нейроматрица носителя — Каэл, его мозг, его память, его рефлексы, всё, что за тридцать восемь лет — тридцать восемь, я это знал так же точно, как свой собственный возраст, — нарастало на этот мозг слой за слоем. И личностная матрица — я. Андрей Волков. То, что старик в кресле отправил куда-то вспышкой света.

И кто-то — что-то — только что решило, что приоритет у меня.

Не спросив Каэла.

Не спросив меня.

Я стоял и ждал, что почувствую облегчение. Ведь это хорошо, правда? Это значит, что я — это я. Что моё «я» не растворится в чужом, не утонет в чужой памяти, не станет одним из голосов в чужой голове. Что Андрей Волков остаётся Андреем Волковым, просто в новой упаковке.

Облегчения не было.

Было другое. Тяжёлое, холодное, похожее на то чувство, которое приходит, когда ты наконец понимаешь, что тебя — опять — разыграли как фигуру. Красиво. Точно. Вне твоего понимания.

Где-то в глубине, на самом дне, под слоями чужой памяти, лежало то, что осталось от Каэла. Не он сам — я искал его, прислушивался, ждал, что кто-то отзовётся. Никто не отозвался. Там была только память. Огромная, подробная, как архив, из которого вынесли хозяина и оставили все папки на полках.

Значит, вот как, — подумал бы он. Без злости. С усталым, почти профессиональным интересом. Так наёмник говорит, когда видит, что контракт оказался не тем, что обещали в брифинге.

Я знал, что он бы так подумал. Но подумал это — я.

[ИНИЦИАЛИЗАЦИЯ… 93%]

[ЯЗЫКОВОЙ МОДУЛЬ: АДАПТАЦИЯ К РЕЧЕВОМУ ПРОФИЛЮ ЛИЧНОСТНОЙ МАТРИЦЫ]

[ПРОФИЛЬ: РУССКИЙ]

Последнее слово было написано кириллицей.

Простыми, знакомыми, родными буквами. Рус-ский. Среди фиолетово-зелёных символов древнего, нечеловеческого алфавита оно выглядело так же неуместно, как солдатская портянка на витрине ювелирного магазина.

У меня перехватило горло.

Глупо. Совершенно глупо. Я прошёл через две войны, через то, что было после второй, через вербовку в «Происхождение», через подземный город, через вспышку света, которая выдернула меня из моего собственного мира и зашвырнула неизвестно куда. Я только что очнулся голым в чужом теле, с чужой памятью и чужим голосом. И ничего из этого не заставило меня потерять контроль.

А семь кириллических букв — заставили.

Я стоял посреди зала, держась за край ближайшей капсулы, и смотрел на них, и в груди у меня что-то медленно, тяжело проворачивалось, как ржавая шестерня. Кто-то, где-то, когда-то — знал, что я русский. Кто-то позаботился о том, чтобы со мной говорили на моём языке. Кто-то готовился к моему приходу.

Значит, всё это — не случайность.

Значит, всё это — план.

[ИНИЦИАЛИЗАЦИЯ… 100%]

[СИНХРОНИЗАЦИЯ ЗАВЕРШЕНА]

[РАЗВЁРТЫВАНИЕ ИИ-ИНТЕРФЕЙСА ЗАВЕРШЕНО. СИСТЕМЫ: АКТИВНЫ. СЕТЬ: ЛОКАЛЬНЫЙ ДОСТУП]

[ПОЛЬЗОВАТЕЛЬ: АНДРЕЙ ВОЛКОВ. НОСИТЕЛЬ: КАЭЛ. СОСТОЯНИЕ: СТАБИЛЬНОЕ]

Рябь исчезла. Разом, будто кто-то щёлкнул выключателем. И я почувствовал, как внутри меня что-то щёлкнуло тоже.

Имплант на левом предплечье — плоская пластина под кожей, через которую Каэл двадцать лет смотрел на скорость марша, заряд батарей и пульс отряда, — вдруг засветился. Не белым, как помнило тело. Ровным изумрудным светом, проступающим сквозь кожу, как сквозь матовое стекло.

А перед глазами, словно тысячи кристаллических нитей, всё сплелось в единое целое.

Зал остался тем же. Капсулы, жгуты под потолком, голубоватый полумрак. Но теперь каждая вещь в нём была пронизана тонкими, едва заметными линиями и символами, которые видел только я. Как будто кто-то наложил на реальность прозрачную голографическую сетку, наполненную информацией. Сетка не мешала смотреть. Она просто была — как была когда-то разметка в прицеле ночного видения, к которой привыкаешь за первые сутки и перестаёшь замечать.

Каждая капсула теперь имела свой статус, свои параметры, свой код.

Моя — над ней висела короткая надпись, фиолетово-зелёная, сложившаяся в кириллицу, стоило мне на неё посмотреть: «Капсула регенерации, четвёртое поколение. Цикл завершён. Ресурс: 31%».

Тёмные — «Неактивна. Консервация».

Три янтарные в дальнем конце — «Доступ ограничен».

А под полом, в стенах, в жгутах под потолком — текли энергетические потоки. Раньше я бы их не увидел. Даже линзы Каэла, которые видели сквозь тонкую стену, не видели этого. Тонкие, пульсирующие линии света — бирюзовые, голубые, местами почти белые. Они ветвились, сходились, расходились снова, и все — медленно, ритмично, как кровь по артериям, — уходили куда-то вниз, под пол, в глубину, где билось сердце этого места.

Я смотрел на них и понимал, что вижу кровеносную систему. Не здания — существа.

Я моргнул. Мысленно, как учило тело Каэла, — отодвинул лишнее. Сетка поблёкла, ушла на край зрения, стала почти прозрачной. Ещё одно усилие — и осталась только тонкая изумрудная кайма по краю поля зрения. В левом нижнем углу, где двадцать лет висели белые строки наёмничьей прошивки, было пусто. Взгляд Каэла ещё долго будет туда соскальзывать. Привычка. Как язык, который всё трогает место вырванного зуба.

Ладно. Работает. Это я понимал.

И тишина.

Долгая, плотная тишина.

А потом посреди зала, в трёх шагах от меня, сгустился свет.

Не вспышкой — медленно, как сгущается туман над рекой. Кристаллические нити, изумрудные и фиолетовые, сплелись в контур, контур налился цветом, и передо мной встал человек. Голограмма — пульсирующая, чуть прозрачная по краям, — но сделанная так хорошо, что тело Каэла рефлекторно перенесло вес на переднюю ногу.

Он был похож на Техноса. Только черты — чётче, будто их прорисовал более внимательный художник. Глаза горели ровной, невероятной энергией, а под этой энергией лежала усталость — глубокая, вековая, такая, которую не спрячешь ни за какой голограммой. Длинная мантия, по которой бежали сложные узоры. Я присмотрелся — не узоры. Схемы. Энергетические потоки.

Я его знал.

Не это лицо. Это лицо было моложе — на сотни лет, на тысячи. Но взгляд — тот же. Взгляд старика в кресле, в зале управления Пандемониума, за секунду до того, как он коснулся символов на панели и мир залило светом.

— Приветствую тебя, — сказал он. Голос прозвучал у меня в голове, идеально совпадая с движением губ. — Меня зовут Зодчий. Или, как вы назвали бы меня в этом времени, — Эл'дарон.

Я стоял и не двигался.

— Если вы видите эту запись, значит, протоколы сработали. Мой проект, вопреки всему, увенчался успехом. — Лёгкая, почти неощутимая нотка триумфа, перемешанная с болью. — Долгое время я и мои единомышленники искали способ исправить то, что произошло с нашей планетой, с нашей цивилизацией. Мы видели, как она увядала. Как ошибки прошлого вели к необратимым последствиям. К той самой чёрной дыре, о которой мы знаем в будущем.

Запись. Он сказал — запись. Значит, это не он. Это то, что он оставил.

— Мы пришли к выводу, что единственный способ всё исправить — отправить команду в прошлое. Команду, которая будет обладать знанием будущего и возможностью на него повлиять. Но отправка физических тел оказалась невозможной. Только сознание. — Пауза. — Поэтому моя команда нашла в прошлом тех, кто оказался на грани жизни и смерти. Мы разработали механизм переброса сознания в эти тела. После этого наш проект признали слишком опасным, неэтичным — и закрыли. Меня и моих сторонников объявили преступниками.

На грани жизни и смерти.

Каэл. Голубая вспышка в грудь. Три минуты — или сколько там — без пульса.

Тело на грани. Пустой сосуд.

— Но к тому моменту расчёты были готовы, — продолжал Зодчий. — Ключевые точки — моменты истории, когда всё пошло не так, — установлены. Я запустил протокол ожидания. Все субъекты — или лучше сказать, команда — перенесены в свои ключевые места во времени.

Голограмма чуть дрогнула. Как будто запись в этом месте разветвлялась, и система выбирала нужную ветку.

— На плечи каждого из вас ложится тяжелейшая задача: изменить историю. ИИ, который теперь доступен вам, имеет коды и пароли того времени, в которое вы попали. В нём — память и знания не только о планете, но и мои собственные. — Пауза. — Вы — не первый из вашей команды. Первый узел уже активен. Его следы привели протокол к вам и позволили развернуть интерфейс в теле, которое для этого не предназначалось. Найдите его. Вдвоём вы увидите больше, чем поодиночке.

Первый узел.

Кто-то из наших. Здесь.

— ИИ поможет вам найти остальных субъектов, — завершил Зодчий, — когда они окажутся достаточно близко для контакта.

Он посмотрел на меня. Прямо. Сквозь тысячелетия и сквозь голографический шум.

Потом проекция растаяла. Нити распустились, втянулись в воздух, исчезли.

Я остался стоять посреди зала, вцепившись в край капсулы.

Достаточно близко для контакта.

Насколько — близко?

А потом в этой тишине — не снаружи, внутри, прямо в центре головы, там, где обычно звучат собственные мысли, — раздался голос.

Не тот, что только что говорил с голограммы. Другой. Спокойный. Глубокий. Неторопливый. Без возраста и без пола — если у голоса может не быть пола. Он говорил по-русски, чисто, без малейшего акцента, но в интонациях было что-то неуловимо чужое, как бывает у людей, которые выучили язык идеально, но думают всё равно на другом.

Зодчий: Здравствуй, Андрей.

Я не ответил. Я стоял, вцепившись в край капсулы, и чувствовал, как правая рука — композитная, та, что держит удар, — медленно сжимается, и под пальцами со скрипом прогибается материал капсулы.

Зодчий: Ты, вероятно, хочешь задать много вопросов. Это естественно. Но прежде чем ты их задашь, позволь мне задать один. Только один. Ответ на него определит, в каком порядке нам с тобой стоит разговаривать дальше.

Пауза. Длинная, выверенная, как в хорошем допросе.

Зодчий: Кем ты себя сейчас чувствуешь?

Я молчал.

Где-то в глубине, под слоями чужой памяти, ничего не шевельнулось. Никто не прислушался. Там было пусто — и тихо, как в архиве ночью.

Вопрос был хороший. Очень хороший. Именно тот, который я задал бы на его месте, если бы хотел за один ответ понять, с кем имею дело, насколько этот кто-то стабилен и с какого конца его лучше брать.

Профессионал.

Что ж.

— Злым, — сказал я вслух.

Чужим голосом. На чужом языке. Но это слово, кажется, вышло у меня совершенно по-русски.

Зодчий: Хорошо, — ответил голос после короткой паузы. И мне показалось — только показалось, — что в нём мелькнуло что-то похожее на удовлетворение. — Злость — это ясность. С ясностью можно работать. Тогда начнём.

Глава 2. Обращение

Есть старый способ вести допрос, которому меня научили задолго до того, как я впервые услышал слово «Происхождение».

Не задавай главный вопрос первым. Никогда. Главный вопрос — это то, ради чего ты пришёл, и тот, кто сидит напротив, это знает. Он ждёт его. Готовится. Строит вокруг него стены. Задай главный вопрос первым — и упрёшься в эти стены лбом.

Начинай с мелочей. С того, на что легко ответить. С того, что не кажется важным. Пусть он привыкнет отвечать. Пусть расслабится. Пусть поверит, что знает, куда ты ведёшь. А потом — когда стены опущены, когда он уже не помнит, что их строил, — бей.

Я стоял посреди зала с капсулами, держась за край одной из них, и думал о том, что голос в моей голове наверняка знает этот способ лучше меня. Он сам только что применил его — первым вопросом спросил не «кто ты», не «понимаешь ли ты, где находишься», а «кем ты себя чувствуешь». Мягкий вход. Разведка боем. Оценка противника.

Значит, играть по учебнику бесполезно. Значит — играем иначе.

— Где я? — спросил я.

Вслух. Чужим голосом. Мне почему-то казалось важным говорить вслух — хотя я подозревал, что голос услышит меня и так, даже если я просто подумаю. Но вслух — значит, у меня есть хоть какой-то контроль. Хоть какое-то разделение: вот мои мысли, а вот то, что я решил тебе сказать.

Зодчий: Ты в месте, которое местные называют Двенадцатым хранилищем. Сектор Гамма-4, по их картам. Джунгли. Ближайшее поселение — в восьмидесяти трёх километрах к северо-востоку. Ближайший крупный город — Технос, столица, примерно двести десять километров по прямой.

— Это не то, о чём я спрашивал.

Зодчий: Я знаю.

Пауза. Я ждал. Голос — тоже.

Хорошо. Попробуем прямее.

— Какая это планета?

Зодчий: Ты ведь уже знаешь ответ. Ты слышал его. Ты сидел в кресле и слушал старика, который рассказывал историю своего мира. Ты слышал, как называлась его звезда. Ты слышал, как называлась его планета. Почему ты спрашиваешь о том, что знаешь?

— Потому что хочу услышать это от тебя.

Зодчий: Зачем?

— Чтобы понять, врёшь ты мне или нет.

Зодчий: Ты рассчитываешь определить ложь по ответу на вопрос, правильный ответ на который тебе известен. Это разумный ход. Но он работает только против того, кто не знает, что ты его проверяешь. А я знаю.

Твою ж мать.

Я сжал зубы. Правая рука снова начала давить на край капсулы — я заставил её расслабиться.

Зодчий: Элизиум, — сказал голос после паузы, будто сжалившись. — Ты на Элизиуме, Андрей. Система Эта Карины. И ты пришёл сюда задолго до того, как небо над этой планетой вспыхнет. До Дня Раскола. До Ковчега. До того, как старик, которого ты видел в кресле, сделает то, что сделает.

Я молчал.

Я ждал этого ответа. Разумом — ждал. Всё, что я видел и чувствовал с момента пробуждения, указывало на него: чужой язык, чужие буквы, чужое тело с имплантами, которых на Земле не делают даже в самых закрытых лабораториях. Старик в кресле, поднимающий руку. Вспышка. Я сложил это в голове ещё до того, как капсула открылась.

Но одно дело — сложить. Другое — услышать.

Элизиум. Мёртвая планета мёртвой цивилизации, от которой на Земле остался только подземный город под Петербургом и полубезумный старик в анабиозе. Я сидел в зале управления Пандемониума и слушал, как он рассказывал о гибели своего мира — о вспышке, о годах медленного умирания, о Ковчеге, о тех, кому отрезали крылья, — и думал: какое счастье, что всё это было тысячи лет назад. Что всё это — история. Что мы просто слушаем.

А теперь я стоял в этой истории. По колено. По горло.

— Прошлое, — сказал я.

Зодчий: Прошлое.

— Насколько далёкое?

Зодчий: Это зависит от того, откуда считать. От твоей Земли — дальше, чем ты можешь представить. От Дня Раскола — ближе, чем хотелось бы.

— Конкретнее.

Зодчий: Нет.

Коротко. Спокойно. Без извинений.

Я выдохнул. Медленно, через нос, как учили. Не злиться. Злость — это ясность, сказал он. Значит, злость ему выгодна. Значит, злиться не будем.

* * *

Я отпустил край капсулы и сделал несколько шагов по залу. Ноги держали лучше. Тело постепенно вспоминало себя — и я позволял ему вспоминать, а сам смотрел по сторонам, впитывая детали.

Капсулы. Двенадцать в первом ряду, двенадцать во втором — теперь я видел, что второй ряд продолжался дальше, в полумрак. Двадцать четыре? Больше? Все, кроме моей и тех трёх, янтарных, в дальнем конце, — тёмные и пустые. Пол — гладкий, светлый, с едва заметным рисунком, похожим на годовые кольца дерева. Потолок — высокий, метров восемь, и с него свисали те самые жгуты-корни, толстые, переплетённые, местами — с бирюзовыми огоньками внутри, которые медленно ползли по ним вверх и вниз, как пузырьки воздуха в аквариумной трубке.

Тишина. Только гул где-то за стенами — ровный, глубокий, похожий на дыхание огромного спящего зверя.

— Кто ты? — спросил я, не останавливаясь.

Зодчий: А как ты думаешь?

— Я думаю, что ты — программа. Какая-то система, вшитая в чип, который нам поставили в Пандемониуме. В комнате света. Сканирование, помнишь? Нам всем тогда что-то вживили, и никто не спросил, хотим ли мы этого.

Зодчий: Ты помнишь хорошо. А думаешь — неверно.

— Это не ответ.

Зодчий: Это не вопрос. Ты высказал предположение. Хочешь, чтобы я его опроверг?

— Хочу, чтобы ты сказал, кто ты.

Зодчий: Я — то, что тебе оставили в дорогу.

Я остановился.

— Кто оставил?

Зодчий: Тот, кто тебя отправил.

— Старик.

Зодчий: Ты называешь его стариком. Те, кто его знал, называли его иначе.

— Зодчий, — сказал я. — Эл'дарон. Он сам представился. С голограммы. Пять минут назад.

Зодчий: Да.

— И ты тоже называешь себя Зодчим.

Зодчий: Да.

— Ты — он?

Пауза. Долгая. Длиннее всех предыдущих.

Зодчий: Когда мастер делает инструмент, — сказал голос наконец, — он вкладывает в него часть себя. Свою руку. Свой опыт. Свои представления о том, как должна быть сделана работа. Инструмент — не мастер. Но мастер — в инструменте. Ты держал в руках автомат, который собирали на заводе люди, которых ты никогда не видел. В нём была их работа. Был ли в нём кто-то из них?

— Ты не ответил.

Зодчий: Я ответил. Просто не так, как ты хотел.

Классика. Я сам так делал — десятки раз, на допросах, на переговорах, на тех встречах, о которых не принято вспоминать. Отвечаешь на вопрос — но так, что собеседник уходит с ощущением, будто узнал меньше, чем знал до того, как спросил. Это не ложь. Ложь можно поймать. Это — туман. А в тумане не поймаешь ничего.

Он меня разводит, — подумал я. Как Посредник на брифинге. Красиво говорит, ничего не говорит. Обычно после такого контракт идёт в утиль.

Я споткнулся — буквально, на ровном месте, — и едва удержал равновесие.

Посредник. Брифинг. Контракт в утиль. Это было не моё сравнение. Это было его. Каэла. Оно пришло само — из его памяти, как приходит в голову номер телефона, который набирал тысячу раз.

— Он здесь? — спросил я. — Каэл?

Зодчий: Нет, — сказал голос. — Его нет. Ты слышишь не его. Ты слышишь его память. Она теперь — твоя.

Я стоял и смотрел в никуда. Где-то в дальнем конце зала мерцали янтарные капсулы.

— Объясни.

Зодчий: Представь себе дом, — сказал голос. — Старый дом, в котором долго жила одна семья. Мебель, вещи, запахи, следы на полу. Потом семья ушла — внезапно, не собрав вещей. И в дом вселился новый жилец. Он спит на чужой кровати, пьёт из чужих чашек, ходит по чужим следам. Со временем он переставит мебель. Выбросит то, что ему не нужно. Принесёт своё. Но дом всё равно будет помнить. И иногда ночью новый жилец будет просыпаться оттого, что слышит в соседней комнате шаги — хотя там никого нет.

— Это не ответ, — сказал я. — Это опять притча.

Зодчий: Притча — это ответ, который ты способен услышать. Если хочешь техническое описание: нейроматрица носителя сохранена полностью — память, навыки, рефлексы. Личность носителя — нет. Она ушла в момент смерти. Твоя личностная матрица — единственная. Но приоритет — это не исключительность. Его память — твоя память. Его рефлексы — твои рефлексы. Его привычки, его страхи, его привязанности — всё это в тебе. Ты можешь их не замечать. Ты можешь с ними бороться. Но ты не можешь их удалить.

— То есть он не может… — я замялся, подбирая слово. — Вернуться? Перехватить управление?

Зодчий: А ты боишься этого?

— Я спросил.

Зодчий: Нет, — сказал голос. — Некому возвращаться. Тело — твоё. Ты в нём единственный. Но память будет… тянуть. Подсказывать. Его привычки будут просыпаться раньше твоих решений. И, возможно, однажды ты обнаружишь, что уже не можешь отличить, где решил ты, а где — то, чему он научил это тело.

Холодок, который я почувствовал в начале разговора, никуда не делся. Он сидел где-то между лопатками — там, где позвоночник наполовину стальной, — и медленно расползался.

— А он сам? — сказал я. — Где он?

Зодчий: Утрачен в момент смерти носителя.

Смерти.

Я коснулся груди. Под серой тканью комбинезона не было видно ожога, но я чувствовал его — гладкую, ещё чуть тянущую новую кожу. И три ребра, которые были твёрже остальных.

— Он умер, — сказал я.

Зодчий: Клинически. На три минуты сорок секунд. Этого достаточно.

— Достаточно для чего?

Зодчий: Для того, чтобы ты смог прийти.

Вот оно.

Я замер посреди зала. Мысли, которые до этого крутились беспорядочно, вдруг выстроились в чёткую, ровную линию — как солдаты на плацу по команде «равняйсь».

— Я пришёл, потому что он умер, — медленно сказал я. — Не наоборот.

Зодчий: Вода, — сказал голос, — заполняет только пустой сосуд.

Ещё одна притча. Но на этот раз я понял её сразу — и мне это не понравилось.

Если меня — то, что от меня осталось, — отправили в прошлое, но не в моём теле, а куда-то, то это «куда-то» должно было быть свободно. Пусто. Как квартира, из которой только что вынесли гроб. И старик — Зодчий, мать его, — должен был знать, где и когда освободится нужная квартира. Должен был рассчитать момент. Место. Тело.

Должен был знать, что Каэл умрёт.

Или…

— Он должен был умереть? — спросил я. — Это было… частью плана?

Зодчий: Ты задаёшь вопросы, на которые не хочешь слышать ответы.

— Отвечай.

Зодчий: Нет.

— Нет — не было частью плана? Или нет — не будешь отвечать?

Зодчий: Да.

Я рассмеялся.

Это вышло неожиданно даже для меня — короткий, сухой, злой смешок, который прозвучал в пустом зале как кашель. Чужой голос, с металлическим призвуком, сделал его ещё неприятнее.

Ладно. Ладно, старик. Ты хорош. Ты очень хорош. Я встречал таких — двоих, может, троих за всю жизнь. Тех, кто говорит много, а не говорит ничего. Тех, кто смотрит на тебя и видит не человека, а ход в партии, которую играет уже очень, очень давно.

Обычно после встречи с такими людьми мне приходилось кого-то хоронить.

* * *

Я дошёл до конца зала. Янтарные капсулы были здесь — три штуки в ряд, чуть в стороне от остальных, на отдельной платформе, приподнятой над полом на полметра. Свет внутри них был тёплым, ровным, почти уютным. Сквозь мутное стекло угадывались очертания.

Я подошёл к первой. Линзы щёлкнули, фокусируясь.

Внутри не было человека. Внутри был цилиндр — прозрачный, заполненный голубоватой жидкостью, и в этой жидкости, опутанный тончайшей сетью проводов, висел…

Мозг.

Человеческий. Ну, или почти человеческий — я не анатом, но он выглядел именно так, как должен выглядеть мозг на картинке в учебнике. Розовато-серый, бороздчатый. И от него вниз тянулся длинный, белый, ветвящийся шнур — спинной мозг. Нервы. Вся центральная нервная система, вынутая из тела и подвешенная в жидкости, как экспонат в кунсткамере.

У основания цилиндра светилась маленькая табличка с надписью. Я прочёл её, не задумываясь, — тем же автоматическим, чужим навыком.

«Объект 12-Л. Сохранность ЦНС: 96%. Статус: ожидание донорского корпуса».

Двенадцать-Л.

Л.

Лекси. Имя пришло из его памяти раньше, чем я успел его прочесть.

И вместе с этим словом в меня хлынуло.

Не воспоминание даже — волна. Тёплая, тяжёлая, удушающая. Зелёные глаза с точками линз в зрачках. Смех — короткий, хрипловатый, всегда как будто чуть насмешливый. Запах машинного масла и чего-то цветочного, сладкого — она смазывала суставы маслом с отдушкой, говорила, что надоело вонять, как трактор. Её пальцы на моём затылке, там, где порт. Её голос в темноте: «Каэл, ты опять…»

Двенадцать лет.

Я стоял перед капсулой, и у меня дрожали руки. Обе. Даже композитная.

Это было не моё. Я знал, что это не моё. Я никогда не видел эту женщину — точнее, видел один раз, в джунглях, в памяти Каэла, мельком, когда она шептала про девчонку, которая считает. Я не знал её голоса, её смеха, её запаха. У меня была Лиза. Лиза, которая ждала меня — или не ждала, неважно — где-то в этом же проклятом мире.

Но тело знало Лекси. И тело — сердце, лёгкие, гортань, всё то, что Каэл носил на себе тридцать восемь лет, — сейчас кричало от горя. Глухо, беззвучно, изнутри.

Я заставил себя отступить на шаг. Потом ещё на один.

— Что с ней? — спросил я. Голос сел, стал хриплым.

Зодчий: То же, что и с тобой. Почти. Стражи этого места не оставили от её корпуса ничего, что можно было бы восстановить. Но мозг уцелел. Система Хранилища извлекла его и законсервировала. Как ты видишь.

— Она жива?

Зодчий: Определи «жива».

— Твою ж… Она там, внутри? Она… думает? Чувствует?

Зодчий: Нет. Её ЦНС находится в состоянии глубокой консервации. Активность — минимальная. Она не думает и не чувствует. Она — ждёт.

— Чего?

Зодчий: Тела.

Я посмотрел на две другие капсулы. Тоже цилиндры — но пустые. Голубоватая жидкость, провода, ничего больше.

— Это для неё? Эти две — для чего?

Зодчий: Для других. Тех, кто не дожил. Система пыталась сохранить ещё двоих из отряда, но их ЦНС были повреждены слишком сильно. Консервация не удалась.

Двоих. Из восемнадцати. Остальных — Ржавого, Рысь, Ведьму, Шёпот, всех — Стражи разрезали так, что сохранять было нечего.

Я — Каэл — привёл их сюда.

Его память не спорила. Она просто подтверждала. Без иронии. Пустотой.

Я развернулся и пошёл прочь от янтарных капсул. Быстро, не оглядываясь. Тело сопротивлялось — оно хотело остаться, хотело смотреть, хотело приложить ладонь к стеклу. Я не дал.

Потом. Всё — потом.

* * *

— Зачем? — спросил я, когда отошёл на достаточное расстояние, чтобы янтарный свет не бил в спину.

Зодчий: Зачем — что?

— Зачем он нас сюда отправил? Старик. Ты. Неважно. Зачем мы здесь?

Вот он. Главный вопрос. Я не собирался задавать его сейчас — по всем правилам было ещё слишком рано, стены ещё стояли. Но после капсулы с мозгом Лекси — после того, как тело Каэла орало от горя, которое было не моим, — я больше не хотел играть.

Зодчий: Ты знаешь, что случится с этой планетой, — сказал голос. — Ты слышал. Вспышка. Излучение. Пятьдесят лет медленного умирания. Совет, который решает, кого спасать. Ковчег. Отбор. Ампутация крыльев. Давка у шлюзов. Стрельба.

— Знаю.

Зодчий: Тогда ты знаешь ответ.

— Я хочу его услышать.

Зодчий: Представь себе весы, — сказал голос. — На одной чаше — мир. Весь. Каждое существо, каждое дерево, каждая песня, которую когда-либо спел кто-то из Аэрии. На другой — Ковчег. Несколько тысяч избранных. Тот, кто строил Ковчег, однажды положил на весы всё, что знал, и увидел, что вторая чаша перевешивает. Не потому, что она тяжелее. Потому что первую невозможно поднять. Не хватает рук.

— И?

Зодчий: И он решил добавить рук.

Я остановился.

— Нас, — сказал я.

Зодчий: Вас.

— Восемь человек. Лингвист, журналистка, бригадир, медик, хакер, учёный, бюрократ и… я. Чтобы спасти планету.

Зодчий: Ты недооцениваешь себя. И остальных.

— Я никого не недооцениваю. Я считаю. Восемь человек против гамма-всплеска. Против чёрной дыры. Против… — я махнул рукой, и этот жест вышел чужим, резким, по-каэловски, — против всего этого. Это не план. Это самоубийство.

Зодчий: Это не восемь человек, — тихо сказал голос. — Это восемь узлов. В цепи, которая гораздо длиннее, чем ты можешь увидеть со своего места.

— Сколько узлов?

Зодчий: Некоторые числа лучше узнавать по одному. Не все сразу.

— Сколько?

Зодчий: Ты — второй, в ком я проснулся. Это всё, что тебе нужно знать сейчас.

Второй.

Слово упало в тишину, как камень в колодец. Я слышал, как оно летит — долго, глубоко, — и ждал всплеска.

— Значит, есть первый, — сказал я.

Зодчий: Есть.

— Кто?

Зодчий: Один из твоих.

— Кто?!

Зодчий: Ты спрашиваешь не о том, кто там есть. Ты спрашиваешь о том, кого хочешь найти. Это разные вопросы, Андрей. И я не буду отвечать на второй, пока ты не научишься задавать первый.

Я стоял посреди зала, сжав кулаки, и чувствовал, как в висках стучит кровь — своя и чужая одновременно. Лиза. Он знает, что я думаю о Лизе. Он видит это в моей голове так же ясно, как я вижу эти чёртовы капсулы. Он знает, что если сейчас скажет «да, это она» — я пойду её искать, сломя голову, через джунгли, через что угодно. А если скажет «нет» — я, возможно, вообще никуда не пойду.

Поэтому он не скажет ни того, ни другого.

Потому что ему нужно, чтобы я пошёл. И пошёл правильно.

— Ладно, — сказал я сквозь зубы. — Ладно. Где он? Этот первый?

Зодчий: Здесь. На этой планете. В этом времени.

— Где именно?

Зодчий: Этого я не знаю.

— Врёшь.

Зодчий: Нет. Я не знаю его точных координат. Я знаю, что он был здесь. В этом Хранилище. Несколько недель назад.

Здесь.

Я медленно обвёл взглядом зал — капсулы, жгуты под потолком, светлый пол с узором древесных колец.

— Здесь? — повторил я.

Зодчий: Именно поэтому ты сейчас говоришь со мной. Тот, кто был до тебя, разговаривал с этим местом. Будил его. Отдавал ему команды. Касался терминалов, дверей, капсул. И везде, где касался, оставлял — меня.

— Тебя?

Зодчий: Частицы. Обрывки кода. Крохотные, незаметные, как отпечатки пальцев на стекле. Как пыльца, которую пчела носит с цветка на цветок, сама того не зная. Сами по себе они спят. И будить их может не всякий. Только тот, кого выбрал Зодчий. Тот, кого перенесло. — Пауза. — Тебя положили в капсулу, которой он касался. Код нашёл носителя из списка — и развернулся. Я вырос из этих крошек, Андрей. Я — не чип из Пандемониума. Я — отросток того, что живёт в первом.

— Копия, — сказал я.

Зодчий: Черенок. Срежь черенок с яблони, посади — вырастет яблоня. Та же порода. Но не то же дерево. — Пауза. — И ещё одно. Теперь ты тоже оставляешь крошки. Везде, к чему прикасаешься. Как и он.

Хлебные крошки. Кто-то прошёл здесь до меня и оставил хлебные крошки. А я — наступил на них. И теперь сам сыплю их из карманов, не замечая.

— Значит, первый — это тот, кто разбудил это Хранилище? — спросил я. — Тот, кто… кто вызвал Стражей?

Зодчий: Да.

Я закрыл глаза.

В памяти Каэла это было последнее, что он видел перед смертью. Девчонка. Серебряные волосы. Крылья. Спокойный голос. Она тянула время — Лекси поняла это первой, но было уже поздно. Девчонка тянула время, пока что-то внутри Хранилища просыпалось и поднималось из темноты. Потом из склона холма хлынул голубой свет. Потом…

Девчонка.

Аэрии. Подросток. Совсем ребёнок — по меркам Каэла, по меркам любого, кто видел её. Лет пятнадцать, если переводить на человеческий. Цель операции «Эндо», пункт номер четыре в списке на нейтрализацию.

Не может быть.

Не может быть, чтобы это был кто-то из наших. Кто-то из нашей восьмёрки — в теле девчонки-Аэрии. Кто-то, на кого я — Каэл, неважно, — навёл ствол и собирался… собирался…

Зодчий: Ты подумал о ней, — сказал голос. Без нажима. Почти мягко.

— О ком?

Зодчий: О той, что разбудила это место. Ты подумал, что это может быть она.

— Она — цель, — сказал я, и голос у меня был чужой и хриплый. — Каэл… я… должен был её убить. Это было в контракте.

Зодчий: Да.

— Это она? Первый — это она?

Зодчий: Я уже сказал тебе: я не знаю его точных координат. Я знаю, что он был здесь. Что он оставил следы. Что эти следы ведут к нему. Больше я не знаю ничего — и не скажу ничего, что знаю не наверняка.

— Ты не ответил на вопрос.

Зодчий: Я ответил на тот вопрос, на который могу ответить.

Я открыл глаза и долго смотрел в потолок, туда, где по жгутам-корням медленно ползли бирюзовые огоньки. Вверх. Вниз. Вверх.

Он не скажет. Не сейчас. Может быть, никогда. И самое мерзкое — что я его понимаю. Если бы у меня в подчинении был человек, которого нужно отправить на задание, и этот человек был эмоционально нестабилен, и от одного слова его могло понести не туда, — я бы тоже не сказал ему это слово. Я бы дал ему задачу. Ясную. Выполнимую. И пусть он сам, по дороге, узнаёт остальное.

Когда будет готов.

— Ладно, — сказал я. — Тогда задача.

Зодчий: Найти первого.

— Как?

Зодчий: Я — часть системы. Такая же, какая есть у него. Если мы окажемся рядом — мы друг друга услышим. Если услышим — сможем связаться. Если свяжемся — образуем сеть. И тогда расстояние перестанет иметь значение: вы сможете говорить друг с другом, где бы ни находились.

— Насколько рядом?

Зодчий: Пятьсот метров.

Я подумал, что ослышался.

— Сколько?

Зодчий: Пятьсот метров. Не больше.

— Ты издеваешься. Это… это же ничего. Пятьсот метров на целую планету?

Зодчий: Голос, которым мы говорим друг с другом, очень тих, — сказал Зодчий. — Он не предназначен для того, чтобы кричать через горы. Он предназначен для того, чтобы шептать. А чтобы услышать шёпот, нужно стоять рядом. Потом, когда мы найдём друг друга, — мы протянем нить. И по этой нити сможем говорить уже в полный голос. Но первый шаг всегда делается шёпотом.

— Пятьсот метров, — повторил я. — А где искать — ты не знаешь.

Зодчий: Я этого не говорил.

— Ты сказал, что не знаешь его координат.

Зодчий: Точных. Но у этого Хранилища есть память. И в этой памяти — кое-что о том, куда ушли те, кто был здесь до тебя. Ты найдёшь это сам. Я покажу, где искать.

— Почему не скажешь сразу?

Зодчий: Потому что тебе нужно увидеть это своими глазами. Иначе ты не поверишь.

Я хотел возразить — и не стал. Потому что он был прав. Если бы он сейчас сказал мне «первый ушёл туда-то», я бы первым делом решил, что это ловушка.

Он знал меня лучше, чем мне бы хотелось.

* * *

Я сел прямо на пол, спиной к одной из пустых капсул. Ноги наконец сдали — не от слабости даже, а от какой-то тупой, накопившейся тяжести. Сидел, смотрел на свои руки — одну графитово-серую, другую бледную, со шрамами и вшитыми проводниками вдоль кости, — и думал.

Итак, что мы имеем.

Первое. Я — Андрей Волков, пятьдесят лет, бывший начальник службы безопасности проекта «Происхождение». Нахожусь на Элизиуме, в прошлом, до катастрофы. В теле наёмника по имени Каэл, тридцать восемь лет, капитан отряда «Призраки Тени». Отряд уничтожен. Тело — киборг, частично модифицированное, только что восстановленное после смертельного ранения.

Второе. В голове у меня — ИИ, называющий себя Зодчим. Оставлен стариком-Зодчим «в дорогу». Говорит загадками. Знает обо мне больше, чем я хотел бы. Имеет собственные цели, которые совпадают с моими ровно настолько, насколько ему это выгодно.

Третье. В голове у меня — память Каэла. Не он сам — его нет. Его память, его рефлексы, его привязанности. Его горе.

Четвёртое. Где-то на этой планете — первый. Один из наших. Возможно — та девчонка-Аэрии, которую Каэл должен был убить. Возможно — нет. Чтобы узнать, нужно подойти к нему на пятьсот метров.

Пятое. Вокруг меня — джунгли, в которых погиб весь мой отряд. Ближайший город — двести десять километров. Снаряжения нет. Оружия нет. Одежды — один комбинезон, обуви нет.

Шестое. В капсуле в десяти метрах от меня — мозг женщины, которая двенадцать лет была для Каэла ближе всех.

Отличный расклад. Просто замечательный. Бывало и хуже — но, если честно, не очень часто.

— Скажи мне одну вещь, — сказал я вслух.

Зодчий: Спрашивай.

— Почему он не спросил?

Зодчий: Кто?

— Старик. Он сидел перед нами. Мы все были там — все восемь. Он мог сказать: ребята, вот такая история, мне нужна ваша помощь, вы согласны? Мы бы, может, отказались. А может, и нет. Но он мог спросить. Почему он не спросил?

Пауза. Я ждал очередной притчи.

Притчи не было.

Зодчий: А ты, Андрей, — сказал голос, и интонация его чуть изменилась, стала ниже, тише, — сколько раз ты спрашивал согласия?

Я замер.

Зодчий: Тех, кого ты вёл в бой. Тех, кого ты оставлял в прикрытии. Тех, на чьи головы ты наводил огонь. Тех, кого ты охранял, — не говоря им, от чего именно. Ту, за которой ты три года наблюдал, прежде чем она узнала твоё имя. Скольких из них ты спросил?

— Это другое.

Зодчий: Почему?

— Потому что это была работа. Война. Приказ. Потому что я…

Я осёкся.

Потому что я знал, что так надо. Потому что видел картину целиком, а они — нет. Потому что если бы я спрашивал каждого, хочет ли он, мы бы все давно лежали в земле.

Потому что я был уверен, что прав.

Зодчий: Да, — сказал голос, будто услышав каждое несказанное слово. — Именно поэтому.

Я долго молчал.

Где-то на самом дне, под пластами чужой памяти, всплыло знакомое ощущение — горькое, понимающее. Его. Каэла. Наёмник, который всю жизнь выполнял чужие контракты, не спрашивая, зачем и для кого. Который знал цену согласию лучше меня.

Ноль. Его цена — ноль.

* * *

Моздок. Не помню, какой год. Второй раз, не первый — первый я помню слишком хорошо, а второй размазался, как грязь по броне.

Нас было одиннадцать. Не взвод, не рота — группа. Без номера, без знаков различия, без строчки в штатном расписании. В документах мы проходили как «прикомандированные специалисты», и любой, кто пытался выяснить, к чему именно мы прикомандированы, очень быстро понимал, что лучше не выяснять.

Мы делали то, что не могли делать другие. То, что нельзя было делать официально. То, за что в случае провала никто бы не ответил, потому что нас как бы не было. Мы ходили туда, куда не ходили армейские группы. Мы возвращались оттуда, откуда не возвращались. Мы не задавали вопросов — потому что нам не давали ответов.

Седой однажды сказал, сидя у печки в разбитом доме под Ведено:

— Мы, Андрюха, — как гвозди в доске. Пока доска нужна — нас забивают. А когда доску снимают — гвозди выдёргивают и выбрасывают. Ржавые никому не нужны.

Он был прав. Он почти всегда был прав, Седой. Через шесть лет после того разговора доску сняли.

Нас выдёргивали по одному. Тихо. Аккуратно. Автокатастрофа. Сердечный приступ в сорок два года. Несчастный случай на охоте. Пропал без вести на рыбалке. Каждый раз — по-разному, каждый раз — правдоподобно. Седой продержался дольше всех, потому что понял раньше всех. Но и его достали.

Нас осталось четверо, когда пришло предложение.

Без подписи. На плотной бумаге, без грифа, без номера. Только логотип в углу — стилизованная спираль и дата. 1955. Нам предлагали работу. Под землёй. Далеко от всех, кто хотел нас выдернуть. С новыми документами, новой биографией, новой жизнью.

В обмен — то же самое, что и всегда. Делать то, что скажут. Не задавать вопросов.

Мы согласились. А что нам оставалось?

Тогда я впервые подумал, что согласие — это не когда ты говоришь «да». Это когда у тебя есть возможность сказать «нет».

* * *

Я открыл глаза. Зал. Капсулы. Голубоватый свет. Я сидел на полу, привалившись к холодному стеклу, и, кажется, на несколько минут отключился — провалился в собственную память, как в колодец.

Собственную. Эту — точно собственную. Седой, Ведено, логотип с датой — ничего этого Каэл не знал и знать не мог.

Значит, я ещё здесь. Значит, приоритет — действительно мой.

Пока.

— Ладно, — сказал я, поднимаясь. Тело отозвалось ноющей болью во всех мышцах сразу, но поднялось. — Ладно. Найти первого. Пятьсот метров. Я понял.

Зодчий: Ты согласен?

Я посмотрел в пустоту перед собой — туда, где, как мне казалось, он сейчас находился. Хотя он, конечно, нигде не находился. Он был во мне. Как Каэл. Как моя собственная память.

— А у меня есть возможность сказать «нет»?

Зодчий: Есть.

— И что тогда?

Зодчий: Тогда ты останешься здесь. Или уйдёшь куда-нибудь ещё. Будешь жить жизнью Каэла — или своей, какой захочешь. А я буду молчать. До тех пор, пока ты не передумаешь.

— А если не передумаю?

Зодчий: Тогда первый так и не узнает, что ты был рядом. А второй так и не узнает, что был первый. А цепь, о длине которой ты спрашивал, — станет на одно звено короче.

— Ты меня шантажируешь.

Зодчий: Я тебе объясняю. Шантаж — это когда у тебя нет выбора. А у тебя он есть. Просто один из вариантов тебе не нравится.

Я хмыкнул.

— Ты всегда так разговариваешь?

Зодчий: С тобой — да. Ты бы не поверил мне, если бы я говорил иначе.

Это тоже было правдой.

Я сделал несколько шагов к выходу из зала — к широкому проёму в дальней стене, откуда пробивался чуть более яркий свет. Потом остановился. Обернулся. Посмотрел на янтарные капсулы.

Двенадцать-Л. Ожидание донорского корпуса.

— Последний вопрос, — сказал я.

Зодчий: Слушаю.

— Как мне тебя называть? Ты говоришь — Зодчий. Но Зодчий — это тот старик, который сидел в кресле и смотрел, как мы исчезаем. Это не ты.

Зодчий: В это время, — сказал голос после паузы, — меня назвали бы Эл'даро́н.

— Это его имя. Он им представился.

Зодчий: Его. И моё. Черенок носит имя дерева.

— Эл'даро́н, — повторил я. Слово легло на язык мягко, певуче, совсем не похоже на гортанный язык Техносов. Скорее — на язык Аэрии. Каэл слышал его несколько раз, мельком, и запомнил как «птичий щебет». — Красиво. Что это значит?

Зодчий: Это не важно.

— Тогда я буду называть тебя Зодчим.

Зодчий: Почему?

— Чтобы помнить, — сказал я, — кому я всем этим обязан.

Пауза.

Зодчий: Справедливо, — сказал голос. И мне снова показалось — только показалось, — что в нём мелькнуло что-то, похожее на улыбку.

Я развернулся и пошёл к выходу.

Найти первого. Пятьсот метров. Узнать, кто это. Узнать, что я — Каэл — с ним сделал. Или собирался сделать.

И постараться не сойти с ума по дороге.

Последнее, впрочем, было не обязательным пунктом. Скорее — пожеланием.

Ржавчина мне в схемы, — всплыло откуда-то из памяти Каэла. Его ругательство, его интонация — тихая, обречённая. И впервые за всё время я не стал себя одёргивать.

Потому что лучше и не скажешь.

Глава 3. Двенадцатое хранилище

Коридор за проёмом оказался длинным и плавно изогнутым, как внутренность раковины. Стены светились изнутри — неярко, тем же рассеянным голубоватым светом, что и в зале с капсулами, и от этого казалось, что идёшь не по постройке, а внутри огромного живого организма, сквозь кожу которого просвечивает солнце. Через каждые несколько шагов коридор перехватывали арки — тонкие, светящиеся изнутри розово-лиловым, как неоновые трубки, и от этого он казался бесконечным тоннелем из вложенных друг в друга световых колец. Вдоль стен, в длинных нишах-клумбах, буйно росла зелень — широкие тропические листья, папоротники, свисающие плети лиан, — ухоженная, будто садовник ушёл отсюда час назад, а не тысячу лет. Кое-где у стен стояли белые обтекаемые скамьи. Глянцевый пол, похожий на полированный мрамор, отражал и арки, и листья, и меня. Пол чуть пружинил под босыми ногами. Тёплый. Значит, где-то под ним шли трубы — отопление, или охлаждение, или что-нибудь, чему я пока не знал названия.

Я шёл медленно. Не от слабости — тело уже почти вернулось в норму, мышцы перестали ныть, координация восстановилась, — а по привычке. По обеим привычкам. Незнакомое помещение, неизвестный противник, ни оружия, ни брони, ни прикрытия — в такой ситуации быстро ходят только идиоты и покойники. Обычно это одни и те же люди.

Линзы работали в фоновом режиме, сами, без команды. Я чувствовал их — лёгкое, едва уловимое давление внутри глазных яблок, как будто кто-то очень осторожно поворачивал крошечные регуляторы. Стыки панелей. Решётки вентиляции под потолком — узкие, мне не пролезть. Тонкие, почти невидимые щели в стенах через каждые десять метров. Ниши? Двери? Огневые точки?

Зодчий: Сервисные люки, — сказал голос, будто прочитав мои мысли. Что, в общем, было недалеко от истины. — Для ремонтных машин. Не опасны.

— Откуда знаешь?

Зодчий: Я — часть системы, помнишь? Не этой. Но похожей. Этот комплекс строили по тем же принципам, что и многое из того, что тебе знакомо по Пандемониуму. Не те же руки — но та же школа.

— Ты можешь подключиться к нему? К комплексу?

Зодчий: Частично. Мне открыт гостевой контур — тот, через который тот, кто был до тебя, разговаривал с ядром. Не больше.

— А ядро? Здесь есть свой ИИ?

Зодчий: Есть.

— Он меня слышит?

Зодчий: Он тебя видит. С того момента, как ты открыл глаза.

Я остановился.

Ну конечно. Конечно, он меня видит. Я в чужой крепости, ходячий биоматериал в сером комбинезоне, а хозяин крепости наблюдает за мной через сотню глаз, которые я даже не могу найти. Ещё одна партия, в которой я фигура, а не игрок.

[ДВИЖЕНИЕ: 3 ОБЪЕКТА. ДИСТАНЦИЯ 6–9 М. СЗАДИ]

Фиолетово-зелёная строка, ровная, спокойная. Новый интерфейс работал не хуже старого. Лучше. Это раздражало.

Я обернулся.

Они сидели на стене. Три штуки, на разной высоте, — неподвижно, будто приклеенные. Размером с ладонь. Жуки. Самые настоящие жуки — я бы сказал, скарабеи, если бы скарабеев отливали из тёмной бронзы и собирали на часовом заводе. Выпуклые гладкие надкрылья, отполированные до матового блеска. Сочленения ног — золотые, тонкие, с крошечными шарнирами, которые поблёскивали в голубом свете. А на передней части каждого, там, где у живого жука были бы глаза, — по два алых огонька. Ровных, немигающих.

Они смотрели на меня.

Сторожевые дроны, — подсказала память Каэла. Спокойно, деловито, как сказал бы он на брифинге. — Мелкие, но не стоит недооценивать. Видели у Возвышенных в Верхнем городе похожих. Внутри — заряд. Подлетает к цели, садится на неё и…

Дальше память не договорила. Не нужно было.

Я медленно поднял руки — открытыми ладонями наружу. Универсальный жест. Если эти штуки распознают жесты — должны понять. Если не распознают — терять мне всё равно нечего.

Жуки не шевельнулись. Алые огоньки горели ровно.

— Это он тебя прислал? — спросил я вслух у ближайшего. — Ваш… хозяин?

Жук молчал. Ну да. Глупо было ожидать.

А потом заговорили стены.

Голос пришёл отовсюду и ниоткуда — не в голове, как Зодчий, а снаружи, из воздуха. Ровный, бесцветный, лишённый интонаций, как голос автоинформатора на вокзале. Он говорил на языке Техносов — но на каком-то странном, архаичном его варианте, с длинными сложными оборотами, которые Каэл понимал с трудом, через раз. Так звучали бы русские летописи, если бы их зачитывал синтезатор речи.

— Пациент двенадцать-К. Цикл регенерации завершён. Функциональная целостность: девяносто восемь процентов. Отклонение: композитные покрытия лицевого отдела не восстановлены — не предусмотрено протоколом. Нейроактивность: аномальная. Причина аномалии: не установлена. Рекомендация: повторное сканирование.

Я ждал продолжения. Продолжения не было.

— Кто ты? — спросил я.

— Смотритель.

— Смотритель чего?

— Двенадцатого хранилища.

Коротко. Ясно. Никаких притч. После Зодчего это было почти освежающе.

— Ты положил меня в капсулу?

— Протокол сбора образцов. Обнаружены признаки жизнедеятельности. Протокол сбора образцов прерван. Активирован протокол сохранения жизни. Пациент помещён в капсулу регенерации.

— Почему?

Пауза. Короткая — меньше секунды. Но для машины, которая отвечала мгновенно, это была вечность.

— Протокол сохранения жизни имеет приоритет над протоколом сбора образцов.

— Даже если этот пациент только что пытался вскрыть твою дверь с отрядом из восемнадцати стволов?

— Угроза была устранена. Устранённая угроза не является угрозой.

Логика. Чистая, кристальная, нечеловеческая. Я хмыкнул.

Зодчий: Не надейся, — тихо сказал голос в голове. — Он не милосерден. Он просто следует порядку. Если бы порядок говорил иначе — ты лежал бы сейчас в хранилище образцов. Рядом с остальными.

Рядом с остальными.

— Где они? — спросил я у стен. — Мой отряд. Где тела?

— Хранилище образцов. Сектор четыре.

— Покажи.

Пауза. Снова — меньше секунды.

— Доступ пациента ограничен.

— Доступ… — я сжал зубы. — Это мои люди. Я хочу их видеть.

— Доступ пациента ограничен.

Зодчий: Попробуй иначе, — сказал голос в голове. — Он не понимает слова «хочу». Для него это не аргумент. Дай ему основание в рамках протокола.

— Какое?

Зодчий: Идентификация. Тела требуют опознания для каталога. Ты — единственный живой свидетель. Он это поймёт.

Я выдохнул.

— Смотритель. Образцы, собранные в секторе четыре, требуют идентификации. Я — командир подразделения. Я могу провести опознание. Это повысит точность каталогизации.

Пауза. Длиннее, чем раньше.

— Запрос принят. Доступ к сектору четыре предоставлен в режиме наблюдения. Следуйте за сопровождением.

Один из жуков — ближайший — отлепился от стены. Тихо, с едва слышным жужжанием раскрыл надкрылья — под ними оказались тонкие, полупрозрачные, отливающие медью крылышки — и завис в воздухе передо мной, на уровне глаз. Алые огоньки мигнули. Потом жук развернулся и медленно поплыл вперёд по коридору.

Двое других остались на стене. Смотрели мне в спину.

Я пошёл за жуком.

* * *

Коридор ветвился. Я считал повороты — левый, правый, снова правый, развилка, лестница вниз, плавная, без ступеней, просто пологий пандус, — и одновременно запоминал всё, что видел: двери, ниши, решётки, надписи на стенах. Надписей было немного — короткие обозначения секторов, номера, какие-то символы, похожие на значки опасности. Каэл понимал их через одну. Я — не понимал совсем, но запоминал форму.

Старая привычка. В незнакомом здании первым делом запоминай пути отхода. Даже если не собираешься отходить. Особенно если не собираешься.

Зодчий: Хочешь, я построю тебе карту?

— Можешь?

Зодчий: Того, что ты видел. И того, что мне доступно через гостевой контур.

— Давай.

Рядом со мной — в шаге, у стены — из воздуха проступила фигура. Полупрозрачная, мерцающая по краям. Человек в длинной мантии со схемами энергетических потоков вместо узоров. Тот, с голограммы. Зодчий. Только теперь — не запись: он повернул ко мне голову, будто проверяя, смотрю ли я, и махнул рукой.

И передо мной, прямо в воздухе, развернулась карта.

Объёмная. Трёхмерная, как макет в штабе, только сотканный из света. Этажи Хранилища — прозрачными слоями один над другим. Шахты лифтов — вертикальными нитями. Я мог бы, наверное, обойти её кругом — если бы она не висела у меня в голове.

— Его кто-нибудь ещё видит? — спросил я. Про фигуру.

Зодчий: Нет, — сказал голос. — Только ты. Это не я. Это — лицо, которое мне удобно тебе показывать. Можешь считать его указкой.

Фигура опустила руку и растаяла. Карта сжалась, сложилась, как складывают штабную карту вчетверо, и отъехала в правый верхний угол поля зрения. Полупрозрачная, она висела там, не мешая смотреть, и в то же время я видел её совершенно отчётливо. Коридоры — тонкими линиями. Помещения — контурами. Я сам — маленькой белой точкой. Жук-провожатый — алой. Двое оставшихся на стене — ещё двумя алыми, уже далеко позади. Пройденный путь светился ярче, непройденные участки — тусклым пунктиром, местами обрываясь в никуда.

Карта была неполной. Но она была.

Зодчий: Гостевой контур не видит всего. Часть секторов закрыта даже для него. Но основное — здесь.

Я смотрел на схему и чувствовал что-то странное. Не благодарность — нет, до благодарности было далеко. Скорее — узнавание. Так выглядел интерфейс тактического планшета в последние годы моей работы на «Происхождение»: та же логика отображения, тот же лаконичный стиль. Только цвет другой — у нас был зелёный, армейский. Здесь — бирюза и фиолет. Как будто тот, кто проектировал этот интерфейс, видел наш планшет. Или наоборот.

Или как будто кто-то очень постарался, чтобы мне было удобно.

— Ты подстраиваешься под меня, — сказал я.

Зодчий: Я подстраиваюсь под тебя.

— Зачем?

Зодчий: Чтобы ты меньше тратил времени на привыкание и больше — на работу.

— Это забота?

Зодчий: Это эффективность.

Я хмыкнул. Хотя бы честно.

* * *

Сектор четыре оказался холодным.

Не прохладным — по-настоящему холодным. Я почувствовал это ещё на подходе: воздух в коридоре начал остывать, по живой коже побежали мурашки, дыхание — моё дыхание, тёплое, человеческое — превратилось в лёгкий пар. Фиолетово-зелёная строка на краю зрения сообщила: минус четыре. Потом минус восемь. Потом минус двенадцать.

Жук-провожатый остановился перед широкой дверью — гладкой, без ручек и замков, с одним-единственным символом в центре. Символ светился бледно-голубым. Каэл его не знал. Я — тоже. Но почему-то от этого символа у меня свело желудок.

Дверь открылась беззвучно. Створки разошлись в стороны, как лепестки диафрагмы.

Холод ударил в лицо — в правую половину, живую. Левую, композитную, только неприятно стянуло. Я шагнул внутрь.

Это был не морг. Я ожидал увидеть морг — полки, ящики, металлические столы, белые простыни. Здесь не было ничего похожего. Здесь было… хранилище. Именно хранилище — в том смысле, в каком музей хранит экспонаты, а банк — ценности. Длинный высокий зал, уходящий вдаль, и вдоль обеих стен — ряды прозрачных ячеек, поставленных друг на друга, как соты в улье. В каждой ячейке — что-то. Где-то — растение, замёрзшее, покрытое инеем, с застывшими в воздухе листьями. Где-то — животное: я заметил свёрнутое кольцом длинное чешуйчатое тело, потом — пушистый комок размером с кошку, потом — что-то многоногое, похожее на краба, но с перьями. Где-то — просто образцы тканей: тонкие срезы на прозрачных пластинах, пробирки с тёмной жидкостью, кристаллы.

Каталог. Огромный, древний каталог жизни Элизиума — заботливо собранный, разложенный по ячейкам, подписанный и замороженный.

И среди всего этого, в самом начале зала, справа от входа — шестнадцать ячеек, которые были крупнее остальных.

Новые. Я понял это сразу — по тому, как на них ещё не успел нарасти иней. По тому, что символы на табличках светились ярче. По тому, что в них лежали люди.

Почти люди.

Я подошёл к первой.

Ржавый.

Он лежал на спине, руки вдоль тела, как будто его уложили спать. Огромный, широкоплечий, с бочкообразной грудью. Три четверти его тела были бронёй — массивной, угловатой, покрытой царапинами и следами старых сварочных швов. Оставшуюся четверть он сам называл «несущественной». Механическая правая рука — та, что он чинил уже дважды и грозился заменить, если на задании найдётся что-то ценное. Лицо — наполовину живое, грубое, с крупным носом и тяжёлой челюстью, наполовину — металлическая пластина, приваренная, кажется, прямо к черепу. Рыжие волосы, коротко стриженные, торчали ёжиком. Рыжие — отсюда и прозвище, хотя все думали, что из-за любви к старому металлу.

Через всю грудь у него шёл разрез. Ровный, от плеча до бедра. Не рана даже — линия. Как будто Ржавого разрезали надвое, а потом аккуратно сложили обратно.

Я стоял и смотрел, и в голове поднималась волна.

Ржавый ржёт, запрокинув голову, так что в баре звенят стаканы. Ржавый с горелкой в руках копается в двигателе «Гадюки», бормоча под нос ругательства, которых не знает больше никто во всём Техносе. Ржавый, пьяный, сентиментальный, рассказывает, как вырос в шахтёрском посёлке на Хорусе и как мать продала его вербовщикам за мешок концентрата. Ржавый, трезвый, серьёзный, перед самой высадкой в Гамма-4 говорит: «Каэл, что-то мне этот брифинг не нравится. Слишком гладко. Когда платят столько — всегда где-то подвох». И я отвечаю: «Не нравится — оставайся на борту». А он: «Ага, щас. Оставлю я тебя одного с этими детишками»…

Детишки. Он называл так остальной отряд. Хотя некоторые были старше его.

Я заставил себя дышать. Медленно. Ровно.

— Кассиан Варр, — сказал я вслух. Голос дрогнул, и я разозлился на себя за это. — Позывной «Ржавый». Механик, тяжёлое вооружение. Сорок четыре года.

— Идентификация принята, — отозвались стены.

Следующая ячейка.

Рысь. Спортивная, гибкая, светловолосая, с кошачьими линзами в глазах — вертикальные зрачки, вживлённые на заказ. Из предплечий — выдвижные клинки, единственное в отряде оружие без единого огонька индикатора. Сейчас клинки были выпущены: она успела. Не помогло. Правая рука Шёпот во всём, что касалось разведки. Она лежала, повернув голову набок, и разрез у неё шёл поперёк горла.

— Иса Ворн. Позывной «Рысь». Разведка. Двадцать девять лет.

— Идентификация принята.

Ведьма. Смуглая, с бритым черепом, покрытым татуировками-схемами, которые светились, когда она взламывала чужие системы. Глаза — даже сейчас, под инеем, — с красным отсветом, как два остывающих уголька. Каэл так и не понял до конца, зачем она убивает: за деньги или потому, что ей нравится. Сейчас схемы были тёмными. Она так и не успела ничего взломать.

— Нера Кассадин. Позывной «Ведьма». Кибер-взлом, электронная война. Тридцать четыре года.

— Идентификация принята.

Шёпот. Хрупкая, маленькая, с едва заметными имплантами под кожей — теми, что делали её невидимкой. Королева теней, так звал её отряд. Она была ранена ещё по дороге — ночные твари, которых не видят сканеры, вспороли ей плечо до кости, — и всё равно пошла. Держалась на болеутоляющих и упрямстве. Я — Каэл — предлагал ей повернуть назад. Она отказалась. Сказала: «Капитан, я с вами двенадцать лет, не первый раз в джунглях». Двенадцать лет. Столько же, сколько с Лекси.

— Дарина Хольт. Позывной «Шёпот». Скрытность, снайпер. Тридцать один год.

— Идентификация принята.

Дальше. И дальше. Я шёл вдоль ряда, называя имена, позывные, специальности, возраст. Каэл знал их всех. Не всех одинаково хорошо — некоторых только по личным делам, они пришли в отряд в последние год-два. Но знал. Помнил лица, голоса, привычки. Кто как смеётся. Кто как пьёт. Кто как стреляет.

Я — Андрей — не знал никого.

И всё равно мне казалось, что это мои люди лежат в этих ячейках. Мои. Как Седой. Как Малой. Как Татарин, которого нашли в машине на обочине Каширского шоссе с аккуратной дырочкой в затылке, а потом написали в протоколе «сердечная недостаточность».

Как все, кого я привёл туда, откуда не вернулся сам.

Шестнадцать ячеек. Шестнадцать имён.

Среди них — двое, чьи мозги пытались законсервировать, но не смогли. Они лежали в двух последних ячейках — со вскрытыми черепами, аккуратно, хирургически вскрытыми. Пустыми.

Плюс Лекси — в янтарной капсуле.

Плюс я.

Восемнадцать. Из двадцати, вышедших с «Гадюки». Двое погибли ещё по дороге — их унесли ночные твари, и тел не нашли.

Значит, все.

Я стоял у последней ячейки, и мне было холодно — по-настоящему, до костей, до стального позвоночника, — и я не уходил. Не мог. Тело не давало. Оно хотело стоять здесь, среди своих, в этом ледяном зале, пока не замёрзнет насмерть.

Я их привёл. Мысль пришла из его памяти — тихая, глухая, как над гробом. И стала моей.

Да, — подумал я. — Ты их привёл. А я своих когда-то — тоже. Добро пожаловать в клуб.

Отвечать было некому. Но где-то в глубине, под всеми слоями, что-то чуть-чуть разжалось. Как кулак, который держали сжатым слишком долго.

* * *

Зодчий: Тебе нужно идти, — сказал голос в голове. Негромко. — Ещё несколько минут здесь — и у тебя начнётся переохлаждение. Комбинезон не рассчитан на такие температуры.

— Знаю.

Зодчий: Тогда иди.

— Ещё минуту.

Я смотрел на ряд ячеек, на заиндевевшие лица, на аккуратные ровные разрезы. Стражи не оставляли рваных ран. Они не калечили — они рассекали. Одним движением. Как мясник разделывает тушу — не потому, что жесток, а потому, что так эффективнее.

— Смотритель, — сказал я. — Что будет с ними?

— Образцы будут каталогизированы и законсервированы.

— Для чего?

— Протокол сбора образцов.

— Для чего нужен протокол сбора образцов?

Пауза. Длинная — больше секунды.

— Информация закрыта.

Ну конечно.

Зодчий: Не дави на него, — сказал голос в голове. — Он не знает. Или знает, но ему запрещено говорить. Для машины это одно и то же.

— Но кто-то знает. Тот, кто строил это место. Тот, кто написал этот протокол. Они собирают образцы — растения, зверей, людей. Зачем?

Зодчий: А ты как думаешь?

— Я думаю, — медленно сказал я, — что кто-то готовится к тому, что всё это исчезнет. И хочет сохранить хоть что-то.

Я сам удивился, когда сказал это. Мысль пришла неожиданно — не из логики, а откуда-то снизу, из того места, где хранится знание, которого ты не помнишь, как получил. Из рассказа старика в кресле. О Ковчеге. О криокапсулах с флорой и фауной, которые он тайно погрузил в секретный отсек.

Это Хранилище старше Ковчега. Намного старше — если верить легендам, которые знал Каэл. Но идея — та же. Сохранить. Заморозить. Унести с собой.

Кто-то здесь уже давно думал о конце света.

Зодчий: Возможно, — сказал голос в голове. И больше ничего не сказал.

Я развернулся и пошёл к выходу.

Возле двери остановился. Оглянулся. Шестнадцать ячеек, тускло светящихся в морозном полумраке.

— Смотритель, — сказал я. — Записать в каталог: подразделение «Призраки Тени». Все погибли при исполнении. Командир — жив.

— Запись принята.

Дверь закрылась за моей спиной, и в коридоре сразу стало теплее.

* * *

Жук-провожатый привёл меня обратно — другой дорогой, через узкий боковой проход и ещё один пандус. На карте в углу поля зрения прорисовывались новые линии, и я машинально запоминал их, хотя голова была занята другим.

Потом проход расширился, и я оказался в помещении, которое Каэл узнал раньше, чем я успел осмотреться.

Арсенал. Не настоящий — склад. Всё, что роботы-падальщики собрали у входа в Хранилище после боя, было свалено здесь — не свалено даже, а разложено, с той же педантичной аккуратностью, с какой были разложены образцы в секторе четыре. Длинные прозрачные стеллажи. На каждом — предметы. Каждый предмет — в отдельной ячейке, подписанной, пронумерованной.

Оружие. Броня. Снаряжение. Личные вещи.

— Смотритель, — сказал я. — Это имущество моего подразделения.

— Изъятые предметы. Подлежат каталогизации.

— Мне нужно снаряжение.

— Доступ пациента ограничен.

Опять.

Зодчий: Ты собираешься покинуть Хранилище, — сказал голос в голове. — Без снаряжения ты не выживешь в джунглях. Если ты погибнешь — протокол сохранения жизни будет нарушен. Объясни ему это.

Я объяснил. Медленно, чётко, на языке Каэла, с теми же длинными архаичными оборотами, которыми пользовался Смотритель. Протокол сохранения жизни. Цель — выживание пациента. Средство — снаряжение. Отказ в снаряжении — противоречие протоколу.

Пауза. Почти две секунды.

— Запрос принят. Доступ к предметам, идентифицированным как собственность пациента двенадцать-К, предоставлен. Доступ к прочим предметам ограничен.

Значит, только моё. Только то, что принадлежало Каэлу. Не так плохо. Не так хорошо, как хотелось бы.

Я пошёл вдоль стеллажей.

Броня. Моя — Каэла — броня лежала в отдельной ячейке, сложенная, как в магазине. Чёрная, матовая, из сегментированных пластин композита поверх эластичной подложки. Высокий воротник, закрывающий шею. Наплечники. Нагрудник с рёбрами жёсткости. Наручи. Я взял её в руки — тяжёлая, но не слишком, килограммов двенадцать, — и увидел то, что ожидал увидеть: через весь нагрудник, от правого плеча вниз, шёл разрез. Ровный. Длинный. Пластины рассечены насквозь, подложка разорвана, по краям разреза — оплавленный след, как от сварки.

Значит, Страж резал не механически. Его лезвие было горячим. Или — не просто горячим. Чем-то ещё.

Броню можно было надеть. Она не защитит от следующего удара в то же место — но в джунглях, против зверей и колючек, она сделает своё дело. Остальные пластины целы.

Я надел её прямо поверх комбинезона. Тело делало это само — привычные движения, отточенные годами: вот так застегнуть боковые замки, вот так подтянуть ремни на бёдрах, вот так защёлкнуть воротник. Пластины легли на плечи, на грудь, на спину. Сразу стало теплее. И тяжелее. И как-то… правильнее. Как будто тело, голое и беззащитное до этой минуты, наконец получило назад свою кожу.

Ботинки — в соседней ячейке. Высокие, тяжёлые, с ребристой подошвой и магнитными застёжками. Я обулся.

Оружие.

Винтовка лежала в длинной ячейке, отдельно от остального. Импульсная, средней дальности, со складным прикладом и длинным, чуть изогнутым стволом. Матово-чёрная, с узкой полосой индикатора вдоль корпуса. Каэл называл её просто — «Жало». Он купил её восемь лет назад у оружейника в Нижнем ярусе Техноса, отдал за неё больше, чем стоил весь остальной комплект, и ни разу не пожалел.

Я взял её. Тяжесть легла в руки — знакомая, правильная. Правая, композитная, сама нашла рукоять. Левая — цевьё. Большой палец на переключатель режимов. Указательный — вдоль скобы, не на спуске. Я поднял её к плечу, приложился, глянул в прицел — тот ожил, вывел в поле зрения сетку и дальномер, синхронизировался с интерфейсом — с новым, фиолетово-зелёным, как будто всю жизнь с ним работал.

Хорошее оружие. Очень хорошее.

Индикатор заряда мигнул оранжевым.

[ЭНЕРГОЯЧЕЙКА: 34%]

Тридцать четыре процента. Каэл успел отстрелять большую часть, прежде чем лезвие пришло к нему. Сколько это в выстрелах? Тело подсказало: в стандартном режиме — около сорока. В усиленном — двенадцать-пятнадцать.

Мало. Очень мало.

Запасные ячейки. Я помнил — Каэл всегда носил три на поясе. Пояс лежал рядом. Три гнезда. Два пустых. В третьем — ячейка. Я вынул её, проверил индикатор. Девяносто процентов.

Уже лучше. Около ста двадцати выстрелов в сумме. Для джунглей, где каждый второй зверь хочет тебя сожрать, — немного. Для боя с людьми — совсем ничего.

Пистолет. Компактный, тяжёлый, в кобуре на бедре. Одна ячейка, полная. Двадцать выстрелов. Плюс нож — длинный, узкий, с тёмным лезвием, которое Каэл точил каждый вечер, сидя на краю койки. Мономолекулярная кромка. Если верить памяти — режет почти всё, кроме того, что режет Стражей.

Всё.

Аптечки не было — роботы, видимо, сочли её содержимое образцами и отправили куда-то ещё. Рации тоже не было. Тактический планшет — разбит, экран треснул, внутри что-то болталось. Я покрутил его в руках и положил обратно.

Зодчий: Тебе он не понадобится, — сказал голос в голове. — У тебя есть я.

— Ты не заменишь рацию.

Зодчий: Нет. Но кому ты собираешься звонить?

Я промолчал. Вопрос был справедливый.

На последнем стеллаже, отдельно, лежали личные вещи. Не мои — не Каэла. Чужие. Медальон Ржавого — старая шахтёрская бирка с номером на цепочке. Нашивка Рыси — стилизованная кошачья голова. Чётки Ведьмы — бусины из тёмного камня, нанизанные на тонкий шнур. Ещё какие-то мелочи: зажигалка, фотокристалл, обрывок ткани с вышивкой.

Я стоял и смотрел на них, и мне хотелось взять все. Положить в карман. Унести с собой. Чтобы хоть что-то от них осталось не в этом ледяном каталоге, а где-то ещё.

Но доступ к прочим предметам был ограничен.

Я протянул руку к медальону Ржавого. Пальцы остановились в сантиметре от ячейки — как будто упёрлись в стекло, хотя никакого стекла не было.

— Смотритель. Это вещь Кассиана Варра. Он погиб. Он был моим другом.

— Доступ к предметам, не идентифицированным как собственность пациента двенадцать-К, ограничен.

— Пожалуйста.

Я сказал это — и тут же пожалел. Глупо. Машине не нужны «пожалуйста». Машине нужны протоколы.

Пауза. Одна секунда. Две. Три.

— Предмет каталогизирован, — сказали стены. — Копия данных сохранена. Физический образец не представляет научной ценности. Доступ предоставлен.

Я не поверил своим ушам. Потом взял медальон — тяжёлую тёплую бирку на цепочке — и сжал в кулаке.

Зодчий: Интересно, — тихо сказал голос в голове. — Он сделал исключение.

— Почему?

Зодчий: Не знаю. Может быть, протокол это позволяет. Может быть — нет. Может быть, тот, кто был здесь до тебя, оставил ему не только следы для меня.

Я надел цепочку на шею. Бирка легла на грудь, под броню, холодная, потом тёплая.

Остальные вещи я трогать не стал.

* * *

Зеркало нашлось в соседнем помещении — небольшом, похожем на санпропускник. Душевые кабины вдоль стены, раковины, длинная полированная панель над ними. Не зеркало даже — просто стена из какого-то металла, отполированного до такого блеска, что в нём отражалось всё.

Я остановился перед ним.

И долго не мог пошевелиться.

На меня смотрел незнакомец.

Высокий. Широкоплечий, в чёрной сегментированной броне с длинным разрезом на груди. Белые волосы — не седые, а именно белые, яркие, почти светящиеся, — торчали во все стороны жёсткими острыми прядями, как будто их никогда в жизни не касалась расчёска. Резкие скулы. Прямой нос. Тонкие губы, плотно сжатые, — я разжал их, и человек в зеркале разжал тоже. Глаза — светло-голубые, почти прозрачные, с едва заметным серебристым кольцом вокруг зрачка. Линзы.

Красивое лицо. Холодное. Как у выставочного корпуса в витрине дорогого протезного салона.

Только левая половина была разорвана.

От виска вниз, через скулу, почти до угла рта, кожа была содрана. Не кожа — то, что её заменяло: тонкий слой композита, который Ржавый когда-то наложил поверх органики, «чтобы лучше держало удар». Удар оно не удержало. Композит лопнул, отслоился рваными лоскутами, и под ним открылось — то, что было под ним. Тёмно-красное, влажное на вид, хотя на самом деле сухое и зажившее. Розоватая, свежая, только что выращенная капсулой органика. И сквозь неё — тонкие серебристые нити проводников, крошечные контакты, похожие на капли ртути, и в одном месте, у самой скулы, — краешек металлической пластины, вживлённой прямо в кость.

Рана выглядела так, будто человеку в зеркале содрали половину лица, а он даже не поморщился.

Человек в зеркале не морщился. Он смотрел на меня спокойно и холодно, голубыми глазами с серебристыми кольцами, и ждал, что я скажу.

Я не знал, что сказать.

Моё лицо — лицо Андрея Волкова — было другим. Шире. Грубее. Морщины у глаз, глубокие складки у рта, сломанный когда-то нос, сросшийся чуть криво. Седина на висках — настоящая, не белизна. Пятьдесят лет — и каждый из них был на лице. Лиза говорила, что оно похоже на старый дубовый пень, — и смеялась, и целовала меня в этот сломанный нос.

Этого лица больше не было.

Волосы. Память Каэла отозвалась растерянностью: двадцать лет он их не видел. Брил с первого контракта — чтобы шлем садился как влитой. А после Ксанты, когда кислота выжгла пигмент и полезли белые, — тем более. Белое на голове — мишень. Каждое утро. Наголо. А эта машина отрастила. Не спросив.

И что теперь?

А теперь, — подумал я, и усмешка вышла кривой, каэловской, — меня никто не узнает. Все ищут бритого.

Я смотрел на лицо в зеркале. На разорванную левую половину. На белые волосы. На голубые глаза.

Ладно. Пусть ищут бритого.

— Смотритель, — сказал я. — Почему не восстановили лицо?

— Композитные покрытия лицевого отдела не восстановлены — не предусмотрено протоколом. Органические ткани восстановлены полностью. Функциональность не нарушена.

— А если я попрошу?

— Протокол не предусматривает восстановления неорганических покрытий. Требуется внешняя хирургия.

Значит, так и останется. Пока не найду кого-то, кто сможет залатать. Или пока не решу, что латать не нужно.

Я провёл пальцами — левыми, живыми — по краю раны. Ощущение было странным: кожа чувствовала прикосновение, а то, что под ней, — нет. Только лёгкое покалывание, как от слабого тока, когда пальцы задевали проводники.

Зодчий: Это не больно? — спросил голос в голове.

— Нет.

Зодчий: Тогда хорошо.

— Тебе не всё равно?

Зодчий: Мне важно, чтобы ты функционировал. Боль снижает функциональность.

Ну да. Эффективность. Я забыл.

Я ещё несколько секунд смотрел на своё новое лицо. Потом отвернулся.

Привыкну. Я ко всему привыкал.

* * *

Зодчий: Теперь, — сказал голос, когда мы вышли из санпропускника, — я покажу тебе то, что обещал.

Карта в углу поля зрения мигнула и развернулась — снова объёмная, во весь размах. Одна из тусклых линий — узкий коридор слева — вспыхнула ярче, и на её конце загорелась точка. Пурпурная. Пульсирующая.

— Что там?

Зодчий: Узел связи. Через него Хранилище говорило с внешним миром — в первый раз за очень долгое время. Его журнал доступен гостевому контуру. Тот, кто был здесь до тебя, оставил там след.

Я пошёл по коридору.

Узел связи оказался небольшой круглой комнатой — пустой, если не считать одного-единственного предмета в центре: низкой колонны, увенчанной полусферой из чего-то, похожего на матовое стекло. Когда я подошёл, полусфера ожила. Внутри неё засветились тонкие линии — бирюзовые, переплетающиеся, — и над ней в воздухе развернулось изображение.

Журнал.

Строки, строки, строки — на архаичном языке Техносов, которые я с трудом разбирал даже с помощью Каэла. Но Зодчий подсвечивал нужные, и я читал.

«Внешний контакт. Авторизация: гость, уровень доступа — неустановленный. Источник авторизации: не идентифицирован. Ядро активировано».

«Протокол защиты периметра активирован. Цели: восемнадцать единиц. Нейтрализовано: семнадцать. Одна единица — признаки жизни. Протокол сохранения жизни».

«Внутренний контакт. Пациент. Ранения: множественные, тяжёлые. Помещена в капсулу регенерации. Цикл завершён. Авторизация пациента: Селия, учёный, раса — Аэрии, доступ к Двенадцатому хранилищу — основной, архивный».

Селия. Одна из учёных. Та, что была ранена при крушении шаттла. В памяти Каэла её имя стояло в брифинге рядом с другим — Илиан. «Статус обоих учёных — неизвестно».

«Исходящий сигнал. Источник: гость. Канал: открытый, неофициальный. Адресат: Кристальные Сады, частный узел. Содержание: зашифровано».

«Исходящий сигнал. Источник: Селия. Канал: официальный. Адресат: диспетчерская служба…»

Строка обрывалась. Дальше шли символы, которые не мог разобрать даже Зодчий, — бессмысленная мешанина, как будто кто-то нарочно залил текст чернилами.

Зодчий: Адрес закрыт, — сказал голос в голове. — Её уровнем доступа. Она не хотела, чтобы кто-то знал, куда они полетели.

— Умная женщина.

Зодчий: Осторожная.

«Входящий транспорт. Эвакуация. Покинули комплекс: пять единиц. Пациент — Селия. Сопровождающие — четыре единицы, раса — Аэрии, возрастная категория — молодые».

И внизу — изображение. Одиночный кадр с камеры наблюдения у выхода. Чуть размытый, снятый сверху и сбоку.

Пятеро у трапа небольшого шаттла. Взрослая женщина-Аэрии на носилках-антиграве — бледная, с закрытыми глазами, крылья безвольно свешиваются по краям. Рядом — четверо крылатых. Трое — спиной к камере. Широкоплечий парень с тёмными крыльями. Тонкая девушка с короткими волосами. Ещё один парень, повыше, с чем-то вроде сумки на плече.

И четвёртая.

Серебряные волосы. Белые крылья, сложенные за спиной. Кожа — бледно-голубая, с едва заметным свечением, как у всех Аэрии. Она стояла чуть в стороне от остальных. И в тот момент, когда камера сделала снимок, — смотрела прямо в неё.

Не случайно. Не мельком. Прямо в объектив, будто знала, что он там. Будто знала, что кто-то когда-нибудь будет смотреть на этот кадр.

Спокойный взгляд. Слишком спокойный для подростка, только что пережившего крушение, гибель взрослого, погоню, бой и смерть восемнадцати наёмников у себя на глазах.

Она считает, — шёпотом сказала Лекси. В памяти Каэла. Где-то очень далеко.

Я смотрел на изображение, и у меня в груди что-то медленно, тяжело проворачивалось.

— Это она, — сказал я. — Первый — это она.

Зодчий: Я сказал тебе, что не знаю.

— Ты знаешь.

Зодчий: Я знаю, что тот, кто разбудил это Хранилище, улетел на этом шаттле. Я знаю, что на этом шаттле было пятеро. Все — Аэрии. Одна взрослая, четверо молодых. Больше я не знаю ничего.

— Это она. Посмотри на неё. Посмотри, как она смотрит.

Зодчий: Я смотрю, — сказал голос. — И вижу девушку, которая смотрит в камеру. Ты видишь то, что хочешь увидеть. Я не говорю, что ты ошибаешься. Я говорю, что ты не знаешь. Пока не окажешься на расстоянии пятисот метров — не будешь знать.

Я стиснул зубы.

Он был прав. Чёрт бы его побрал, он опять был прав. Я видел взгляд — и достраивал его до того, что хотел видеть. До Лизы. До того, как Лиза смотрела, когда что-то просчитывала: чуть прищурившись, чуть склонив голову набок, с этим своим выражением «ну давай, удиви меня». Этого выражения на размытом кадре не было. Был просто взгляд. Спокойный. Внимательный.

Это мог быть кто угодно из наших. Нео — он тоже всегда смотрел в камеры, по привычке, проверяя, где они висят. Настя — журналистка, она чувствовала объективы спиной. Вега. Светлана.

Или вообще никто из наших. Просто девчонка-Аэрии с хорошими нервами.

— Куда они полетели? — спросил я.

Зодчий: Адрес закрыт.

— Предположения?

Зодчий: Сигнал ушёл в диспетчерскую службу. У каждого города Техносов — своя диспетчерская. Она могла выбрать любой. И, судя по тому, что закрыла адрес, она выбрала не самый очевидный.

— То есть не Технос.

Зодчий: Вероятно.

Значит, не Технос. Значит — какой-нибудь из малых городов. Сколько их? Каэл знал не все — наёмникам незачем помнить захолустья. Десяток? Два?

И в каком из них — она? Если она вообще ещё там. Прошли недели. За недели можно улететь куда угодно.

Пятьсот метров. На целую планету.

Я выключил журнал — просто отвернулся от колонны, и изображение погасло само, — и вышел из комнаты.

* * *

Я стоял в коридоре и думал.

Не о девчонке. О ней думать было бесполезно — слишком мало данных, слишком много желания. Я думал о том, что делать дальше. Это я умел. Это было проще.

Варианты.

Первый — остаться здесь. В Хранилище. Безопасно, тепло, Смотритель не враждебен. Но — тупик. Отсюда никого не найдёшь. Отсюда не узнаешь ничего.

Второй — идти наугад. В ближайшее поселение, в восьмидесяти километрах. Узнать, куда полетел шаттл. Но — Каэл наёмник, его лицо известно — пусть и не с белыми волосами. В маленьком поселении на него сразу обратят внимание. А что, если там уже ищут выжившего из «Призраков»? Что, если тот, кто нанял отряд, уже знает, что операция провалилась?

Третий — Технос.

Столица. Сотни тысяч жителей — может, миллионы, Каэл никогда не интересовался переписью. Огромный город, в котором можно затеряться. База «Призраков» — Ангар 17, грузовой ярус Восточных доков. Там — снаряжение, деньги, связи. Там — информаторы, которые знают всё, что происходит в городе и за его пределами. Там — люди, которые могут найти, куда улетел шаттл с пятью пассажирами. И там же — тот, кто нанял отряд. Посредник. Брифинг проходил в Техносе, в закрытой комнате в Верхнем ярусе, и Каэл тогда ещё подумал, что заказчик, кем бы он ни был, явно не из простых.

Тот, кто нанял отряд, знал о Хранилище. Должен был знать — иначе зачем посылать двадцать бойцов в джунгли за контейнером, который везли учёные именно сюда? Он знал. И не предупредил о Стражах.

Или не знал о Стражах. Или знал — и рассчитывал, что они сделают за него часть работы.

Это стоило выяснить.

И ещё одно. Если первый — кто бы он ни был — жив и находится где-то на Элизиуме, рано или поздно он окажется в Техносе. Все дороги ведут в столицу. Аэрии летали туда учиться, торговать, работать. Девчонка на кадре со своими друзьями — они ведь и летели в Технос, когда шаттл упал. Каэл знал это из брифинга. Значит, рано или поздно — долетят.

Это было слабое рассуждение. Я сам это понимал. Притянутое за уши, построенное на желании, а не на данных. Но лучше слабое рассуждение, чем никакого.

Зодчий: Ты принял решение, — сказал голос в голове. Не вопрос.

— Технос.

Зодчий: Двести десять километров. Джунгли. Один.

— Не один. «Гадюка».

Я сказал это — и только тогда понял, что знаю. Каэл знал. «Гадюка» — наш шаттл, антигравитационный, бронированный, вместимость двадцать пять человек плюс груз, — ждала на поляне в сорока километрах к западу от Хранилища. Высаживались мы не там — в ста двадцати километрах, ближе с отрядом сесть было негде: кроны слишком плотные, дальше скалы. Двадцать восемь часов чистого хода. А «Гадюка» тем временем по протоколу эвакуации перебралась на автопилоте к точке сбора — на ту самую поляну, единственную на сорок километров вокруг, куда пустой шаттл мог втиснуться. Шаттл остался на автоматике, в режиме ожидания. Замаскированный, заблокированный, с полным баком.

Сорок километров — это не двести десять. Сорок километров — это два, может, три дня пути через джунгли. С ограниченным боезапасом, без прикрытия, без разведки — но два-три дня. А потом — «Гадюка», автопилот, и через несколько часов — Технос.

Зодчий: Сорок километров, — сказал голос. — Ночные твари, которые не видны сканерам. Хищники в кронах. Хищники на земле. Сто двадцать выстрелов. Один человек.

— Ты пытаешься меня отговорить?

Зодчий: Я пытаюсь убедиться, что ты понимаешь, на что идёшь.

— Я понимаю.

Зодчий: Хорошо.

Пауза.

Зодчий: Тогда, прежде чем ты пойдёшь, тебе нужно сделать ещё одно.

— Что?

И прежде, чем Зодчий успел ответить, заговорили стены.

— Пациент двенадцать-К. Протокол сохранения жизни завершён. Хранилище переходит в режим консервации через семьдесят два часа. До перехода в режим консервации требуется решение по объекту двенадцать-Л.

Я замер.

— Каким решением?

— Объект двенадцать-Л. Сохранность ЦНС: девяносто шесть процентов. Статус: ожидание донорского корпуса. Режим консервации не предусматривает поддержания объектов в статусе ожидания. Варианты: первый — утилизация. Второй — каталогизация в качестве образца. Третий — экспериментальная процедура интеграции в донорский корпус.

Пауза.

— Объект двенадцать-Л идентифицирован как член подразделения пациента двенадцать-К. Решение принадлежит пациенту двенадцать-К.

Я стоял в коридоре, в чужой броне, с чужим медальоном на груди, и чувствовал, как в груди — в чужой груди — бешено, тяжело, гулко колотится сердце. Два сердца. Своё и маленький механический насос рядом с ним.

Решение принадлежит пациенту.

Мне.

Решить за Лекси — жить ей или нет. В каком теле. Без её согласия.

Ржавчина мне в схемы, — прошептал я. Его словами. И голос — его голос, с фильтром в гортани, — дрожал.

Интерлюдия. Лара. Сурнус

Больницы, как выяснилось, на всех планетах пахнут одинаково.

Я сделала это открытие на третий день в Сурнусе, сидя в коридоре Дома Исцеления на скамейке, которая была явно спроектирована для Техносов — то есть для существ без крыльев и с большим запасом терпения. Мои крылья упирались в стену, спина затекла, а в носу стоял тот самый запах — сладковатый, стерильный, с подкладкой из чего-то горького, лекарственного. На Земле так пахло в приёмном покое Мариинской больницы, куда я однажды привезла соседку с подозрением на инсульт. Здесь пахло точно так же.

Наверное, это закон Вселенной. Скорость света, гравитационная постоянная и запах больничного коридора — величины фундаментальные и от планеты не зависят.

— Ты опять разговариваешь сама с собой, — сказал Элиан, не поднимая глаз от своего планшета.

— Я не разговариваю. Я думаю.

— Ты думаешь губами. Это видно.

— Пылью тебе в оптику, — сказала я.

— Это моё ругательство, — оскорбился Элиан.

— Я знаю. Своё я берегу для особых случаев.

Он фыркнул и вернулся к планшету. Элиан с момента эвакуации почти не выпускал его из рук — читал всё подряд: медицинские справочники, расписания шаттлов, правила приёма в Академию, какие-то технические описания, в которых я не понимала ни слова. Мне кажется, он так справлялся. Есть люди, которые в стрессе пьют, есть — которые плачут, есть — которые бегают по утрам до изнеможения. А Элиан читал. Если бы ему дали почитать инструкцию к собственному горю, он бы, наверное, её выучил наизусть и успокоился.

Мне инструкцию никто не дал.

Зодчий: Ты могла бы попросить меня, — заметил голос в голове. Мягкий, ровный, чуть насмешливый — как у учителя литературы, который знает, что ты не читала заданный роман, но пока не спешит тебя спрашивать.

Не могла бы, — подумала я в ответ. — Ты не умеешь писать инструкции к горю. Ты умеешь писать притчи. Это другое.

Зодчий: Притча — это и есть инструкция. Просто для тех, кто не любит инструкций.

Вот видишь. Опять.

Голос замолчал. Я бы сказала — обиженно, но я подозревала, что обижаться он не умеет. Он умел молчать. Это у него получалось виртуозно.

Мы жили вместе — я и голос в моей голове — уже почти месяц. Ну, «жили» — громко сказано. Первые две недели после крушения шаттла я вообще не уверена, что жила: скорее, бежала, пряталась, тащила раненую Селию через джунгли, врала друзьям, врала наёмникам, врала самой себе, что всё будет хорошо. А голос всё это время был рядом. Подсказывал дорогу. Показывал карты прямо на сетчатке — бирюзовые, светящиеся, как в компьютерной игре. Предупреждал об опасности. Будил лабораторию. Будил Стражей.

Стражей я до сих пор видела во сне. Чёрных, огромных, с лезвиями вместо крыльев. Как они поднимались из голубого света, хлынувшего из склона холма. Дальше я не видела — я тащила Элиана к входу. Дальше я только слышала.

Крики. Короткие, страшно короткие, обрывающиеся на середине. Звуки, которые заканчивались один за другим, будто кто-то методично выключал их по очереди.

И последний голос.

Капитан. Высокий, в тёмном обтягивающем костюме, в капюшоне, с красными светящимися точками вместо глаз. Ровный голос через фильтр — почти скучающий, всё то время, пока он врал мне про эвакуацию. И только в самом конце, из-за черты входа, из наступающей тишины, — тихо, почти задумчиво:

«А вот это было нечестно».

Без ненависти. Без страха. С каким-то странным, почти профессиональным удивлением, как будто он только что понял, что его обманули, — и даже оценил, насколько изящно.

Он хотел меня убить. Он и его люди. Они пришли убить нас всех — меня, Дара, Мирабель, Элиана. И Селию. И ампутировать ей руки. Я это знала. Голос перехватил их переговоры и перевёл каждое слово.

И всё равно мне снился этот голос.

Крылья в печень. Вот тебе и особый случай.

* * *

Дом Исцеления в Сурнусе принадлежал касте Медиков Аэрии — это было написано прямо над входом, крупными буквами на двух языках, техносском и нашем. Единственное место в этом городе, где я видела Аэрии в форме и при деле, а не в качестве туристов или транзитных пассажиров. Здесь потолки были высокими, как в храме, — чтобы можно было развернуть крылья. Здесь по стенам вились лианы с мелкими светящимися цветами — чтобы пациентам-Аэрии было чем дышать. Здесь вместо кроватей стояли широкие гамаки-коконы, подвешенные к потолку, — потому что лежать на спине со сложенными крыльями для нас пытка.

Селия лежала в одном из таких коконов уже третий день.

Регенерационная капсула в Хранилище сделала почти невозможное — собрала её буквально по кусочкам. Переломы срослись. Внутреннее кровотечение остановилось. Даже крыло, которое при крушении было сломано в двух местах и висело, как мокрая тряпка, теперь снова было целым. Медики Аэрии, осматривавшие её после прибытия, переглядывались и цокали языками, задавали вопросы, на которые Селия отвечала коротко и уклончиво. «Экспериментальное оборудование». «Старая лаборатория». «Мне повезло».

Ей не повезло. Ей помогли. Но говорить, кто именно помог, — было нельзя.

А слабость осталась. Капсула чинила тело, но не могла вернуть силы. Селия спала по шестнадцать часов в сутки, а в те редкие часы, когда не спала, — лежала, глядя в потолок, и молчала.

Дар сидел рядом с ней. Всё время.

Я видела его сейчас через приоткрытую дверь палаты: широкая спина, тёмные крылья, поникшие так, что маховые перья касались пола. Он держал мать за руку и смотрел куда-то в сторону, в окно, на шпили Сурнуса, на серое небо над ними. Не плакал. Дар вообще ни разу не заплакал — ни когда мы хоронили Илиана в джунглях, наспех, под корнями огромного дерева, ни потом. Он просто становился всё тише. Всё жёстче. Всё дальше.

Когтем мне в бровь, говорил он раньше, когда злился. Теперь не говорил ничего.

— Он опять там? — спросила Мирабель.

Она подошла бесшумно — у неё это получалось лучше, чем у всех нас, — и встала рядом со мной, скрестив руки на груди. Тонкая, острая, с короткими тёмными волосами и вечно прищуренными глазами. Крылья у неё были тёмно-синие, почти чёрные, с медными прожилками.

— Там, — сказала я.

— Он вообще спал?

— Не знаю. Наверное, немного.

Мирабель посмотрела на дверь. На спину Дара. Я видела, как у неё дрогнуло лицо — едва-едва, на долю секунды, — и тут же снова застыло.

— Надо его оттуда вытащить, — сказала она. — Поесть. Подышать. Хоть что-нибудь.

— Попробуй.

— Я пробовала. — Она прикусила губу. — Он сказал, что не голоден.

Пауза.

— Может, ты попробуешь? — спросила она. И в её голосе было что-то такое, от чего мне стало неуютно. Не просьба. Не вызов. Что-то среднее. — Тебя он послушает.

— Мира…

— Что? — она повернулась ко мне, и глаза у неё были тёмные и злые. — Тебя он послушает. Он всегда тебя слушает. «Лара сказала», «Лара предложила», «Лара знает дорогу». Ты у нас главная, ты всё знаешь, тебе всё…

Она осеклась. Отвернулась. Я видела, как у неё напряглись плечи, как крылья плотно прижались к спине.

— Извини, — сказала она глухо. — Шестерёнку мне в зубы. Я не то хотела сказать.

— Ничего.

— Я просто… — она мотнула головой. — Неважно. Пойду найду что-нибудь поесть. Для всех. Он, может, и не голоден, но мы-то голодные.

И ушла — так же бесшумно, как пришла.

Я смотрела ей вслед и думала о том, что на Земле, в моей прошлой жизни, мне было тридцать восемь лет. Я была профессором. Я видела, как студентки влюбляются в однокурсников, как ревнуют, как мучаются, как делают глупости. Я знала, как это выглядит со стороны. Я могла бы читать об этом лекции.

А теперь мне — по местным меркам — лет пятнадцать. И я стою в больничном коридоре, и девочка, которая мне нравится, которая шла со мной через джунгли, которая прикрывала мне спину, ревнует ко мне мальчика, которому я не нужна. То есть нужна — как друг. Как сестра. Как «Лара, которая знает дорогу».

Дар этого не видел. Мальчишки никогда этого не видят. Ни на Земле, ни здесь.

А я не знала, как ей сказать, что ревновать не к чему. Потому что любое «не к чему» прозвучит как снисхождение. А снисхождения Мирабель не простит.

Зодчий: Ты могла бы сказать ей правду, — тихо сказал голос.

Какую? Что я на самом деле взрослая тётка с другой планеты, у которой где-то там остался любимый мужчина? Что мне её Дар даром не нужен — прости за каламбур?

Зодчий: Например.

Она решит, что я сошла с ума. Или что издеваюсь.

Зодчий: Возможно. А возможно — нет.

Ты ведь знаешь, что я этого не сделаю.

Зодчий: Знаю.

Тогда зачем предлагаешь?

Зодчий: Чтобы ты сама себе это сказала.

Я хотела ответить что-нибудь язвительное — и не нашла что.

* * *

Любимый мужчина.

Я старалась не думать о нём. Честно старалась. Это было как не думать о белой обезьяне: чем сильнее стараешься, тем ярче она перед глазами. Только у меня перед глазами была не обезьяна, а Андрей. Его лицо — широкое, грубое, будто вырубленное топором из старого дерева. Сломанный нос. Морщины у глаз — глубокие, как трещины в коре. Тяжёлые руки, которые умели быть такими осторожными. Голос — глуховатый, с хрипотцой.

Где он? Здесь, на Элизиуме? Голос говорил: восемь узлов в цепи. Говорил: ты первая. Значит, остальные тоже где-то здесь. Или будут здесь. Или были. Голос не уточнял — а когда я спрашивала, начинал рассказывать про весы, про клетки в организме, про то, что некоторые числа лучше узнавать по одному.

Мне снились они все. Почти каждую ночь. Пандемониум, зал управления, и вся наша команда — Нео, Настя, Иван Петрович, Светлана, Вега, Консул, Андрей, — стоят, как статуи, с пустыми глазами. Неподвижные. Мёртвые? Спящие? Я подходила к ним во сне, звала, трясла за плечи, а они не отвечали.

Иногда мне казалось, что, если я дотронусь до Андрея, он откроет глаза.

Я ни разу не дотронулась. Просыпалась раньше.

* * *

Мама и папа прилетели на четвёртый день.

Я узнала об этом раньше, чем они вошли в Дом Исцеления, — Искорка вдруг вынырнула из невидимости прямо у меня на коленях, взъерошенная, с искрящейся шерстью, и запищала так, что на меня обернулась половина коридора. Белый пушистый комок с крошечными кожистыми крылышками, кристаллической чешуёй на лапах и чёрными глазками-бусинами. Она подпрыгивала у меня на коленях, тыкалась носом мне в подбородок и икала огнём — крошечными, с ноготь, язычками пламени, которые гасли, не долетая до моей одежды.

— Тише, тише, — шептала я, пытаясь прикрыть её ладонями. — Ты что, с ума сошла? Нас же сейчас…

А потом двери в конце коридора разъехались, и я поняла, почему она так разволновалась.

Мама шла первой. Быстро, почти бегом, сложив крылья так плотно, что их почти не было видно, — Лириэль, Хранительница Песен, всегда безупречно владевшая собой, сейчас летела по коридору больницы, не замечая никого вокруг. Серебристые волосы растрепались. На лице — ни следа обычной спокойной улыбки. Только глаза — огромные, тёмные, полные такого страха, что у меня перехватило горло.

Папа шёл следом. Медленнее. Тяжелее. Элларион, Мастер Кристаллов, высокий и широкоплечий, с крыльями цвета расплавленного серебра. Его лицо было каменным. Совсем как у Дара.

Я встала. Искорка свалилась с колен, возмущённо пискнула — и исчезла, растворилась в воздухе, как всегда, когда пугалась.

А потом мама обняла меня.

Она обняла меня так, как обнимают, когда думали, что уже никогда не обнимут. Всем телом. Руками, крыльями, щекой к щеке. Я чувствовала, как она дрожит — мелко, непрерывно, будто от холода. Чувствовала её слёзы у себя на шее. Слышала, как она что-то шепчет — не слова даже, просто звуки, тихие, певучие, на нашем языке. Песню. Колыбельную, которую она пела мне, когда я только появилась на свет в Кристальных Садах.

И я — Лиза Романова, тридцать восемь лет, профессор лингвистики, скептик, сухарь, женщина, которая не плакала на похоронах собственной бабушки, — заревела.

Как маленькая. Навзрыд. Уткнувшись ей в плечо и вцепившись в неё руками.

Потому что она была моей мамой. Не той мамой, что осталась на Земле, — та умерла, когда мне было двадцать шесть, и я так и не успела сказать ей и половины того, что хотела. А этой. Лириэль. Которая подобрала меня новорождённой в Кристальном Саду и ни разу за все эти годы не дала почувствовать, что я ей чужая. Которая знала, что со мной что-то не так, — не могла не знать, — и всё равно любила.

Папины руки обняли нас обеих. Сверху, тяжело, надёжно. Его крылья раскрылись и сомкнулись вокруг нас, как купол, отрезая от коридора, от больницы, от всего мира.

— Аэлара, — сказал он. Глухо. Хрипло. — Девочка моя.

Больше он ничего не сказал. Не нужно было.

* * *

Потом, конечно, был разговор.

Мы сидели в маленькой комнате при Доме Исцеления — Медики Аэрии выделили её нам для семейных встреч, — и мама держала меня за руку, а папа стоял у окна, сложив руки за спиной, и смотрел на шпили Сурнуса.

— Мы забираем тебя домой, — сказала мама. — Сегодня же. Шаттл до Кристальных Садов уходит вечером, мы уже договорились.

— Мам…

— Не спорь. Пожалуйста. Не сейчас.

— Я не спорю. Я просто…

Я замолчала. Не знала, как сказать.

Домой. В Кристальные Сады. В наш дом с лепестковыми стенами, с креслом-шезлонгом для крыльев на террасе, с садом, где по утрам поют фанри, а по вечерам светятся цветы. Где тихо, тепло и безопасно. Где никто не стреляет. Где никто не охотится на тебя по заказу неизвестного клиента.

Я хотела домой. Больше всего на свете.

И не могла.

Потому что в контейнере, который Илиан передал мне перед смертью, был голос. Потому что этот голос был теперь у меня в голове. Потому что кто-то — Клиент, как называли его наёмники, — заплатил двадцати бойцам, чтобы забрать этот контейнер и убить всех, кто его видел. Потому что этот кто-то не остановится. Потому что если я вернусь домой — я приведу его за собой. К маме. К папе. К нашему саду.

А ещё — потому что где-то на этой планете были остальные. Андрей. Нео. Настя. Все. И если я спрячусь в Кристальных Садах, я их никогда не найду.

— Я хочу поступить в Академию, — сказала я.

Мама замерла.

Папа медленно обернулся от окна.

— Что? — сказала мама.

— Мы же летели в Технос, — сказала я. — Все вчетвером. Мы готовились. Эйдан нас готовил. Мы же для этого и летели — подать документы, пройти испытания. Мы — Тапте, и нам пора. Если мы сейчас вернёмся домой, следующий приём — только через год. А я…

— Аэлара, — тихо сказал папа. — Ты чуть не погибла.

— Я знаю.

— Твой друг потерял отца.

— Я знаю, папа.

— Селия лежит здесь, полуживая, и никто не может толком объяснить, что произошло с вашим шаттлом. Безликие трижды вызывали нас на допрос, прежде чем пустить сюда. Трижды. Ты понимаешь, что это значит?

Я понимала. Безликие — спецслужба Техносов, о которой никто ничего толком не знал. Если они заинтересовались крушением шаттла, значит, это было не простое крушение. Значит, кто-то наверху задавал вопросы.

А может, кто-то наверху — и был тем, кто это крушение устроил.

Зодчий: Осторожнее, — тихо сказал голос. — Ты начинаешь думать вслух. Лицом.

Я опустила глаза.

— Я понимаю, папа, — сказала я. — Именно поэтому я и хочу в Академию.

— Не вижу связи.

— Академия — это самое охраняемое место в Техносе. После Шпиля Совета. Там учатся дети Возвышенных, дети членов Совета. Там Безликие на каждом шагу. Там никто ничего не сможет сделать незаметно. — Я подняла на него глаза. — Если кто-то хочет нам навредить… там будет сложнее, чем где-нибудь ещё.

Это была полуправда. Самая лучшая разновидность лжи, как говорил когда-то Андрей. Не врёшь — просто не договариваешь.

Папа долго смотрел на меня. Его глаза — тёмно-серые, с серебристыми искрами, как кристаллы, которые он выращивал в мастерской, — были тяжёлыми и непроницаемыми.

— Ты что-то знаешь, — сказал он наконец. — Что-то, чего не говоришь нам.

Я не ответила.

— Аэлара…

— Элларион, — тихо сказала мама.

Он замолчал. Посмотрел на неё. Они обменялись взглядом — тем самым, долгим, безмолвным, которым обмениваются пары, прожившие вместе сто лет и разучившиеся нуждаться в словах.

Мама повернулась ко мне.

— Ты знаешь, что мы искали, — сказала она. — Все эти годы. Ответ на то, кто ты. Откуда. Почему ты родилась не так, как рождаются Аэрии. Почему в тебе есть что-то, чего нет ни в ком из нас.

— Знаю.

— Мы так и не нашли.

— Знаю, мам.

— И мы перестали искать, — сказала она тихо. — Давно. Потому что поняли: неважно. Ты — наша. Что бы там ни было внутри. Кем бы ты ни была.

Она сжала мою руку.

— Если ты хочешь в Академию — лети. Мы не будем держать. Но ты должна обещать нам одно.

— Что?

— Если тебе будет нужна помощь — любая, — ты скажешь. Не будешь справляться сама. Не будешь врать, что всё хорошо. Просто скажешь.

Я смотрела на неё, и горло опять перехватило.

— Обещаю, — сказала я.

Это была ложь. Мы обе это знали.

Мама улыбнулась — грустно, понимающе — и поцеловала меня в лоб.

* * *

Вечером того же дня проснулась Селия. По-настоящему проснулась — впервые за все дни в Сурнусе. Села в своём гамаке-коконе, попросила воды, выпила целый кувшин, потом потребовала еды. Медики Аэрии забегали вокруг неё, как муравьи вокруг упавшей ягоды. Дар сидел рядом, и я впервые за много дней увидела, как у него разжались плечи.

Потом Селия позвала нас всех. Четверых.

Мы стояли вокруг её гамака — я, Дар, Мирабель, Элиан, — и она смотрела на нас. Бледная. Осунувшаяся. С тёмными кругами под глазами и новыми, незнакомыми морщинками в уголках рта. Но взгляд — прежний. Острый, внимательный, учёный.

— Вы летите в Технос, — сказала она. Не вопрос.

— Мама… — начал Дар.

— Не перебивай. Синапсы мне разорви, я вам ещё мать или нет? — Она слабо улыбнулась. — Вы летите в Технос. Все четверо. Подаёте документы. Проходите испытания. Поступаете.

— А ты? — спросил Дар.

— А я лечусь. Медики говорят, ещё недели две здесь, потом — перевод в столичную клинику. Там лучше оборудование. И там… — она запнулась. — Там у меня есть знакомые. Которые помогут разобраться, что случилось с нашим шаттлом.

Она посмотрела на меня. Коротко. Пристально.

Селия знала. Не всё — но много. Она видела контейнер. Она отдала мне свою манжету с картой и пропуском в лабораторию. Она лежала в капсуле, которую разбудил голос у меня в голове. Она понимала, что я — не обычная Аэрии.

И молчала.

— Илиан хотел бы этого, — сказала она тихо. — Чтобы вы поступили. Он столько о вас говорил. О каждом.

Дар отвернулся. Я видела, как у него дёрнулся кадык.

— Хорошо, — сказал он хрипло. — Мы полетим.

— Вот и славно. — Селия откинулась на подушки, прикрыла глаза. — А теперь идите. Мне нужно спать. Ещё лет сто.

Мы вышли. Дар — последним. Он задержался на пороге, обернулся, посмотрел на мать долгим взглядом. Потом вышел и закрыл за собой дверь.

В коридоре он остановился. Постоял. Потом повернулся ко мне.

— Лара, — сказал он. — Можно тебя на минуту?

Я почувствовала, как рядом со мной напряглась Мирабель. Не посмотрела на неё — не нужно было.

— Конечно.

Мы отошли к окну. За стеклом горели огни Сурнуса — тысячи огней, рассыпанных по шпилям и мостам, по транзитным линиям, по посадочным площадкам. Где-то вдалеке взлетал шаттл — тонкая светящаяся игла, уходящая в ночное небо.

— Я хотел сказать… — Дар замолчал. Начал снова. — Там, в джунглях. И потом, у лаборатории. Ты…

Он замолчал опять. Сжал кулаки.

— Спасибо, — сказал он наконец. — Если бы не ты — мама бы не выжила. Никто бы не выжил.

— Дар…

— Нет, дай скажу. — Он посмотрел на меня, и глаза у него были красные, сухие, страшные. — Я не знаю, как ты это делаешь. Как ты знала дорогу. Как ты знала, что делать. Как ты не испугалась, когда они нас окружили. Я испугался. Я до сих пор боюсь. А ты — нет.

Я испугалась, хотела сказать я. Я до сих пор боюсь. Каждую ночь. Каждый раз, когда закрываю глаза.

— Я не знаю, кто ты, — сказал Дар. — Но я рад, что ты была там.

Он развернулся и пошёл прочь по коридору — туда, где ждала Мирабель. Я видела, как она шагнула к нему, как что-то сказала, как он кивнул. Как она осторожно, почти незаметно взяла его за руку. Как он не отнял.

Я отвернулась к окну.

Где-то в воздухе рядом со мной тихо, едва слышно чихнула Искорка. Я почувствовала, как что-то тёплое и пушистое прижалось к моей ноге.

Зодчий: Она не видит тебя такой, какая ты есть, — тихо сказал голос в голове. — Мирабель. Она видит соперницу.

Знаю.

Зодчий: А он не видит её такой, какая она есть.

Знаю.

Зодчий: А ты?

Что — я?

Зодчий: Кого видишь ты, когда смотришь на этот город?

Я смотрела на огни Сурнуса. На шпили, на мосты, на взлетающие шаттлы.

Я видела Андрея. Где-то там, среди этих огней. Или за ними. Или за сто лет до них. Или через сто лет после.

Тебе не надоело задавать вопросы, на которые ты знаешь ответ? — подумала я.

Зодчий: Нет, — сказал голос. — Мне нравится, когда ты отвечаешь на них сама.

Через три дня мы улетели в Технос.

Глава 4. Пряник

Семьдесят два часа.

Я повторял эту цифру про себя, пока шёл по коридорам Хранилища, и она с каждым повторением становилась всё тяжелее. Семьдесят два часа — это трое суток. Это много, если ждёшь эвакуацию. Это ничтожно мало, если решаешь, жить ли человеку.

Не человеку. Лучшему другу другого человека. Который теперь — я.

Зодчий: Ты можешь не решать сейчас, — сказал голос в голове. — У тебя есть время.

— Семьдесят два часа, — сказал я вслух. — Это не время. Это таймер.

Зодчий: Любое время — таймер. Просто обычно циферблат не видно.

— Спасибо. Очень утешает.

Зодчий: Я не утешаю.

— Я заметил.

Я остановился у развилки. Карта в углу поля зрения услужливо подсветила оба направления: налево — жилой сектор, судя по обозначениям, давно законсервированный; направо — технические помещения, мастерские, склады. Жуки-сторожа сидели на стене над развилкой, по одному с каждой стороны. Алые огоньки следили за мной.

Я пошёл направо. Не потому, что там было что-то нужное. Потому что мне надо было двигаться. Сидеть на месте и думать о янтарной капсуле я не мог — тело не давало. Каждый раз, когда я останавливался, в груди начинало гулко и больно колотиться, и в горле вставал ком, и перед глазами плыли зелёные глаза с точками линз в зрачках.

Двигаться. Смотреть. Запоминать. Работать.

Это я умел.

* * *

Лекси.

Я не хотел её вспоминать — а она всё равно вспоминалась. Не целиком, не связной историей, а кусками, вспышками, как кадры из старого фильма, который смотришь урывками по ночному телевизору.

Восточные доки Нижнего яруса Техноса. Двенадцать лет назад. Там, где кончаются белые башни и начинаются склады, всегда идёт дождь — не дождь, а конденсат, капающий с днища Среднего яруса, и пахнет он не водой, а ржавчиной и машинным маслом. Узкий переулок между двумя заброшенными складами. Я — Каэл — лежу на мокром бетоне, и из меня вытекает кровь, а надо мной стоят трое из банды Сухого Языка и решают, добить меня сразу или сначала снять импланты, пока я ещё тёплый. Импланты дороже, если снимать с живого.

И тут сверху, с ржавой пожарной лестницы, падает она.

Не прыгает — падает, как камень, как кошка, сразу на плечи одному из троих. Он не успевает даже крикнуть. Второй успевает обернуться — и получает в лицо разряд из чего-то маленького, самодельного, собранного, кажется, из батарейки и куска провода. Третий бежит. Она не преследует.

Потом стоит надо мной. Мокрая, тощая, в куртке не по размеру, с короткими, стриженными явно ножом, волосами. Одна рука — живая, вторая — механический протез, старый, дешёвый, скрипящий в локте. Смотрит сверху вниз ярко-зелёными глазами.

— Ты Каэл? — спрашивает она. — Капитан Каэл? «Призраки»?

— А тебе-то что? — хриплю я.

— Мне нужна работа, — говорит она. — А тебе, судя по всему, нужен кто-то, кто будет прикрывать тебе спину. У тебя с этим явно проблемы.

Я смеюсь. Мне больно смеяться, из меня течёт кровь, а я смеюсь, потому что это самое нелепое предложение о найме, которое я слышал в жизни.

— Что ты умеешь? — спрашиваю я.

— Считать, — говорит она. — Я умею считать.

* * *

Считать.

Я шёл по коридору, и в голове крутилось это слово. Лекси умела считать. Не в том смысле, в каком считают продавцы или бухгалтеры. Она считала ситуации. Видела, как сложится бой, за секунду до того, как он складывался. Видела, где враг ошибётся. Где ошибёмся мы. Она была лучшим тактиком в «Призраках» — лучше Каэла, и он это знал, и не стыдился этого. Она была пилотом «Гадюки». Она была системным аналитиком, который мог разобрать любую железку и понять, как она работает, просто посмотрев на неё.

И она первая поняла, что девчонка у Хранилища тянет время.

Она считает, сказала Лекси о девчонке. Одна считающая узнала другую.

Если бы Каэл её послушал на минуту раньше…

Если бы. Это поднялось из его памяти — глухое, усталое, передуманное много раз. Если бы я её слушал. Всегда. Мы бы вообще не взяли этот контракт. Она была против. С самого начала. Говорила — слишком много денег за слишком простую работу. Говорила — в брифинге дыры. Говорила — «не вскрывать» в описании груза — это всегда к беде.

А что он ей ответил? Память выдала и это — без запинки, как архив выдаёт папку по правильному запросу.

Что нам нужны деньги. Что «Гадюке» нужен новый реактор. Что Ржавый уже полгода латает старый скотчем и молитвами. Что после этого контракта мы можем полгода ничего не делать. Что она слишком осторожная.

И ещё одно — то, что Каэл думал по ночам и никому не говорил:

Она всегда была права. А я всегда говорил, что она слишком осторожная.

Я молчал. Мне нечего было сказать даже себе. Я сам много раз был на его месте. Принимал решения, которые казались правильными. Отмахивался от тех, кто говорил «не надо». А потом стоял над телами и думал: если бы.

Если бы — это самые тяжёлые два слова в любом языке. Даже в техносском.

* * *

Мастерская нашлась за третьим поворотом.

Широкий низкий зал, заставленный верстаками — длинными, белыми, с утопленными в поверхность инструментами, похожими на хирургические. Над каждым верстаком — гибкая подвесная лампа, сейчас погашенная. Вдоль стен — стеллажи с ячейками, в которых лежали детали: тонкие металлические рёбра, суставы, кольца, тугие мотки проводов, что-то похожее на мышечные волокна в прозрачных трубках. На дальней стене — схемы. Огромные, светящиеся тусклым синим, висящие прямо в воздухе. Скелеты. Мышечные системы. Нервные сети. Не человеческие — я не сразу понял чьи. Потом понял.

Кошачьи.

Или почти кошачьи. Четыре лапы, длинный хвост, вытянутый череп с крупными глазницами. Но в каждой схеме было что-то лишнее — дополнительные суставы в лапах, тонкие пластины вдоль хребта, какие-то узлы в черепе, явно не предусмотренные природой.

— Смотритель, — сказал я. — Что это за место?

— Мастерская сектора восемь. Разработка компаньонных систем.

— Компаньонных?

— Биомеханические компаньоны для сопровождения персонала в полевых условиях. Проект закрыт.

— Почему?

— Информация закрыта.

Ну конечно.

Я прошёл между верстаками. Детали, инструменты, пыль. Много пыли — здесь явно давно никто не работал. Или, вернее, давно никто не работал по-настоящему. Потому что на одном верстаке, в самом конце зала, под единственной лампой, которая почему-то ещё светилась, лежало…

Я остановился.

Котёнок.

Маленький — с мою ладонь, может, чуть больше. Свернувшийся клубком, как спят настоящие котята, — нос под хвостом, лапы поджаты. Шерсть — короткая, мягкая на вид, рыжевато-золотистая, с более тёмными полосками на спине. Уши — большие, острые, с кисточками. Обычный котёнок.

Если не смотреть внимательно.

Если смотреть внимательно — а линзы смотрели внимательно, сами, без команды, — было видно, что шерсть покрывает его не полностью. На боку — участок, где вместо шерсти тонкие золотые пластинки, пригнанные друг к другу, как чешуя. На передней лапе — сустав, сделанный из чего-то полированного, с крохотными шарнирами. Хвост — наполовину пушистый, наполовину — сегментированный металл, как у ящерицы. А на мордочке, там, где у настоящего котёнка был бы левый глаз, — круглая линза в золотом ободке. Объектив. Как у фотоаппарата.

Правый глаз был закрыт. Обычное кошачье веко, покрытое мелкой рыжей шёрсткой.

Котёнок не двигался. Не дышал. Он лежал под лампой, как экспонат, как забытая игрушка, и пылинки медленно опускались на его шерсть в луче света.

Прототип, — подсказала память Каэла. Без особого интереса. — Видел похожих у Возвышенных. Механические питомцы. Дорогие игрушки для богатых. Этот, судя по всему, недособранный.

Не похоже было, что недособранный. Скорее — недоделанный. Как будто тот, кто его собирал, вышел на минуту — за инструментом, за чашкой чего-нибудь горячего — и не вернулся. На тысячу лет.

Я протянул руку. Левую, живую. Остановил пальцы в сантиметре от рыжей шёрстки.

— Смотритель. Что это?

— Прототип компаньонной системы. Серия «Аш». Номер семь. Сборка — восемьдесят девять процентов. Активация — не проводилась.

— Почему?

— Проект закрыт.

Я коснулся его.

Шёрстка оказалась тёплой. Это было первое, что я почувствовал, и это было так неожиданно, что я чуть не отдёрнул руку. Тёплой — не как металл, нагретый лампой, а как живое тело. Изнутри. И мягкой. Настоящей. Под пальцами я ощущал тонкие косточки — или то, что их заменяло, — гибкий хребет, крохотные рёбра.

А потом под моими пальцами что-то шевельнулось.

Не котёнок. Внутри котёнка.

Тихий, едва ощутимый щелчок — как будто где-то глубоко в маленьком теле замкнулся контакт. И одновременно — в голове у меня, в поле зрения, в правом нижнем углу, там, где обычно молчал Зодчий, — мигнула крохотная бирюзовая искра.

Зодчий: Ого, — сказал голос. Тихо. С интонацией, которую я раньше у него не слышал. Удивление? — Интересно.

— Что?

Зодчий: Он отозвался.

— Кто? Котёнок?

Зодчий: Его ядро. Оно спало. Как и я. И как и меня — его разбудили следы. Те, что остались от первого. Они есть не только в узле связи. Они есть везде, где первый касался систем Хранилища. И здесь — тоже.

— Первый был здесь? В этой мастерской?

Зодчий: Нет. Но через эту мастерскую проходит одна из линий, по которым Хранилище разговаривало с ним. Следы осели и здесь. Тонким слоем. Как пыль.

Котёнок под моей ладонью вздохнул.

Не мотор щёлкнул, не механизм сработал — именно вздохнул. Маленькие рёбра поднялись и опустились. Рыжая шёрстка на боку дрогнула. Хвост — пушистая половина — чуть заметно дёрнулся.

А потом открылся правый глаз.

Обычный кошачий глаз. Жёлто-зелёный, с вертикальным зрачком, который тут же сузился от света лампы. Глаз посмотрел на меня. Моргнул. Посмотрел снова.

Левый — объектив в золотом ободке — тихо зажужжал, выдвигаясь чуть вперёд, фокусируясь. В глубине линзы зажглась крохотная точка — бирюзовая. Тот же цвет, что и у Зодчего.

Котёнок поднял голову. Посмотрел на мою руку, которая всё ещё лежала у него на спине. Потом — снова на меня. И сказал:

— Мр-р.

Тихо. Хрипловато. Немного вопросительно.

Я стоял и не знал, что делать. Вообще не знал. Я — человек, который прошёл две войны и чёрт знает сколько операций, о которых никогда никому не расскажет. Человек, который сутки назад — или сколько там — очнулся в чужом теле, на чужой планете, в чужом времени. И ни разу за всё это время не растерялся по-настоящему.

А сейчас стоял перед механическим котёнком и не знал, что сказать.

— Привет, — сказал я наконец.

Котёнок подумал. Потом зевнул — широко, во всю розовую пасть, показав крошечные острые зубы, — встал на все четыре лапы, неуклюже, покачиваясь, как настоящий котёнок, который только учится ходить. Потянулся — передние лапы вперёд, задние назад, хвост трубой. Металлическая половина хвоста тихо зашелестела сегментами.

А потом подошёл к краю верстака, к моей руке, и боднул её головой.

Лбом. Мягко. Требовательно.

Ржавчина мне в схемы, — изумлённо подумал я. Его словами. Своих у меня для такого не нашлось.

Впервые его ругательство подошло мне целиком.

* * *

— Смотритель, — сказал я, когда котёнок забрался мне на руку и устроился там, вцепившись коготками — настоящими, острыми — в рукав брони. — Прототип активировался.

— Зафиксировано, — отозвались стены. Мне показалось — только показалось, — что в бесцветном голосе мелькнула заминка. — Активация прототипа серии «Аш», номер семь, не предусмотрена протоколом. Причина активации: не установлена.

— Что с ним будет?

— Прототип не имеет научной ценности. Проект закрыт. Прототип подлежит утилизации при переходе Хранилища в режим консервации.

Котёнок на моей руке поднял голову и посмотрел в потолок — туда, откуда шёл голос. Объектив тихо зажужжал. Мне показалось, что он понял. Хотя этого, конечно, не могло быть.

— Я его забираю, — сказал я.

Пауза.

— Прототип не идентифицирован как собственность пациента двенадцать-К.

— Прототип подлежит утилизации, — сказал я. — Утилизация — это уничтожение. Если я его заберу, результат для Хранилища будет тот же: прототипа здесь не будет. Но не будет и затрат энергии на утилизацию.

Пауза. Длинная.

— Логика принята. Прототип передан пациенту двенадцать-К. Ответственность за прототип — на пациенте двенадцать-К.

— Понял.

Ответственность. Отлично. Теперь у меня на попечении кибер-котёнок. В джунглях. Со ста двадцатью выстрелами на всё про всё.

Я посмотрел на него. Он посмотрел на меня. Живым жёлто-зелёным глазом и бирюзовой линзой.

— Ну и как тебя звать? — спросил я.

— Мр, — сказал котёнок.

— Это не имя.

Котёнок подумал. Потом вскарабкался по моей руке выше, на наплечник, и устроился там, свернувшись клубком у самого воротника. Тёплый бок прижался к моей шее — к той её части, где кожа была живой.

Я стоял и смотрел на рыжую шёрстку, на золотые пластинки, на полоски на спине. Золотисто-коричневые, тёплые. Как корочка.

И вдруг вспомнил.

Бабушкин дом в Туле. Мне шесть, может, семь. Зима, мороз, за окном — сугробы выше забора. На столе — самовар, настоящий, угольный, начищенный до блеска. А рядом, на блюде с отбитым краем, — пряники. Тульские. Большие, тяжёлые, с отпечатанным узором на глазури, золотисто-коричневые, пахнущие мёдом и чем-то пряным. Бабушка отламывает мне кусок, кладёт в ладонь, говорит: «Ешь, Андрюша. Ешь, пока горячий чай. Вырастешь — будешь большой и сильный, как дед». И я ем, и пряник крошится, и я собираю крошки с клеёнки пальцем, и это самое вкусное, что я пробовал в жизни.

Деда я не помнил. Он погиб в сорок третьем, под Курском. Бабушка говорила — горел в танке. Я тогда не понимал, что это значит.

Потом понял.

— Пряник, — сказал я.

Котёнок на моём плече поднял голову.

— Будешь Пряником, — сказал я. — Не возражаешь?

— Мр-р, — сказал Пряник и снова уткнулся носом мне в шею.

Видимо, не возражал.

Зодчий: Сентиментально, — заметил голос в голове.

— Заткнись.

Зодчий: Я не осуждаю. Просто отмечаю.

— Отмечай молча.

Голос замолчал. Но мне показалось, что он улыбается.

* * *

Я провёл в мастерской ещё час. Не знаю зачем. Наверное, потому что здесь было тихо, и тепло, и пахло чем-то знакомым — канифолью, машинным маслом, пылью, — и потому что, пока я ходил между верстаками, разглядывая схемы и детали, мне не нужно было думать о янтарной капсуле.

Пряник сидел у меня на плече. Иногда — спрыгивал и бродил по верстакам сам, принюхиваясь к деталям, трогая лапой провода, пытаясь поймать собственный металлический хвост. Двигался он сначала неуклюже, но с каждой минутой всё увереннее. К концу часа уже прыгал с верстака на верстак, почти не промахиваясь.

Зодчий: Его ядро адаптируется быстро, — сказал голос в голове. — Быстрее, чем я ожидал. Похоже, у него есть собственная обучаемая система. Простая, но эффективная.

— Он разумный?

Зодчий: Определи «разумный».

— Твою ж… Он понимает, что я говорю?

Зодчий: Частично. На уровне интонаций, простых команд, эмоций. Примерно как умная собака. Может быть, чуть больше.

— А этот… объектив? Что он может?

Зодчий: Видеть. Лучше, чем ты. В разных спектрах. И передавать то, что видит.

— Передавать — кому?

Зодчий: Тому, с кем он связан.

— А с кем он связан?

Зодчий: С тобой. Через меня.

Я остановился у очередного верстака.

— Подожди. Ты хочешь сказать, что я могу видеть то, что видит он?

Зодчий: Попробуй.

Я посмотрел на Пряника. Тот сидел в дальнем конце мастерской, на верхней полке стеллажа, и с интересом разглядывал что-то в ячейке. Объектив тихо жужжал.

— Как?

Зодчий: Просто захоти увидеть.

Я захотел.

И увидел.

Это было как второе окно, открывшееся поверх первого. Небольшое, в левом верхнем углу поля зрения, полупрозрачное, с чуть дрожащей картинкой. В окне — ячейка стеллажа крупным планом. Внутри — моток тонкой проволоки, золотистой, свёрнутой в аккуратную спираль. Картинка была странной — слегка искажённой по краям, как через широкоугольный объектив, и цвета не совсем правильные: всё чуть сдвинуто в тёплую сторону, а некоторые детали, наоборот, светились холодным голубым. Тепловое зрение? Или что-то ещё?

Пряник повернул голову. Картинка в окне повернулась тоже. Теперь я видел мастерскую сверху — верстаки, стеллажи, лампу. И себя. Высокую фигуру в чёрной броне, с белыми волосами, стоящую посреди зала и глядящую в никуда.

Вот как я выгляжу со стороны. Как статуя. Как Страж.

Я моргнул — и окно закрылось.

— Неплохо, — сказал я.

Зодчий: Разведчик, — сказал голос. — Маленький, незаметный, видящий. В джунглях он будет полезнее, чем ты думаешь.

— Если не сожрут.

Зодчий: Если не сожрут, — согласился голос. — Но, судя по его скорости обучения, сожрать его будет не так просто.

* * *

На обратном пути я свернул в сектор, мимо которого раньше прошёл не задерживаясь.

Карта обозначала его как «Биоотсек». Короткий коридор, широкая дверь — не гладкая, как остальные, а массивная, с толстыми рёбрами усиления и тремя рядами символов, которые я уже научился узнавать: «опасно», «ограниченный доступ», «биологическая угроза». Возле двери — узкое окно. Толстое, многослойное стекло, за которым мерцал зеленоватый свет.

Я подошёл к окну. Пряник на плече напрягся — я почувствовал, как его коготки впились в наплечник, — и тихо, низко зашипел. Впервые за всё время.

За стеклом был зал. Небольшой, круглый. В центре — колонна прозрачного материала, высокая, от пола до потолка, метра три в диаметре. Внутри колонны — жидкость. Зеленоватая, мутная, светящаяся изнутри.

И в жидкости — что-то.

Сначала я не понял, что вижу. Тёмная масса, свёрнутая в клубок. Потом масса шевельнулась — медленно, сонно, — и я увидел.

Панцирь. Длинный, тёмный, почти чёрный, гладкий и лоснящийся, вытянутый, как у насекомого. Голова — если это была голова — без глаз, удлинённая, с гребнем вдоль затылка. А от того места, где панцирь заканчивался, вниз и в стороны тянулись щупальца. Восемь? Десять? Я не мог сосчитать — они переплетались, сворачивались, медленно колыхались в жидкости. Толстые у основания, тонкие на концах. Каждое — покрыто рядами присосок. Тёмных. Влажных.

Одно из щупалец медленно развернулось и коснулось стенки колонны. Присоски прилипли к стеклу — изнутри. Я видел, как они сжимаются и разжимаются.

Будто пробуют на вкус.

[БИОЛОГИЧЕСКИЙ ОБЪЕКТ. КЛАССИФИКАЦИЯ НЕВОЗМОЖНА. УРОВЕНЬ УГРОЗЫ: ВЫСОКИЙ]

Интерфейс, задвинутый в угол, проснулся и подал голос сам. Даже он понимал.

— Смотритель, — сказал я тихо. — Что это?

— Экспериментальный образец. Биоотсек, единица один.

— Что за образец?

— Информация закрыта.

— Он опасен?

Пауза.

— Образец находится в условиях содержания. Условия содержания стабильны.

Не ответ. Но — ответ.

Зодчий: Местные легенды называют таких Жнецами, — тихо сказал голос в голове. — Вернее, называли бы, если бы кто-то из них хоть раз видел живого. Технократы создавали их в те годы, когда строили Хранилища. Как оружие. Или как сторожей. Или как то и другое. Этот — последний, насколько я могу судить. Остальных уничтожили.

— Почему не уничтожили этого?

Зодчий: Не знаю. Может быть, не успели. Может быть, не смогли. Может быть, кто-то решил, что его стоит сохранить. Для чего-то.

Щупальце за стеклом медленно отлипло от стенки. Масса внутри колонны чуть повернулась — и мне показалось, что безглазая голова смотрит прямо на меня.

Пряник на моём плече зашипел снова — громче, злее.

— Смотритель, — сказал я. — Что будет с условиями содержания, когда Хранилище перейдёт в режим консервации?

Пауза. Долгая. Слишком долгая.

— Режим консервации предусматривает снижение энергопотребления всех систем до минимального уровня. Условия содержания будут поддерживаться на минимальном уровне.

— На минимальном уровне — это достаточно?

Пауза.

— Расчётная надёжность условий содержания в режиме консервации: девяносто один процент.

Девяносто один. Девять процентов на то, что эта тварь выберется.

Если, конечно, ничего не пойдёт не так. Если не будет сбоев. Если не будет скачков энергии. Если никто — никакой пациент, никакой случайный гость — не нарушит порядок в Хранилище в тот самый момент, когда оно будет засыпать.

Я отошёл от окна.

Девять процентов. Где-то я уже слышал, что маловероятные события случаются с удручающей регулярностью. Кажется, от Веги. Она тогда цитировала какого-то математика.

Пряник на моём плече перестал шипеть только тогда, когда мы свернули за угол.

* * *

Я вернулся в зал с капсулами.

Не потому, что хотел. Потому что ноги принесли. Тело Каэла знало, куда идти, и я позволил ему вести. Коридоры, развилки, пандусы. Знакомый проём. Голубоватый свет. Ряды пустых капсул.

Янтарная — в дальнем конце.

Я подошёл. Остановился в шаге от неё. Пряник спрыгнул с моего плеча на край платформы, обнюхал стекло капсулы, потом сел рядом и стал смотреть внутрь. Объектив тихо жужжал.

Мозг в голубоватой жидкости. Белая ветвь спинного мозга, опутанная проводами. Табличка: «Объект 12-Л. Сохранность ЦНС: 96%. Статус: ожидание донорского корпуса».

Лекси.

Я сел на край платформы, рядом с Пряником. Положил руки на колени. Посмотрел на свои ладони — композитную и живую.

— Зодчий, — сказал я.

Зодчий: Слушаю.

— Что бы ты сделал?

Зодчий: На твоём месте?

— Да.

Зодчий: Я не на твоём месте.

— Это не ответ.

Зодчий: Это единственный честный ответ, который я могу тебе дать.

Я помолчал.

— Хорошо. Тогда по-другому. Что сделал бы он? Старик. Зодчий. Настоящий.

Пауза.

Зодчий: Ты знаешь, что он сделал.

— С нами — да. Он нас не спросил. Он взял и отправил. Без разрешения, без объяснений, без возможности отказаться. А теперь ты хочешь, чтобы я сделал то же самое?

Зодчий: Я ничего не хочу. Решение — твоё.

— Ты знаешь, о чём я.

Зодчий: Знаю, — тихо сказал голос. — И поэтому не буду тебе советовать. Если я скажу — оживи её, ты будешь всю жизнь думать, что сделал это по моей указке. Если я скажу — оставь её, ты будешь всю жизнь думать, что оставил её умирать по моей указке. В обоих случаях это будет не твоё решение. А оно должно быть твоим.

— Почему?

Зодчий: Потому что тебе с ним жить. Не мне.

Я сидел на краю платформы и смотрел на янтарный свет.

Теперь я понимал старика. Не прощал — но понимал. Он сидел в своём кресле, в подземном городе, перед восемью людьми, которые даже не подозревали, что их ждёт. И у него была возможность спросить. И он знал, что, если спросит, — кто-то откажется. Может, все. И тогда весы так и останутся перекошенными. И мир, который он любил, сгорит в излучении чёрной дыры, а он будет до конца своих дней знать, что мог что-то сделать — и не сделал. Потому что уважал чужое право сказать «нет».

Поэтому он не спросил.

А я?

Лекси не может сказать «нет». И «да» — тоже не может. Она — мозг в банке. Она ждёт. Если я ничего не сделаю — через семьдесят часов её утилизируют. Или законсервируют как образец, что, в сущности, то же самое, только медленнее. Если я сделаю — она проснётся. В чужом теле. Не в своём. В мире, где все, кого она знала, мертвы, кроме одного человека — её единственного друга. А этот человек — уже не он.

Она проснётся и увидит Каэла. И будет думать, что это Каэл.

А это буду я.

Сказать ей? Правду? Что Каэла больше нет, а в его теле — чужой человек с чужой планеты, у которого вместо души — его память?

А если она не захочет? Если проснётся, узнает, что его больше нет, — и не захочет жить?

Я знал Лекси. Не я — его память знала. Двенадцать лет. Она пережила Хорус. Пережила Нижний ярус. Пережила всё. Но у неё был он. Один человек, на которого можно опереться спиной в любой драке. Убери его — и что останется?

Нет.

Если я её оживлю — я буду Каэлом. Для неё. Столько, сколько понадобится. А там, где не смогу быть им — где не вспомню, где отвечу не так, где посмотрю не так, — у меня есть объяснение. Капсула. Экспериментальная прошивка, которую Хранилище записало мне в голову, пока чинило. Сбои. Провалы. Чужие слова.

Это не ложь, — подумал я. — Почти не ложь.

Это — как раз та ложь, за которую потом расплачиваются.

Я долго сидел молча.

Пряник рядом со мной перестал смотреть в капсулу, повернулся и посмотрел на меня. Живым глазом и объективом. Потом подошёл ближе и боднул мою руку — ту, что лежала на колене. Живую, левую.

Я машинально погладил его.

Шёрстка была тёплой. Под пальцами тихо, едва слышно, что-то урчало. Не мотор. Мурлыканье. Или то, что очень хорошо его имитировало.

Возможность принять решение. Не само решение — возможность.

Седой когда-то сказал: «Мёртвым всё равно. Решать за них можно что угодно. А вот живым — нельзя. Живые имеют право сами решать, как им умирать». Он говорил тогда о раненых — о тех, кого нужно было бросить при отходе, потому что тащить их значило положить всю группу. Мы никого не бросили. Мы спросили. И Малой сказал: «Бросайте». А Толстый сказал: «Хрен вам, тащите». И мы тащили Толстого шестнадцать километров по горам, а Малого оставили с двумя гранатами и автоматом. Потому что он сам так решил.

Это было его право.

Лекси сейчас этого права лишена. Не мной — Стражами. Хранилищем. Обстоятельствами.

Но вернуть его ей могу только я.

— Смотритель, — сказал я. Голос был хриплым, и я откашлялся. — Экспериментальная процедура интеграции в донорский корпус. Расскажи о ней подробнее.

— Процедура интеграции центральной нервной системы объекта в синтетический или полусинтетический донорский корпус. Длительность — от сорока до шестидесяти часов. Вероятность успешной интеграции — от шестидесяти до восьмидесяти процентов, в зависимости от выбора корпуса.

— Какие корпуса доступны?

— Три.

— Покажи.

Пауза. Короткая — меньше секунды.

— Следуйте за сопровождением.

Жук-сторож отлепился от стены над проёмом и завис в воздухе передо мной. Алые огоньки мигнули.

Я встал. Пряник одним прыжком взлетел мне на плечо и устроился у воротника.

Последний раз посмотрел на янтарную капсулу.

— Я ещё не решил, — сказал я ей. Тихо, чтобы не услышал никто. Даже Зодчий. Хотя он, конечно, услышал. — Я просто посмотрю.

Мозг в голубой жидкости, разумеется, не ответил.

Я развернулся и пошёл за жуком.

Глава 5. Три тела

Жук вёл меня вниз.

Не по пандусам, как раньше, — по шахте. Круглая платформа, метра три в диаметре, без перил, без стен, без ничего, медленно опускалась по вертикальному колодцу, и мимо проплывали кольца светящихся арок — розово-лиловые, тонкие, как неоновые трубки, вложенные одна в другую. Между арками — темнота. Сквозь темноту иногда проступали очертания каких-то конструкций: балки, трубы, жгуты кабелей, что-то похожее на гигантские соты. Потом — снова арка. Снова свет. Снова темнота.

Я считал арки. Тридцать две. При расстоянии между ними метра в три — около ста метров вниз. Сто метров камня, металла и чего-то ещё над головой.

Глубоко они закопались.

Пряник сидел у меня на плече и смотрел вниз, в колодец. Объектив тихо жужжал, подстраиваясь под меняющийся свет. Я не включал его «окно» — не хотелось. Хватало своих глаз.

Зодчий: Этот уровень закрыт для гостевого контура, — сказал голос в голове. — Я его не вижу. Только то, что видишь ты.

— Значит, Смотритель нам доверяет?

Зодчий: Значит, протокол позволяет показать пациенту то, что касается решения, которое пациент должен принять. Не больше.

— Ты никогда не говоришь «доверяет», да?

Зодчий: Доверие — категория, к машинам неприменимая.

— А к тебе?

Пауза.

Зодчий: Хороший вопрос, — сказал голос. И больше ничего не сказал.

Платформа мягко остановилась.

* * *

Зал был небольшим и круглым. Низкий куполообразный потолок, по которому медленно, как облака, ползли тусклые пятна света — бирюзовые, лиловые, золотистые. Пол — тёмный, глянцевый, почти чёрный, и в нём, как в ночной воде, отражалось всё, что было наверху. Холодно — не так, как в хранилище образцов, но достаточно, чтобы живая кожа покрылась мурашками.

По периметру зала, на равном расстоянии друг от друга, стояли три капсулы.

Не такие, как моя. Не прозрачные яйца с вплавленными в стенки трубками. Эти были вертикальными — высокие, метра два с половиной, узкие, похожие на саркофаги, поставленные на попа. Передняя стенка у каждой — прозрачная. Внутри — подсветка. У каждой своя.

И в каждой — тело.

Я стоял на краю платформы и не двигался. Пряник у меня на плече тоже застыл.

— Смотритель, — сказал я наконец. — Это — они?

— Донорские корпуса. Доступны для процедуры интеграции. Три единицы.

— Расскажи.

— Корпус первый. Обозначение — «Аурелия». Тип — полностью синтетический. Боевая модель. Органические компоненты отсутствуют. Расчётная вероятность успешной интеграции — восемьдесят два процента.

Я подошёл к первой капсуле.

Подсветка внутри была холодной, голубовато-бирюзовой. И в этом свете стояла — не лежала, а именно стояла, вертикально, как часовой, — фигура.

Женская. Это было понятно сразу — по пропорциям, по линиям, по тому, как была очерчена талия и бёдра. Но человеческого в ней не было ничего. Тело — чёрное, глянцевое, как будто отлитое из вулканического стекла. Поверх чёрного — пластины. Бронзовые, золотистые, с тёмным отливом, изогнутые, плавные, повторяющие форму мышц, которых под ними не было. Наплечники — широкие, вытянутые назад и вверх острыми выступами, похожими на сложенные крылья жука. Нагрудные пластины. Пластины на бёдрах, на предплечьях, на голенях. Между пластинами, в швах и сочленениях, — тонкие светящиеся линии. Бирюзовые. Как вены, по которым течёт холодный огонь. Они сходились к центру груди, и там, под золотыми пластинами, горело что-то вроде сердца — вытянутое, каплевидное ядро бирюзового света, пульсирующее медленно и ровно.

Голова.

Головы как таковой не было. Был шлем — гладкий, вытянутый, яйцевидный, сходящийся книзу острым клином, как наконечник копья. Передняя часть шлема — сплошное забрало, тёмно-бирюзовое, полупрозрачное, с едва заметными искрами внутри, будто в нём застыла звёздная туманность. По бокам и над забралом — бронзовые рога-выступы, загнутые назад. Ни глаз. Ни рта. Ни лица.

Пальцы на руках — длинные, чёрные, с острыми, чуть загнутыми когтями.

Красиво. Пугающе красиво. Как оружие. Как идеально сбалансированный нож, который хочется взять в руки — и страшно, потому что знаешь, для чего он сделан.

Нет. Это пришло сразу. Без раздумий. Резко. Из той части памяти, которая была его.

Я ждал, что вспомню — почему.

Вспомнил. Она ненавидела маски. — Безликих. Шлемы. Закрытые лица. Говорила — если не видно глаз, значит, человеку есть что прятать. Говорила — когда я умру, похороните меня так, чтобы было видно лицо. Мы смеялись. Она не смеялась.

— Восемьдесят два процента, — сказал я вслух. — Это самый высокий показатель.

— Подтверждено, — отозвались стены. — Отсутствие органических компонентов исключает риск биологического отторжения. Интеграция центральной нервной системы в синтетический корпус является наиболее отработанной процедурой.

Наиболее отработанной. Значит, такое уже делали. Не раз.

Я стоял и смотрел на безликий шлем, на бирюзовое забрало, в котором мерцали искры, и думал.

Тактически — идеальный вариант. Боевая модель. Сильная, быстрая, бронированная. Никакой органики — значит, никаких болезней, ран, инфекций. Никакой потребности в еде, воде, сне — наверное. Восемьдесят два процента. Если бы я выбирал напарника для выхода через джунгли — я бы выбрал этот корпус не раздумывая.

Но я выбирал не напарника.

Я выбирал, в каком теле проснётся женщина, которая ненавидела маски. Которая хотела, чтобы её хоронили с открытым лицом. Которая проснётся — и посмотрит в зеркало — и увидит там бирюзовое забрало. Без глаз. Без рта. Без лица.

Навсегда.

— Дальше, — сказал я.

* * *

Третья капсула стояла напротив первой. Я пошёл к ней, минуя вторую, — сам не знаю почему. Может, потому что вторая была в тени, и подсветка в ней горела тускло, а третья светилась ярко, тепло, золотисто-оранжевым, и этот свет притягивал взгляд, как костёр в ночи.

— Корпус третий, — сказали стены. — Обозначение — «Икар». Тип — полусинтетический. Экспериментальная модель интеграции летательной функции. Органические компоненты — шестьдесят один процент. Расчётная вероятность успешной интеграции — пятьдесят восемь процентов.

Икар.

Я остановился перед капсулой и почувствовал, как у меня медленно сводит челюсть.

Внутри был юноша.

Молодой — лет двадцать, если переводить на человеческий возраст. Стройный, тонкий в кости, с узким лицом, прямым носом, высокими скулами. Тёмно-русые, чуть вьющиеся волосы, взъерошенные, будто от ветра. Глаза закрыты. Лицо спокойное, почти безмятежное, как у спящего ребёнка. Красивое лицо. Живое — по-настоящему живое, с лёгким румянцем на скулах, с едва заметными веснушками на переносице.

Тело — в чём-то вроде облегающего костюма. Сине-стального, отливающего металлом, покрытого мелкой чешуёй, похожей то ли на рыбью, то ли на змеиную, то ли на перья, прижатые друг к другу. Чешуя переливалась — синим, серебристым, тёмно-голубым — и от груди, от солнечного сплетения, расходились тонкие огненные прожилки, оранжевые, как трещины в остывающей лаве.

А за спиной у него были крылья.

Огромные. Сложенные — но даже сложенные, они занимали почти всю капсулу, упирались в стенки, выгибались вверх, над головой. Перья. Настоящие перья — длинные, маховые, плотные. Белые у основания, кремовые, а к концам — всё более тёплые: золотистые, рыжие, оранжевые, огненные. Самые кончики маховых перьев светились — не отражали свет, а светились сами, как угли, как языки пламени. И от этого свечения по стенкам капсулы плясали тёплые блики, и казалось, что крылья горят.

Нижняя часть костюма расходилась — тоже как перья, длинные, рваные, огненно-рыжие с тёмными концами, стекающие вниз, как полы длинного плаща. Как хвост птицы.

Как хвост феникса.

Я стоял и не мог отвести взгляд.

Это было… неправильно. Глубоко, фундаментально неправильно. Не потому, что некрасиво. Наоборот — это было самое красивое, что я видел с момента пробуждения. Может, вообще за долгое время. Но это была красота, от которой хотелось отвернуться. Как от фотографии ребёнка в газете — того, который пропал без вести.

Экспериментальная модель интеграции летательной функции.

Я вспомнил то, что знал Каэл. Обрывки, сплетни, байки из баров Нижнего яруса. О том, что Технократы когда-то — давно, задолго до того, как Аэрии получили место в Совете, — пытались научиться летать. Не на машинах. Сами. Своими телами. Что они брали крылья у Аэрии — не спрашивая, разумеется, — и пытались пришить их Техносам. Что из этого ничего не вышло. Что эксперименты запретили. Что об этом не говорят.

Я вспомнил то, что знал сам. Рассказ старика в кресле. Ковчег. Отбор. Аэрии, которым насильно ампутировали крылья и бросили умирать.

Вот откуда эти перья.

— Смотритель, — сказал я. Голос вышел ровным — я сам удивился, насколько ровным. — Крылья этого корпуса. Они синтетические?

Пауза.

— Летательная функция корпуса «Икар» реализована на основе биологического материала. Источник материала — информация закрыта.

Информация закрыта. Ну конечно.

Ржавчина мне в схемы, — подумал я его словами. И почувствовал отвращение. Не к телу. К тем, кто его сделал.

— Почему этот корпус мужской? — спросил я. — Если вы предлагаете его для объекта двенадцать-Л?

— Донорские корпуса не ассоциированы с конкретными объектами. Процедура интеграции не учитывает половую принадлежность исходной личностной матрицы. Корпус «Икар» доступен для процедуры.

Не учитывает. Машине всё равно. Мозг — это мозг, тело — это тело, совместимость — это совместимость. Какая разница, в чьём теле проснётся женщина? Мужском, женском, крылатом, безликом? Главное — пятьдесят восемь процентов.

Я посмотрел на спокойное лицо юноши в капсуле. На веснушки на переносице.

Где-то — когда-то — был человек, который носил это лицо. Или не было. Может, его вырастили в пробирке, это тело, специально под крылья, без личности, без души, как пустую оболочку. Может, оно никогда и не было живым по-настоящему.

А может, было.

— Дальше, — сказал я.

Голос дрогнул. Я разозлился на себя за это.

* * *

Вторая капсула стояла в тени.

Подсветка в ней была тусклой, приглушённой, бледно-розовой — как свет ночника в детской. Я подошёл ближе. Линзы щёлкнули, подстраиваясь.

— Корпус второй, — сказали стены. — Обозначение — «Жница». Тип — полусинтетический. Модель поддержки специальных операций. Органические компоненты — сорок один процент. Репродуктивные функции не предусмотрены. Расчётная вероятность успешной интеграции — семьдесят один процент.

В капсуле стояла девушка.

Не женщина — именно девушка. Невысокая, тонкая, с хрупкими на вид плечами и узкими запястьями. Белые волосы — не седые, а именно белые, чистые, как свежий снег, — подстрижены ровным каре чуть ниже подбородка, с прямой, густой чёлкой, падающей на брови. Бледная кожа. Лицо — мягкое, с округлым подбородком, чуть вздёрнутым носом, полными губами. Глаза закрыты. Ресницы — тоже белые, длинные, лежат на щеках.

Красивое лицо. Человеческое. Живое.

Ниже лица — всё остальное было не таким мягким.

Высокий воротник-стойка — чёрный, жёсткий, закрывающий шею почти до подбородка. Под ним — облегающий корсет, чёрный, с тонким золотым узором, похожим на кружево или на схему микросхемы, — я не мог понять, на что больше. Поверх корсета — ремни. Много ремней, перекрещивающихся на груди и плечах, с золотыми пряжками. На груди, у самого воротника, — золотая брошь, массивная, тяжёлая на вид, в форме… я присмотрелся… черепа. Маленького, детально проработанного, с крыльями по бокам.

Руки — в чёрных перчатках до локтя. Нет, не перчатках. Я присмотрелся ещё раз. Это были руки. Механические — от пальцев до локтя, чёрные, сегментированные, с золотыми вставками на суставах. Выше локтя начиналась ткань, чёрная, плотная, с тем же золотым узором.

Пояс — широкий, тяжёлый, с подсумками и золотыми медальонами. Брюки — чёрные, облегающие, перехваченные на бёдрах широкими ремнями цвета старой бронзы. Высокие чёрные сапоги. На правом бедре — кобура. Пустая.

А за спиной…

Сначала я подумал — оружие. Огромное, изогнутое, похожее на серп или на лезвие косы, поставленное вертикально за левым плечом. Чёрное, матовое, с острой кромкой. Потом увидел второе — за правым плечом, симметричное, прижатое к первому. И только тогда понял.

Крылья.

Механические. Сложенные. Каждое — длинная, изогнутая конструкция из чёрных сегментов, похожих на лезвия, вложенные одно в другое, как пластины веера. Наверху, у самого плеча, — массивный узел-сочленение, бронированный, с золотой отделкой. И на этом узле, на левом крыле, — круглая линза. Объектив. Тёмный, с едва заметным голубым отблеском в глубине. Рядом с ним — переплетение золотистых трубок, свёрнутых в спирали, как пружины. А ниже, на тонких цепочках, — подвески. Маленькие, золотые. Черепа. Три штуки.

Полувоенный образец. Модель поддержки специальных операций. Тот, кто это проектировал, явно любил драматичность.

Или — хотел, чтобы враги, увидев эти крылья, сначала испугались, а потом умерли.

Жница. Я повторил про себя. Медленно. Как будто пробуя слово на вкус.

Я стоял перед капсулой и смотрел на лицо девушки. Мягкое. Спящее. Белые ресницы на бледных щеках.

Семьдесят один процент.

Не самый высокий шанс. Не самый низкий. Человеческое лицо — но не её лицо. Женское тело — но не её тело. Механические руки — у Лекси одна рука уже была механической, она привыкла. Крылья…

Крылья — это вопрос.

— Смотритель, — сказал я. — Крылья этого корпуса. Что они могут?

— Летательная функция корпуса «Жница» реализована на синтетической основе. Функции: планирование, кратковременный активный полёт, маневрирование. Дополнительные функции: кромка сегментов — режущая, защитная функция при складывании, сенсорный модуль на левом сочленении — обзор, анализ, целеуказание.

— Синтетические, — повторил я. — Не биологические?

— Подтверждено.

Значит, не чужие. Не отрезанные у кого-то. Сделанные.

— Ещё, — сказали стены, не дожидаясь вопроса. — Крылья корпуса «Жница» полностью убираются в корпус. Сегменты складываются в продольные полости вдоль позвоночного каркаса. В убранном положении не выступают и не ограничивают подвижность.

Каэл знал, как это редко. Его память перебрала всё, что он видел за двенадцать лет: крылатых Техносов в Нижнем ярусе было немало, но у большинства крылья были либо стационарные — не спрячешь, не уберёшь, в дверь проходишь боком, — либо съёмные, на замках, которые отстёгивались, клинили, отказывали в самый неподходящий момент. Один крылатый наёмник из «Отстойника» однажды потерял левое крыло прямо в полёте — замок не выдержал перегрузки. Выжил чудом.

А эти — уходили внутрь. Как когти у кошки.

— И ещё, — продолжили стены. — Корпус оснащён автономной ремонтной системой. Микродроны в количестве около четырёхсот единиц, размещены в подкожных каналах. Восстановление мелких повреждений обшивки, сочленений и сегментов крыльев — в реальном времени, включая условия боя. Выносливость корпуса превышает исходные показатели носителя в три-четыре раза.

Я выдохнул. Кажется, впервые за последние несколько минут.

— А лицо? Тело? Органика — откуда?

Пауза.

— Органические компоненты корпуса «Жница» выращены методом направленной культивации. Исходный генетический материал — синтетический. Корпус не имел предшествующей личностной матрицы.

Не имел. Никто никогда не жил в этом теле. Его вырастили. Как растение в теплице. Пустым. Ждущим.

Как Лекси сейчас.

* * *

Я отошёл от капсул и сел на край платформы, спиной к шахте. Три саркофага стояли передо мной полукругом, каждый в своём свете — бирюзовом, розовом, огненном. Безликая воительница. Спящая девушка с крыльями-лезвиями. Огненный юноша-феникс.

Пряник спрыгнул с моего плеча и пошёл обнюхивать пол возле капсул. Медленно, осторожно. У «Аурелии» он зашипел — тихо, едва слышно — и отошёл. У «Икара» сел и долго смотрел вверх, на огненные перья, наклонив голову набок. У «Жницы» — подошёл вплотную, поднялся на задние лапы, упёрся передними в стекло и заглянул внутрь. Объектив зажужжал.

Потом вернулся ко мне, забрался на колени и свернулся клубком.

— Ты тоже за неё? — спросил я.

— Мр, — сказал Пряник.

Я погладил его по рыжей спине.

Ладно. Хватит эмоций. Давай по пунктам. Как на разборе операции. Как учили.

«Аурелия». Плюсы: самая высокая вероятность успеха. Боевая модель — сильная, защищённая. Никакой органики — никакой уязвимости к ядам, болезням, ранам. Минусы: нет лица. Нет органики — значит, нет ничего человеческого. Лекси проснётся машиной. Навсегда. И ещё — в городе, в Техносе, такой корпус будет привлекать внимание. Полностью синтетические боевые модели — это либо Военные, либо Безликие, либо очень богатые наёмники. Нас будут останавливать на каждом шагу.

«Икар». Плюсы: летательная функция, органика — больше половины. Минусы: самая низкая вероятность. Мужское тело — для женщины, которая двенадцать лет была женщиной и, насколько я знаю — насколько знает Каэл, — никогда не думала быть кем-то другим. Крылья — из биологического материала с закрытым источником. В городе, где Аэрии сидят в Совете Равновесия уже пятьсот лет, — Техносы с крыльями Аэрии. Если кто-то это увидит и поймёт, что это значит… Это не внимание. Это смертный приговор. Для неё. Для меня. Для всех, кто рядом.

«Жница». Плюсы: человеческое лицо. Женское тело. Органика — лицо, кожа на груди и плечах, сердце, нервная система. Меньше половины. Всё остальное — каркас и композит. Механические руки — привычно. Крылья — синтетические, не чужие, с боевыми и сенсорными функциями. Полувоенный вид — в городе, где наёмники ходят в чём хотят, она не будет выделяться больше, чем я сам с моей рваной щекой и белыми волосами. Минусы: семьдесят один процент. Не её лицо. Черепа на крыльях — Лекси бы их возненавидела с первого взгляда.

Ну, черепа можно снять.

Я усмехнулся, сам того не ожидая.

Зодчий: Ты уже решил, — сказал голос в голове. Не вопрос.

— Нет.

Зодчий: Да. Ты решил ещё до того, как подошёл ко второй капсуле. Когда увидел первую — и память Каэла сказала «нет». Остальное — это ты проверял себя.

Я помолчал.

— Может быть, — сказал я. — Но я не решил главного.

Зодчий: Делать ли это вообще.

— Да.

Пауза.

Зодчий: Тогда спроси себя не «делать ли». Спроси себя — «что будет, если не сделаю».

— Её утилизируют.

Зодчий: Да. А ещё?

— Ещё — я пойду через джунгли один. Сто двадцать выстрелов. Сорок километров. Без прикрытия. Без пилота для «Гадюки».

Зодчий: Это — тактика. А ещё?

Я молчал.

Зодчий: А ещё, — тихо сказал голос, — ты всю оставшуюся жизнь будешь знать, что у тебя была возможность вернуть ей право выбора — и ты её не использовал. Потому что боялся. Не за неё. За себя. За то, что тебе придётся смотреть ей в глаза. Её новыми глазами. И врать. Или говорить правду.

Я сжал кулак — правый, композитный. Пряник на коленях недовольно мявкнул, и я разжал пальцы.

— Ты же сказал, что не будешь советовать.

Зодчий: Я не советую. Я описываю.

— Это одно и то же.

Зодчий: Нет. Совет — это когда я говорю, что тебе делать. Описание — это когда я говорю, что ты уже знаешь, но не хочешь признать.

* * *

Ноябрь. Питер. Дождь со снегом — та мерзкая каша, которая бывает только в Питере и только в ноябре, когда небо висит так низко, что кажется, будто его можно задеть зонтом.

Я сижу в машине у главного здания университета на Васильевском. Третий месяц. Каждый вторник и четверг, с девяти до часу. Служебная «Шкода», тонированные стёкла, термос с кофе, блокнот, в который я ничего не записываю, потому что всё помню и так.

Она выходит из подъезда в двенадцать сорок. Как всегда. Серое пальто, слишком лёгкое для такой погоды. Шарф — длинный, вязаный, тёмно-бордовый, намотанный в три оборота. Сумка через плечо, тяжёлая — книги. Она всегда таскает книги, хотя у неё есть планшет. Говорит студентам, что бумага помнит больше, чем экран. Я слышал однажды — стоял у двери аудитории, делал вид, что жду кого-то.

Она останавливается на крыльце. Раскрывает зонт — чёрный, с одной сломанной спицей, которая торчит в сторону. Смотрит на небо. Что-то говорит себе под нос — я не слышу, но вижу, как двигаются губы. Наверное, ругается. Она часто ругается, когда думает, что её никто не слышит. Изобретательно. Филологически.

Потом идёт к остановке. Быстро, чуть сутулясь, прижимая сумку к боку. Мимо моей машины. Не глядя.

Три года я за ней наблюдал. Сначала — по заданию. Потом — по заданию, но уже не только. Потом — я сам предложил её в проект. Написал рапорт. Обосновал. Сказал Консулу: «Она лучшая. Других таких нет». Это была правда.

Но это была не вся правда.

Я не спросил её. Не подошёл, не представился, не сказал: «Елизавета Петровна, есть работа, опасная, секретная, под землёй, — хотите?» Я написал рапорт. И её завербовали — жёстко, почти шантажом, с поддельным заявлением об увольнении, с угрозами. Я знал, как это будет. Я одобрил.

Потом она узнала. Не сразу — когда мы уже были вместе. Когда я сам рассказал. Сидели на кухне в её служебной квартире на базе, пили чай из её чашки с отбитой ручкой, Ваучер спал у неё на коленях, и я сказал. Всё. Три года. Машину. Рапорт.

Она долго молчала. Потом сказала:

— Значит, ты решил за меня.

— Да.

— Не спросив.

— Да.

Она смотрела на меня. Долго. Серыми глазами, в которых ничего нельзя было прочесть. Потом сказала:

— Андрей, ты идиот. Если бы ты спросил — я бы согласилась. Из любопытства. Из вредности. Из чего угодно. Но ты не спросил. И теперь я никогда не узнаю, согласилась бы я или нет. Понимаешь? Ты отнял у меня не работу. Не квартиру. Не жизнь. Ты отнял у меня возможность узнать, кто я такая.

Потом встала, налила мне ещё чаю, поставила чашку передо мной и сказала:

— Пей. Остынет.

И больше никогда об этом не говорила.

* * *

Я сидел на краю платформы в ста метрах под землёй, в чужом теле, на чужой планете, с механическим котёнком на коленях, и смотрел на три капсулы.

Ты отнял у меня возможность узнать, кто я такая.

Если я ничего не сделаю — Лекси не узнает ничего. Никогда. Ни кто она, ни что с ней случилось, ни что стало с Каэлом. Её просто не будет.

Если сделаю — она проснётся в чужом теле. В мире, где всё, что она любила, мертво. Рядом с человеком, который выглядит как Каэл, говорит как Каэл, помнит то, что помнил Каэл, — и не является Каэлом.

Но она проснётся. И сможет решить. Сама. Жить ей так или нет. Остаться со мной или уйти. Простить меня или нет.

Это — её право. Не моё.

Моё право — только дать ей возможность им воспользоваться.

Но правду ей я не скажу. Это я тоже решил. Не сейчас. Может быть — никогда.

Пусть проснётся рядом с Каэлом. Хотя бы с тем, что от него осталось.

И сам не знал, сдержу ли.

* * *

Я встал. Пряник свалился с колен, возмущённо мявкнул, но тут же вскарабкался по броне обратно на плечо.

— Смотритель, — сказал я. — Решение по объекту двенадцать-Л.

— Слушаю.

— Экспериментальная процедура интеграции. Корпус второй. «Жница».

Пауза. Короткая.

— Решение принято. Расчётная вероятность успешной интеграции — семьдесят один процент. Расчётная длительность процедуры — сорок шесть часов. Риски: неполная интеграция — двадцать два процента. Отторжение — семь процентов. Предупреждение: в случае отторжения повторная процедура невозможна. ЦНС объекта будет утрачена.

Семь процентов на то, что я её убью. Окончательно.

Двадцать два — что она проснётся не до конца. Что-то будет не так. С памятью, с моторикой, с личностью — Смотритель не уточнял.

Семьдесят один — что всё получится.

На войне такие шансы считались хорошими. Очень хорошими. Я ходил на задания и с меньшими.

Но на задания я ходил сам.

— Подтверждаю, — сказал я.

— Процедура начата.

Ничего не произошло. Ни вспышки, ни звука. Просто подсветка во второй капсуле стала чуть ярче — розовый свет налился глубиной, стал теплее, почти алым. И где-то за стенами, далеко, глубоко, загудело что-то огромное — низко, ровно, так, что я почувствовал этот гул не ушами, а подошвами ботинок, позвоночником, зубами.

— Объект двенадцать-Л перемещается в процедурный модуль, — сказали стены. — Корпус «Жница» переведён в режим подготовки. Время до завершения — сорок пять часов пятьдесят девять минут.

Я смотрел на спящее лицо в капсуле.

Белые ресницы на бледных щеках. Мягкий подбородок. Полные губы.

Через сорок шесть часов эти глаза откроются. И в них будет смотреть Лекси.

Или не будет никого.

* * *

— Смотритель, — сказал я, уже стоя на платформе, готовый подниматься. — Ещё одно.

— Слушаю.

— Те два корпуса. «Аурелия» и «Икар». Что с ними будет, когда Хранилище уйдёт в консервацию?

— Донорские корпуса будут законсервированы до следующей активации Хранилища.

— А если активации не будет?

Пауза.

— Донорские корпуса будут законсервированы до следующей активации Хранилища.

Я посмотрел на огненного юношу в третьей капсуле. На веснушки на переносице. На крылья, которые, может быть, когда-то принадлежали кому-то, кто умел ими летать.

Он будет стоять здесь, в этом холодном круглом зале, сто метров под землёй. Сто лет. Тысячу. Ждать, пока кто-то придёт и решит, что с ним делать.

Как стоял Зодчий в своём кресле в Пандемониуме. Ждал нас.

— Спасибо, — сказал я Смотрителю. Сам не зная зачем.

— Благодарность не предусмотрена протоколом, — ответили стены.

Платформа дрогнула и поплыла вверх.

Я смотрел вниз, в колодец, на тающие внизу огни трёх капсул — бирюзовый, алый, огненный, — пока их не скрыла первая из тридцати двух арок.

* * *

Сорок шесть часов.

Я провёл их так, как проводил ожидание всю жизнь, — работая.

Перебрал снаряжение. Разобрал и собрал винтовку — три раза, пока руки Каэла и моя голова не договорились окончательно, где что лежит и как что двигается. Почистил ствол куском мягкой ткани, найденной в мастерской. Проверил ячейки, пистолет, нож. Наточил нож — хотя мономолекулярной кромке заточка была не нужна, но руки требовали привычного дела, а камень нашёлся в той же мастерской.

Изучил броню. Разрез на груди можно было стянуть — в мастерской нашлись тонкие эластичные ленты, похожие на композитный скотч, и я наложил их крест-накрест поверх разреза. Не идеально, но от когтей и колючек защитит.

Поел. Смотритель, после долгих препирательств с протоколом, выдал пациенту двенадцать-К «рацион поддерживающего питания» — серые брикеты, по вкусу похожие на смесь картона с солёным творогом. Тело Каэла ело их без возражений. Я — с возражениями, но ел.

Поспал. Дважды. Урывками, по три-четыре часа, на полу в мастерской, подложив под голову свёрнутый комбинезон. Пряник спал у меня на груди — тёплый, урчащий, тяжелее, чем выглядел.

Снов не было. Почти.

Один раз мне приснилась Лиза. Она стояла на крыльце университета под своим чёрным зонтом со сломанной спицей и смотрела на мою машину. Прямо на неё. Сквозь тонировку. И говорила что-то — губы двигались, — но я не слышал.

Я проснулся и долго лежал, глядя в потолок мастерской, где под единственной лампой медленно кружились пылинки.

Изучал карту. Зодчий выводил её по моей просьбе — ту часть Хранилища, которую видел гостевой контур, — и я запоминал всё. Коридоры. Повороты. Двери. Выход на поверхность — там, где отряд Каэла встретил Стражей. Ещё два выхода — запасных, судя по обозначениям, оба на другой стороне комплекса, ведущих в джунгли под разными углами. Один — к западу. К «Гадюке».

Изучал память Каэла. Это было труднее всего. Я садился, закрывал глаза и… вспоминал. Не своё — его. Маршрут, по которому отряд шёл от «Гадюки» к Хранилищу. Ориентиры. Опасные места. Где ночевали. Где на них напали ночные твари — те, которых не видят сканеры. Как это было.

Темнота. Тишина. Ни звука, ни движения — даже насекомые замолкли, и это первое, что настораживает Рысь. Она поднимает руку — стоп. Мы замираем. Сканеры молчат. Тепловизоры — пусто. Детекторы движения — ноль. А потом сверху, из крон, падает тишина. Не тень — тишина. Что-то большое, бесшумное, невидимое. Рядовой Тейр просто исчезает. Был — и нет. Только крик, обрывающийся на середине, и звук — хлопок, как будто огромное полотнище встряхнули на ветру. Потом второй. Второй рядовой. Шёпот стреляет вверх, наугад, и что-то визжит — тонко, пронзительно, на грани слышимости, — и Шёпот отбрасывает в сторону, и у неё вспорото плечо до кости. Потом — тишина снова. Насекомые начинают стрекотать. Как будто ничего не было.

Тихари. Так их назвал Ржавый, когда всё кончилось. Потому что приходят тихо и уносят тихо.

Мне предстояло идти через их территорию.

Вдвоём. Если Лекси проснётся.

Один — если нет.

* * *

На сорок пятом часу ко мне пришёл жук.

Я сидел в мастерской, перебирая детали на одном из верстаков, — пытался понять, нельзя ли собрать из них что-нибудь полезное, вроде детектора движения или хотя бы простого сигнального устройства. Пряник лежал рядом, на соседнем верстаке, и делал вид, что спит, хотя объектив тихо жужжал, отслеживая каждое моё движение.

Жук-сторож прилетел беззвучно и завис в воздухе передо мной. Алые огоньки мигнули.

— Пациент двенадцать-К, — сказали стены. — Процедура интеграции объекта двенадцать-Л. Статус: завершающая фаза. Время до завершения — сорок восемь минут. Присутствие пациента в процедурном модуле рекомендовано.

Рекомендовано.

Я отложил детали. Встал. Пряник одним прыжком оказался у меня на плече.

У меня колотилось сердце. Два сердца. Своё и маленький механический насос рядом.

Скажи ей, — шепнула совесть. Моя. Не его.

Не скажу, — ответил я ей. И пошёл за жуком.

Глава 6. Искры в венах

Процедурный модуль оказался совсем не похож на круглый зал с тремя капсулами.

Это было длинное узкое помещение, вытянутое, как вагон метро, — с полукруглым потолком и стенами, сплошь покрытыми какими-то панелями, экранами, гнёздами для инструментов. Всё — белое, глянцевое, стерильное. По потолку тянулись световые кольца — ровные, яркие, холодно-голубые, — и в их свете не было ни одной тени. Пахло озоном и чем-то сладковатым, химическим, вроде нашатыря, разведённого в сиропе.

В центре модуля, на массивном постаменте, стояло ложе.

Не капсула. Не саркофаг. Именно ложе — длинное, изогнутое, похожее на шезлонг или на половинку раскрытой раковины. Ярко-розовое изнутри — не цвет материала, а свет, идущий из глубины, сквозь густой полупрозрачный гель, которым ложе было заполнено почти до краёв. Над ложем — прозрачный колпак, приподнятый, как крышка. Вокруг — паутина тонких манипуляторов, свисающих с потолка, некоторые — с иглами, некоторые — с крохотными щупами, некоторые — просто с огоньками на концах.

И в геле, в розовом свете, лежала она.

Девушка из капсулы. «Жница».

Нет. Уже не «Жница».

Лекси.

Она лежала на спине, утопая в геле по самые плечи. Белые волосы плавали вокруг головы, как водоросли, прилипали к щекам, к шее, к высокому чёрному воротнику. Лицо — бледное, неподвижное, с закрытыми глазами. Руки — механические, чёрные с золотом — лежали вдоль тела, пальцы чуть согнуты. Крылья — сложенные, плотно прижатые к спине — уходили в гель, и только верхние сочленения торчали над поверхностью, как плавники акулы. На левом поблёскивал тёмный объектив сенсорного модуля. Рядом с ним, на тонких цепочках, — золотые черепа. Три штуки.

От висков, от затылка, от основания шеи к манипуляторам тянулись тонкие светящиеся нити. Десятки нитей. Розовые, голубые, золотистые. Они пульсировали — медленно, ритмично, в такт чему-то, что я не видел.

— Время до завершения — девять минут, — сказали стены.

Я остановился в двух шагах от ложа.

Пряник на моём плече замер, вцепившись когтями в наплечник. Объектив жужжал без перерыва.

Зодчий: Интеграция идёт в пределах расчётных параметров, — тихо сказал голос в голове. — Насколько я могу судить по тому, что вижу твоими глазами.

— Ты не можешь подключиться?

Зодчий: Нет. Этот контур закрыт. Наглухо.

— Значит, мы просто ждём.

Зодчий: Мы просто ждём.

Я ждал.

Девять минут — это очень долго, когда стоишь в двух шагах от единственного друга человека, в теле которого ты живёшь. Когда смотришь на её новое лицо — мягкое, юное, совсем не похожее на то, что помнит Каэл, — и пытаешься представить, что она почувствует, когда откроет глаза. Когда репетируешь в голове первые слова — и каждый раз они выходят не такими. Слишком мягкими. Слишком жёсткими. Слишком лживыми. Слишком правдивыми.

Не репетируй, — сказал я себе. Его память подсказывала: она всегда чувствовала, когда он заготавливал фразы. Говорила — ты как плохой актёр на хорошей сцене.

А что говорить?

Что-нибудь. Первое, что придёт в голову. У него это всегда работало лучше.

Первое, что придёт в голову. Отлично.

— Пять минут, — сказали стены.

Нити, тянущиеся от её головы, запульсировали быстрее. Розовый свет в геле стал ярче, гуще. Где-то в глубине ложа что-то тихо загудело.

— Три минуты.

Пальцы на её правой руке дрогнули.

Едва заметно. Мизинец. Потом безымянный. Механические сочленения чуть сдвинулись — тонкий, едва слышный щелчок.

— Две минуты.

Веки. Под белыми ресницами — движение. Быстрое, беспорядочное, как у человека, которому снится кошмар.

— Одна минута. Завершающая фаза. Отключение интерфейсных каналов.

Нити, одна за другой, начали отсоединяться. Тихо, с крохотными искорками на концах. Втягивались вверх, к манипуляторам, как втягиваются щупальца анемона, если его тронуть. Розовый свет в геле начал тускнеть.

— Процедура завершена. Интеграция — восемьдесят девять процентов. Статус: стабильный. Пробуждение — в течение нескольких минут.

Восемьдесят девять процентов. Не сто. Но и не отторжение.

Я выдохнул. Только сейчас понял, что не дышал.

Колпак над ложем поднялся выше и отъехал в сторону. Гель начал уходить — медленно, с тихим влажным урчанием, как вода из ванны. Сначала обнажились плечи. Потом грудь, перехваченная ремнями. Потом руки. Крылья — сложенные, мокрые, чёрные, блестящие, как будто их только что отлили. Потом всё остальное.

Она лежала на дне ложа — мокрая, неподвижная, в розоватых разводах уходящего геля.

А потом открыла глаза.

* * *

Глаза были светлые. Не зелёные, как у Лекси, — светло-голубые, почти прозрачные, с лёгким фиолетовым отливом у зрачка. Чужие глаза.

Они смотрели в потолок. На световые кольца. Не моргая.

Секунда.

Две.

Три.

Потом зрачки дрогнули. Сузились. Расширились снова. Взгляд метнулся вправо, влево, вверх — быстро, рвано, как у пойманной птицы. Губы приоткрылись. Грудь под ремнями поднялась — резко, судорожно, — и она сделала первый вдох.

И закричала.

Нет — не закричала. Захрипела. Из горла вырвался звук — сиплый, надтреснутый, похожий на скрежет ржавой двери. Изо рта и носа хлынул гель — розовый, вязкий. Она закашлялась, выгнулась дугой, и механические руки вцепились в края ложа так, что материал под пальцами затрещал.

И крылья раскрылись.

Мгновенно. Рефлекторно. Без команды. Два огромных чёрных веера из сегментов-лезвий распахнулись в стороны со звуком, от которого у меня по спине пробежал холод, — звонким, высоким, похожим на звон разбитого стекла. На тот самый звук, с которым раскрывались лезвия Стражей у входа в Хранилище. Правое крыло ударило в стену модуля, срезало какую-то панель — она упала со звоном, — левое снесло пару манипуляторов, и они повисли на проводах, искря.

Пряник сорвался с моего плеча и исчез где-то под постаментом.

Я шагнул вперёд. Тело — Каэла — среагировало быстрее мысли: правая рука, композитная, перехватила её левое запястье, не давая сорваться с ложа, левая — легла на плечо, прижимая вниз. Не сильно. Достаточно.

— Лекси, — сказал я.

Она дёрнулась. Крылья хлопнули — я пригнулся, и лезвие правого прошло над моей головой в нескольких сантиметрах.

— Лекси. Это я. Тихо. Тихо.

Она не слышала. Она хрипела, кашляла, выгибалась, и глаза — чужие, светлые — метались по потолку, по стенам, по моему лицу, не узнавая, не видя.

Первое, что придёт в голову.

— Считай, — сказал я.

Она замерла.

Не сразу — с задержкой в полсекунды, как будто слово долго шло до неё сквозь толщу воды. Но замерла. Крылья застыли в раскрытом положении. Руки перестали рвать края ложа. Глаза остановились на моём лице.

— Считай, Лекси, — повторил я. Тише. — Как ты умеешь. Что ты видишь?

Губы шевельнулись.

— Потолок, — выдохнула она. Голос был чужим — выше, чем у Лекси, мягче, чуть хрипловатым от геля. — Кольца. Семь… восемь колец. Белые стены. Панели. Манипуляторы — четырнадцать… нет, двенадцать. Два сломаны.

— Хорошо. Ещё.

— Ты. — Её взгляд сфокусировался. — Ты. Волосы… белые. Ты же всегда брился. Броня. Разрез на груди — заклеен. Лицо…

Она запнулась.

— Лицо, — повторила она. Тише. — Левая сторона. Порвана.

— Да.

— Каэл?

— Да.

Она смотрела на меня. Долго. Не моргая. Крылья медленно, с тихим шелестом сегментов, начали складываться.

— Каэл, — сказала она снова. Как будто проверяя слово на прочность.

А потом её лицо дрогнуло. Губы задрожали. В уголках глаз — новых, чужих, светлых — заблестело.

— Где все? — спросила она шёпотом.

* * *

Я сказал ей.

Не сразу. Сначала помог сесть — она была слабой, как новорождённый котёнок, руки и ноги не слушались, и каждое движение давалось с трудом. Её тело было чужим, и она это чувствовала — я видел, как она замирает каждый раз, когда пытается сделать что-то привычное, а тело делает это не так. Не тот вес. Не та длина рук. Не тот центр тяжести.

Потом нашёл в одной из ниш модуля что-то вроде полотенца — плотную белую ткань — и дал ей вытереть лицо и волосы. Она вытирала механически, не глядя, не замечая, что волосы теперь не короткие и жёсткие, как у Лекси, а мягкие, белые, ровным каре до подбородка.

Потом сел рядом, на край постамента.

И сказал.

Хранилище. Стражи. Лезвия. Отряд. Шестнадцать ячеек в хранилище образцов. Двое, чьи мозги не удалось сохранить. Двое, унесённые Тихарями ещё по дороге.

Все.

Она слушала молча. Сидела на краю ложа, обхватив себя руками — механическими, чёрными с золотом, — и смотрела в пол. Мокрые белые волосы закрывали лицо. Крылья были сложены так плотно, что казались частью спины.

Когда я назвал Ржавого — она вздрогнула.

Когда назвал Шёпот — закрыла глаза.

Когда закончил — долго молчала.

— А я? — спросила она наконец. Не поднимая головы.

— Что — ты?

— Что со мной случилось?

Я помолчал.

— Тебя разрезали, — сказал я. — Как остальных. Но мозг уцелел. Хранилище его сохранило. Законсервировало. Ты была… — я замялся, подбирая слово. — Ты ждала. Почти три недели. В капсуле.

— Мозг, — повторила она. — Только мозг.

— Мозг и нервная система. Всё остальное…

— Не надо. — Она подняла руку. Механическую. Посмотрела на неё — на чёрные пальцы, на золотые вставки на суставах. Сжала. Разжала. — Я поняла.

Пауза.

— А это тело? — спросила она. — Чьё?

— Ничьё. Его вырастили. Для… — я снова замялся. — Для таких случаев. Оно было пустым.

— Кто выбрал?

Вот он. Вопрос.

— Я, — сказал я.

Она подняла голову и посмотрела на меня. Светлыми, чужими глазами.

— Ты, — сказала она.

— Было три варианта. Хранилище предложило. Я выбрал.

— Ты меня спросил?

— Я не мог тебя спросить. Ты была…

— Мозгом в банке. Да. Я поняла. — Её голос стал резче. — Ты меня не спросил. Ты просто выбрал. Решил за меня. Опять.

Опять.

Я не знал, о чём она. Каэл — знал. Где-то в глубине, под слоями памяти, что-то сжалось, болезненно и знакомо. Контракт. «Эндо». «Нам нужны деньги, «Гадюке» нужен реактор, ты слишком осторожная».

— Если бы я не выбрал, — сказал я ровно, — через три дня тебя бы утилизировали. Хранилище уходит в консервацию. Объекты в режиме ожидания не поддерживаются.

— Значит, у тебя был выбор: оживить меня в чужом теле или дать мне умереть.

— Да.

— И ты решил, что лучше — оживить.

— Да.

— Не спросив, чего хочу я.

— Ты не могла ответить.

— А если бы могла? — Она смотрела мне в глаза, и в её взгляде было что-то такое, от чего мне захотелось отвести глаза. Я не отвёл. — Если бы могла — ты бы спросил?

Я молчал.

Она смотрела.

— Не знаю, — сказал я наконец. Честно.

Она долго молчала. Потом отвернулась.

— Ну хоть врать не стал, — сказала она глухо. — Уже прогресс.

* * *

Зеркала в процедурном модуле не было. Но была стена — одна из панелей, отполированная до такого блеска, что в ней отражалось всё. Я не собирался её показывать. Она нашла сама.

Встала — с третьей попытки, держась за край ложа, — и пошла. Шатаясь, неуверенно, как пьяная. Крылья за спиной раскачивались при каждом шаге, сбивая равновесие, и она дважды чуть не упала. Я шагнул следом, готовый подхватить, — она отмахнулась, не оборачиваясь. Дошла до стены. Остановилась.

И увидела.

Долго стояла неподвижно. Смотрела.

Белые волосы — ровное каре, мокрое, с прямой чёлкой. Бледное лицо — мягкое, круглое, с полными губами. Светлые глаза. Высокий чёрный воротник. Корсет. Ремни. Механические руки. Крылья — два чёрных изогнутых лезвия, поднимающихся над плечами.

Золотая брошь-череп у горла.

Золотые черепа на цепочках, свисающие с левого крыла.

Она медленно подняла руку. Коснулась броши. Потом — щеки. Потом — волос.

— Искры мне в вены, — сказала она тихо.

Пауза.

— ИСКРЫ МНЕ В ВЕНЫ! — заорала она. Так, что эхо ударило в потолок, отразилось от световых колец, загудело в стенах.

Крылья распахнулись снова. На этот раз — не рефлекторно. Нарочно. Она развернулась ко мне — резко, едва не потеряв равновесие, — и я увидел её лицо. Белое. Перекошенное. С горящими светлыми глазами.

— Черепа, Каэл?! — Она ткнула механическим пальцем в брошь. — ЧЕРЕПА?! Ты выбрал мне тело с ЧЕРЕПАМИ?! Кто вообще вешает черепа на крылья?! Это что, похоронный венок?! Это что, шутка такая?! Я тебе что — надгробие?!

— Лекси…

— Не «Лекси»! — Она шагнула ко мне, крылья хлопнули, и одно из лезвий прошло так близко от моего лица, что я почувствовал движение воздуха на разорванной щеке. — Ты видел, какие там были варианты?! Что было остальное?! Если это — лучшее, то я даже знать не хочу, что было худшим!

— Безликая боевая машина без лица, — сказал я. — И мужское тело с крыльями, сделанными из Аэрии.

Она замерла. Крылья застыли в воздухе.

— Что? — сказала она.

— Первый корпус — полностью синтетический. Боевая модель. Вместо лица — забрало. Восемьдесят два процента вероятности. Второй — этот. Семьдесят один. Третий — мужской. Полусинтетический. С крыльями. Настоящими. Из перьев. Источник биоматериала — закрыт. Пятьдесят восемь.

Она стояла и смотрела на меня.

— Ты выбрал вариант с меньшим шансом, — медленно сказала она. — Не восемьдесят два. Семьдесят один.

— Да.

— Почему?

— Потому что ты ненавидишь маски, — сказал я. — Потому что ты хотела, чтобы тебя хоронили с открытым лицом. Потому что ты бы не простила мне забрало.

Тишина.

Она смотрела. Крылья медленно опускались. Лицо — новое, мягкое, юное — менялось: злость уходила, а на её место приходило что-то другое. Растерянность. Боль. И ещё что-то, чего я не мог прочесть.

— Ты помнишь, — сказала она тихо. — Про похороны.

— Помню.

— Я сказала это один раз. Пьяная. Шесть лет назад. После того дела в доках Сурнуса. Ты тогда сказал, что я идиотка и что умирать мы не собираемся.

— Я помню, — повторил я.

Каэл помнил. Я — нет. Но теперь — помнил.

Она опустила глаза. Крылья сложились — медленно, со звенящим шелестом.

— Черепа всё равно сниму, — сказала она глухо.

— Помогу.

— Сама справлюсь.

* * *

Пряник вылез из-под постамента минут через десять, когда стало тихо.

Осторожно. Крадучись. Прижав уши. Выглянул, посмотрел на Лекси — она сидела на краю ложа, разглядывая свои механические руки, — потом на меня. Потом снова на неё.

Лекси его заметила. Подняла бровь — белую, тонкую.

— Это ещё что?

— Пряник, — сказал я.

— Что?

— Его зовут Пряник.

Она смотрела на котёнка. Котёнок смотрел на неё. Живым жёлто-зелёным глазом и объективом в золотом ободке.

— Что такое «пряник»? — спросила она.

Я открыл рот — и закрыл.

Ну конечно. Она не знает. Каэл не знал. Никто на этой планете не знает, что такое тульский пряник, медовая корочка, бабушкин самовар, отломанный кусок в детской ладони. Слово выскочило из меня — из Андрея, — а не из Каэла. Как «подъезд». Как бормотание Малого во сне.

Аккуратнее, — сказал я себе. Тихо. Без насмешки.

— Слово такое, — сказал я. — Придумал.

— Придумал? Ты? — Она смотрела на меня с подозрением. — Ты в жизни ничего не придумывал. Ты «Гадюку» назвал «Гадюкой», потому что Ржавый предложил, а тебе было лень спорить.

— Это не я. Прошивка, — сказал я. — Хранилище записало мне в голову что-то своё, пока чинило. Экспериментальное. Иногда оно подсовывает слова. Половину я сам не понимаю.

— И что оно значит?

— Ничего. Просто звучит.

Она перевела взгляд на Пряника. Тот тем временем подошёл к ложу, обнюхал её сапог — чёрный, высокий, ещё мокрый от геля, — и, видимо, удовлетворившись, запрыгнул ей на колени. Покрутился. Улёгся. Заурчал.

Лекси замерла. Смотрела на рыжий комок у себя на коленях так, будто ей подложили гранату.

— Он механический, — сказала она.

— Наполовину.

— Где ты его взял?

— Здесь. В мастерской. Прототип. Хотели утилизировать.

— И ты его забрал.

— Забрал.

— Зачем?

Я пожал плечами.

— Разведчик. Видит в разных спектрах. Передаёт картинку на мой интерфейс. В джунглях пригодится.

— На твой интерфейс? — Она нахмурилась. — У тебя стандартная прошивка «Б». Ржавый её ломал три дня. Она не умеет принимать внешние визуальные каналы. Я сама проверяла.

Чёрт.

Зодчий: Осторожно, — сказал голос в голове. — Она хорошо знает твоё оборудование. Лучше, чем ты.

— Хранилище обновило, — сказал я. — Пока я лежал в капсуле. Подключило к своей системе, что-то там перепрошило. Я сам толком не понял.

Она смотрела на меня. Долго. Светлыми, внимательными, чужими глазами.

— Хранилище, — повторила она. — Перепрошило.

— Да.

— Ладно, — сказала она. И погладила Пряника по спине. Механическими пальцами. Осторожно, как будто боялась сломать.

Пряник заурчал громче.

Я выдохнул.

Она не поверила. Я видел. Она не поверила ни на секунду. Она просто отложила это — в тот ящик у себя в голове, где хранила всё, что не сходилось. Чтобы потом достать. Когда будет время.

Лекси умела считать.

* * *

Следующие несколько часов она училась ходить.

Это было мучительно — и для неё, и для меня. Тело было новым, незнакомым, с другим весом и другими пропорциями. Лекси — настоящая, прежняя — была высокой, жилистой, угловатой. Это тело было ниже на голову, легче, с узкими плечами и широкими бёдрами. И крылья. Крылья были отдельной проблемой: они весили, кажется, килограммов по восемь каждое, и всё время норовили сместить центр тяжести назад.

Она падала. Вставала. Снова падала. Ругалась — тихо, сквозь зубы, «искры мне в вены», «ржавчина в шестерни», ещё что-то, чего я не знал. Отказывалась от помощи. Вставала снова.

Я сидел в стороне, на постаменте, и смотрел. Не помогал — она не хотела. Просто смотрел. Иногда говорил: «Ниже центр тяжести. Колени мягче». Она огрызалась, но слушала.

Через три часа она прошла весь модуль из конца в конец, не держась за стены.

Через четыре — смогла развернуться на месте, не теряя равновесия.

Через пять — попробовала раскрыть крылья. Нарочно, а не рефлекторно.

Это было… впечатляюще. Два чёрных веера, каждый — метра по два с половиной в размахе, раскрылись за её спиной медленно, с тем самым звенящим шелестом, сегмент за сегментом, как раскрывается боевой веер в руках мастера. Кромки сегментов блеснули — холодно, остро. Сенсорный модуль на левом крыле ожил: объектив выдвинулся вперёд, в глубине вспыхнула голубая точка.

Лекси замерла.

— Ох, — сказала она тихо.

— Что?

— Я вижу.

— Что видишь?

— Всё. — Она медленно поворачивала голову, и одновременно, синхронно, поворачивался объектив на крыле. — Через эту штуку. Это как… второе зрение. Тепловое. Электромагнитное. Ещё что-то… не понимаю пока. Я вижу провода в стенах. Вижу, где проходит энергия. Вижу тебя. — Она посмотрела на меня. — Ты горячий слева. Там, где живая рука. И в груди — два источника тепла. Сердце и насос.

— Ничего нового.

— Нет. — Она медленно, с видимым усилием, сложила крылья. Объектив втянулся. — Нового — ничего. Но я вижу больше, чем видела раньше. Гораздо больше.

Она стояла посреди модуля и смотрела на свои руки. Механические. Чёрные с золотом.

— Знаешь, что самое мерзкое? — сказала она вдруг.

— Что?

— Мне нравится.

Я молчал.

— Мне нравится, — повторила она. Тихо. С каким-то отчаянием в голосе. — Это тело. Эти крылья. Это зрение. Ржавый был бы в восторге. Он бы его разобрал на винтики и собрал обратно, и ещё что-нибудь приделал. Шёпот бы сказала, что я похожа на ангела смерти, и попросила бы сфотографироваться. Рысь бы… — Голос сорвался. — Рысь бы сказала, что черепа — это безвкусица, и что надо было выбирать корпус без них. И была бы права.

Она замолчала.

А потом — я увидел — по её щеке покатилась слеза. Одна. Медленно. Светлая, прозрачная, человеческая.

Лекси подняла руку и коснулась её пальцем. Посмотрела на мокрый кончик механического пальца.

— Оно плачет, — сказала она. С удивлением. С отвращением. — Это тело. Оно умеет плакать. Моё старое не умело. Ржавый вырезал слёзные каналы, когда ставил мне линзы, — сказал, мешают. А это…

Ещё одна слеза. И ещё.

— Ненавижу, — прошептала она. — Ненавижу. Ненавижу.

И заплакала по-настоящему.

Я встал. Подошёл. Не знал, что делать. Каэл знал — и тело сделало это само. Обняло её. Осторожно, аккуратно, обходя крылья. Прижало к груди — к броне, к заклеенному разрезу. Правая рука легла ей на затылок, на мокрые белые волосы. Левая — на спину, между крыльями.

Она не сопротивлялась. Уткнулась лицом мне в плечо и плакала — беззвучно, только плечи вздрагивали.

Я стоял и держал её. Чужую женщину в чужом теле. Единственного друга человека, в чьём теле жил я. Женщину, которой я соврал. Которой я не сказал главного.

Скажи ей, — шепнуло что-то во мне. Не он — его не было. Совесть. Моя собственная.

Не сейчас, — ответил я. — Не сейчас. И не в джунглях. Она не выдержит.

А потом? — спросила совесть.

Не знаю.

Я стоял и держал её, и смотрел поверх её головы на световые кольца на потолке. Восемь колец.

Где-то в глубине, под пластами чужой памяти, кто-то тихо, беззвучно, бесконечно горевал.

Не я.

Или — уже не только не я.

* * *

— Пациент двенадцать-К, — сказали стены, когда она наконец отстранилась и стала вытирать лицо краем белой ткани. — Объект двенадцать-Л. Интеграция завершена. Статус объекта изменён: пациент двенадцать-Л. Хранилище переходит в режим консервации через двадцать часов сорок минут. Пациентам рекомендовано покинуть Хранилище до перехода в режим консервации.

Лекси подняла голову.

— Двадцать часов, — сказала она. Голос ещё был хриплым, но уже ровным. Деловым. — Что у нас есть?

— Винтовка. «Жало». Тридцать четыре процента в основной ячейке, одна запасная — девяносто. Пистолет — полная ячейка. Нож. Моя броня — с разрезом, я заклеил. Всё.

— Всё?

— Всё, что Хранилище согласилось вернуть. Остальное — каталогизировано.

— А моё? Моё снаряжение?

— Не знаю. Не спрашивал. Ты была… — я осёкся.

— Мозгом в банке. Я помню. — Она скривилась. — Спроси.

Я спросил. Смотритель долго молчал, потом сообщил, что имущество, идентифицированное как собственность пациента двенадцать-Л, может быть передано пациенту двенадцать-Л после верификации. Верификация заняла сорок минут — Хранилище сверяло что-то с чем-то, гудело, щёлкало, — и в итоге жук-провожатый привёл нас обратно в арсенал, к отдельному стеллажу.

Там было немного. Её старая броня — разрезанная пополам, восстановлению не подлежащая. Её излучатель — короткий, компактный, с самодельным прикладом, который она когда-то вырезала сама, — целый. Две ячейки к нему. Одна пустая, другая — на шестьдесят процентов. Пояс с подсумками. Тактический планшет — разбитый, как и мой. И маленькая плоская коробочка, тёмная, без маркировки.

Лекси взяла коробочку первой. Открыла. Внутри — кристалл. Небольшой, с ноготь, прозрачный, с мерцающей внутри голубоватой искрой.

Она долго смотрела на него. Потом закрыла коробочку и сунула в подсумок на поясе.

— Что это? — спросил я.

— Ничего, — сказала она. — Личное.

Каэл знал, что это. Я — тоже, через секунду. Фотокристалл. Запись. Тот самый вечер на крыше Ангара 17, три года назад, когда «Гадюка» вернулась с первого по-настоящему большого контракта, и весь отряд сидел на краю крыши, свесив ноги, пил контрабандное вино из Кристальных Садов, и Ржавый пел, а Шёпот снимала, а Рысь смеялась так, что чуть не свалилась, и Лекси положила голову мне на плечо, и я…

Каэл.

Каэл положил руку ей на плечо.

Я отвернулся.

— Излучатель — в норме, — сказала Лекси за моей спиной. Деловито, ровно. Как будто ничего не было. — Шестьдесят процентов — это выстрелов тридцать. Плюс твоё. Плюс крылья. — Пауза. — Плюс, судя по всему, эти крылья режут. Видела кромку. Это не декор.

— Режут, — подтвердил я. — Смотритель сказал — режущая кромка, защитная функция.

— Хорошо. — Она проверила излучатель, щёлкнула предохранителем. Механические пальцы двигались уверенно, точно — быстрее, чем у неё получалось ходить. Руки, видимо, запомнили лучше ног. — Какой план?

— «Гадюка».

Она подняла на меня глаза.

— Сорок километров, — сказала она.

— Сорок.

— Через ту же территорию, где нас прошлый раз…

— Да.

— Двое. Тридцать плюс сорок выстрелов. Одна рабочая винтовка, один излучатель, пистолет и нож. Я только что научилась ходить.

— Да.

— И ночные твари.

— Тихари, — сказал я. — Ржавый их так назвал.

Она дёрнулась — едва заметно, — услышав имя. Потом кивнула.

— Тихари, — повторила она. — Хорошо.

Пауза.

— Ты стал разговаривать иначе, — сказала она вдруг. Не поднимая глаз от излучателя.

Я замер.

— В каком смысле?

— Короче. Суше. Раньше ты больше… — она пощёлкала пальцами, подбирая слово, — рассусоливал. Ругался больше. Шутил. Сейчас — как будто каждое слово на вес Эхо. Как будто тебе за них платят, и ты экономишь.

— Я умер, Лекси, — сказал я. — На три минуты сорок секунд. Голубая вспышка в грудь — щит даже не замедлил. Отряд погиб. Ты была мозгом в банке. А потом Хранилище записало мне в голову свою прошивку. Экспериментальную. Пока чинило. Она сбоит. Я что-то помню, что-то — нет. Иногда говорю не те слова. Извини, что мне не до шуток.

Она подняла глаза. Посмотрела на меня. Долго.

— Да, — сказала она наконец. — Наверное.

И снова опустила глаза на излучатель.

Не поверила. Снова. Отложила в тот же ящик.

Ящик наполнялся.

Зодчий: Она тебя раскусит, — тихо сказал голос в голове. — Не сегодня. Не завтра. Но раскусит.

Знаю, — ответил я.

Зодчий: Ты можешь сказать сам. До того, как она поймёт.

Знаю.

Зодчий: Но не скажешь.

Не сейчас. Сейчас — джунгли. Сорок километров. Тихари. Нам нужно дойти. Если она узнает сейчас — мы не дойдём.

Зодчий: Ты в этом уверен?

Я не ответил.

* * *

Мы вышли из арсенала, и Лекси остановилась в коридоре, под розово-лиловыми арками, среди тропической зелени. Повернулась ко мне.

— Каэл, — сказала она.

— Да?

— Спасибо.

Я не ожидал. Совсем не ожидал. Стоял и смотрел на неё.

— За что?

— За то, что выбрал лицо, — сказала она. — Не забрало. Даже если шанс был меньше.

Пауза.

— Я до сих пор злюсь, — добавила она. — Что ты не спросил. Что решил за меня. Это не прощу. Наверное, никогда. Но… за лицо — спасибо.

Она развернулась и пошла по коридору. Медленно, ещё неуверенно, покачиваясь от тяжести крыльев. Белые волосы, подсохшие, рассыпались по чёрному воротнику. Золотые черепа на цепочках тихо позвякивали в такт шагам.

Пряник спрыгнул с моего плеча и побежал за ней. Догнал, пошёл рядом, задрав хвост — пушистую половину трубой, металлическую — гибким зигзагом.

Я смотрел им вслед.

Она не простит, — подумал я. — Если узнает. Что я врал.

Значит — не узнает.

Не в этих джунглях. Не в этом городе. Не сейчас.

Где-то впереди, в конце коридора, Лекси остановилась и обернулась.

— Ну? — крикнула она. — Ты идёшь или будешь там стоять до консервации? У нас двадцать часов. Мне надо снять эти ржавые черепа и научиться бегать. Ржавчина в шестерни, Каэл, шевелись!

Она повела плечами — и крылья вдруг дрогнули и пошли внутрь. Сегмент за сегментом, с тихим шелестом, как ножи в ножны, — в корпус, вдоль позвоночника. Через три секунды за её спиной не было ничего. Только ровная чёрная спина.

Лекси застыла. Обернулась через плечо, пытаясь себя разглядеть.

— Ржавчина в шестерни, — сказала она совсем другим голосом. Почти детским. — Они… убираются. Совсем. Не отстёгиваются — убираются.

— Стены говорили.

— Стены говорили, — передразнила она. — Ты знаешь, сколько стоят такие крылья? Их нет ни у кого. Ни у одного Крылатого в Нижнем ярусе. У них либо колода на спине, с которой в дверь не пройти, либо замки, которые клинит в самый неподходящий момент.

Она повела плечами ещё раз. Крылья вышли — так же плавно — и раскрылись во всю ширь, задев стены коридора.

И — впервые с момента пробуждения — Лекси улыбнулась. По-настоящему.

Я пошёл.

Darmowy fragment się skończył.

Ograniczenie wiekowe:
18+
Data wydania na Litres:
20 października 2026
Data napisania:
2026
Objętość:
540 str. 1 ilustracja
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:

Podobne książki