Украинский каприз

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Памяти моего брата Леонида Васильевича Педченко

Глава 1. Семь высоких тополей

Скорый поезд «Москва– Одесса» затормозил на станции Новомиргород ровно в два часа ночи. Огромный зеленый паровоз с красными колесами устало пыхтел, словно толстый человек, поднимающийся в гору.

– Зупынка – одна хвылына! – строго сказала отцу заспанная девушка в красивой железнодорожной форме с желтыми пуговицами.

– Пап, что такое зупынка?

– Остановка, – пояснил отец. – Привыкай к украинской мове, ты же украинец.

– А хвылына?

– Так минута называется.

– Если мы украинцы, почему тогда в Ленинграде живем?

– Потому что твой отец – дурак малохольный, – объяснил папа и, сильными руками обхватив меня под мышками, спрыгнул на дощатую платформу. От неожиданного полета захватило дух. Он проворно поднялся в тамбур, чмокнул проводницу в сочную щеку, схватил два огромных чемодана и спустился вниз.

– Якый гарный хлопыць и вже с дэтыной! – донесся до меня грустный голос проводницы из отъезжавшего от нас вагона.

Мы с отцом стояли возле здания небольшого вокзала. Рядом не было ни души. Кругом – только чернющая ночь с огромными звездами наверху. Меня это не особо волновало. Я хотел получить ответ на заданный вопрос.

– Почему мы живем в Ленинграде?! – повторил я.

– Твой дед Никодим дочку свою от меня хотел спрятать в Ленинграде у фронтового друга. А я с войны вернулся в село – нет моей Маруси. Добрые люди нашептали, что в Ленинграде она. Вот я туда и подался. Долго искал. Думал, уже не найду.

– Кого? – сонно поинтересовался я.

– Мать твою! Хватит лясы точить! Свой скарб не забыл в вагоне?

Скарб – это ночной горшок, вложенный в авоську, моя личная ноша в дороге. Мне пока четыре года и поэтому больше ничего нести не доверяют. Я несу его гордо, поскольку осознаю, что он – важная часть нашего совместного имущества. У отца – два чемоданища, которые он солидно называет «Гросс Германия». Они огромны и потрясающе пахнут желтой кожей. Да-да, именно желтой! Я нюхал: крашенная кожа пахнет по-другому. Эта – не крашенная, настоящая. Так мама сказала.

– Трофейные! – уважительно отзывается о них мама.

У меня есть подозрение, что именно из-за этих двух кожаных чудес мама вышла замуж за папу. Уж больно они хороши! Правда, папа тоже не подкачал. Он очень сильный и красивый. Даже большая родинка на верхней губе его не портит. Мой папа веселый и здорово дерется. Как-то мы с ним шли из Усачевских бань, что в переулке Макаренко, и меня какой-то пьяный дядька обозвал щенком. Папа врезал ему, а заодно и его дружку. Оба убежали, даже шапки потеряли. Вот такой у меня папа.

Моя милая мамочка с нами не поехала – отпуск на работе ей пока не дают. Папе тоже не дают, но он хитрый. Поехал в командировку в Москву, взяв меня с собой. В выходные мы из столицы поехали на Украину, к бабушке Жене. Папа сказал, что меня «забросит» и успеет вернуться в свою командировку. У бабушки я пробуду все лето. Я не знаю, хорошо это или плохо. Меня так каждый год «забрасывают» с моих трех месяцев, но я этого не помню и знаю только по рассказам родителей. Теперь, наверное, буду помнить, ведь четыре года – это уже немало.

От вокзала до нашего села Каменки нужно идти всю ночь. Папа сказал, что это – семь километров. Трудно сказать, что такое эти километры, но идти по широкому шляху, а потом еще и по проселочной дороге через степь тяжело. У нас свой собственный способ передвижения. Сначала папа несет меня на плечах вместе с моим «скарбом». Потом опускает на землю, и я сижу на горшке. Просто так сижу, дожидаюсь отца, который возвращается за чемоданами, чтобы принести их ко мне. И так продолжается множество раз. От его долгой ходьбы я устал. Папа – нисколечко! Он поет украинские песни и веселится, как маленький. Мне тоже хочется петь, но песен я пока не знаю. Зато в садике мы недавно учили смешные стихи Маршака, и я, подражая папе, ору на манер песни:

Начинается программа!

Два ручных гиппопотама,

Разделивших первый приз,

Исполняют вальс-каприз.

– Пап, что такое вальс-каприз? – спрашиваю я.

– Это такая музыка с соплями! – импровизирует он, и мы оба громко хохочем, потому что музыка с соплями – это, действительно, очень смешно.

Когда начало светать, подошли к селу. Мы шли с горы, поэтому село видно очень хорошо. Точнее, не село, а бело-голубые с розовинкой цветущие сады. Сплошной праздник внизу!

– Будто свадьбу гуляет Каменка! – не своим от счастья голосом заорал отец, и я начал за него беспокоиться: кто из нас ребенок – он или я? Мне пришлось быть взрослым, и я недовольно сморщил нос. Так делает мама, когда я дерусь в садике, и об этом ей рассказывает вреднючая воспитательница Тамара Тимофеевна.

Нам навстречу селяне вели коров.

– В стадо, на пастбище, – объяснил папа.

Он здоровался со всеми первым, и ему дружно отвечали. Я тоже здоровался и старался невзначай показать свой горшок, как символ моей состоявшейся взрослости. Люди приветливо улыбались и что-то говорили, но я ничего не понимал: язык вроде бы и знакомый, но слов не разобрать.

Мы вошли в село. Домики в нем очень беленькие и чистенькие. Вместо привычных металлических крыш у них какие-то странные нахлобучки, похожие на неаккуратные прически.

– Это камышовые крыши, – перехватил мой взгляд папа. – Камыш по-украински – очерет. Запомни, пожалуйста.

Отец со мной вежлив, но голос его звучит требовательно. Очерет так очерет. Что тут запоминать?

Мы подошли к дому с голубыми ставнями. Из двора выбежала очень высокая и красивая старушка в белом платочке. Она то смеялась, то плакала и что-то быстро-быстро говорила, целовала меня и папу. Меня целовала больше, и мне почему-то это было приятно.

– Твоя бабушка Женя, Евгения Ефремовна, – сказал папа.

Мне показалось, что я ее помню. Из хаты вышла толстая женщина с суровым лицом. Увидев нас, она всплеснула руками и неожиданно резво побежала навстречу. Оказалось, это старшая сестра отца, моя тетя Маня. Она тискала меня, как плюшевого медведя, и говорила по-русски всякие приятности.

– Тетя Маня – учительница русского языка и литературы, – с гордостью сказал папа и веско поднял к небу указательный палец, словно указывая на то место, где готовят педагогов.

Одним словом, Украина сразу понравилась. Особенно красный компот, который мне налила за обедом в граненую рюмочку тетя Маня. Папа почему-то пытался возражать, но тетя твердо сказала:

– Дытине с дороги это не повредит!

Думаю, что она была права, потому что я тут же провалился в сон и очухался только к вечеру в мягкой кровати среди огромных пуховых подушек.

Отец уже уехал в Москву. Я ревел, размазывая по щекам слезы, которые никак не хотели останавливаться.

– Не канючь! – строго сказала тетя Маня. – Пойдем, я тебе лучше кабанчика покажу. Мы его к осени заколем, а тебе, если будешь хорошо себя вести, на дорогу, в Ленинград, сала дадим. Любишь сало?

Я на всякий случай кивнул, хотя не понимал, что это такое. Кабанчик мне очень понравился. Казалось, он улыбался, глядя на меня. Только запах в сарае был неприятным, и я поспешил уйти.

Оценив мой порыв, тетя Маня усмехнулась:

– Да, сало-то вкуснее пахнет! Привыкай, городской житель, к сельским ароматам.

К ним и вообще ко всей сельской жизни я привык неожиданно быстро. Быстрее, чем ожидали мои родичи. Через неделю я уже бегал по двору босиком, в одних трусиках, гоняя прутом кур и задиристого петуха. Кошка Брыська шарахалась от меня, как от страшного зверя, а пес Пират при моем появлении благоразумно прятался в будку.

Больше всего мне нравилось играть в прятки. Поскольку друзей завести я еще не успел, играл с бабушкой и тетей Маней. Правда, поначалу они не знали, что я с ними играю. Без объявления начала игры я тихо прятался в саду или прямо во дворе – в густющей кроне шелковицы и ждал, когда меня хватятся. Это были самые сладостные минуты предвкушения игры.

– Маня, а где дытына? – вдруг встревоженно спрашивала бабушка. В этот миг мое сердце наполнялось непонятно откуда бравшимся блаженством, и я еще ниже пригибался к земле за кустом сирени или прятался за ветку шелковицы.

– Веня, скажи тете: «Га!» – громко просила тетя Маня, и я, счастливо улыбаясь, показывал в ее сторону дулю, одновременно осознавая, что в Ленинграде эту незамысловатую фигуру из трех пальцев назвали бы фигой.

Бабушка и тетя постепенно доходили до точки кипения. Я хорошо научился определять этот момент. Голос тети тогда начинал подрагивать, а бабушка переходила на жалобный фальцет:

– Веня, сынок, скажи: «Га!».

– Га!!! – радостно орал я, спрыгивая с дерева или вылезая из кустов. Игра в прятки резко переходила в догонялки. Бегал я, пожалуй, быстрее своих родных, но мне явно не хватало опыта позиционной борьбы. Общими усилиями тетя и бабушка загоняли меня в какой-нибудь угол, и тонкий прут – лозина – гулял по моей свободолюбивой попе, как батька Махно в этих местах в далекую Гражданскую.

Батьку помнили старики. Наш сосед дед Семен, кум моей бабушки Жени, вспоминал, как однажды зашел Махно во двор моего прадеда Филиппа, тестя моей бабушки. Думая, что тот не знает его в лицо, знаменитый атаман, лукаво улыбаясь, провокационно спросил:

– Слыхал я, дед, что Махно – полный урод, да еще и хромой в придачу. Брешет народ, али нет?

Прадед, хотя и окончил только два класса церковно-приходской школы, был прирожденным дипломатом:

– Не знаю, – пожал он плечами, – я с ним не целовался и не танцевал.

Батька Махно рассмеялся, услышав его слова, и велел своим разбойничкам с дедова двора не брать даже курицы.

Тогда я мало что понял из рассказа соседа. Ясно было только одно: мой прадед Филипп, знаменитый на всю округу бондарь, мог не только искусно делать бочки, но и умел вывернуться из любого щекотливого положения. Прадед был вторым человеком, на которого я хотел быть похожим. Первым, конечно, оставался папа. Гордился я и нашей фамилией – Хвыля. По-русски это – волна. Красивое украинское слово почему-то волновало мою душу. Когда я впервые сел на двухколесный велосипед, бабушка сказала:

 

– Не хвылюйся, Веня!

И я постарался не волноваться. Даже тогда, когда свалился в пыль нашей сельской улицы и в кровь разбил коленку.

У деда Семена подрастал внук Андрий. Бабушка обещала меня с ним познакомить, если я буду хорошо себя вести. То ли вел я себя не очень, то ли бабушке было не до церемоний, но знакомство наше все время откладывалось, о чем я нисколько не сожалел. В родном дворе хватало развлечений, и друзья мне были совершенно ни к чему. Во всяком случае, мне так казалось, пока я сам случайно не познакомился с Андрием.

Выходить из двора на улицу мне первое время было строго запрещено. По улице с неимоверным грохотом неслись телеги, запряженные резвыми колхозными лошадьми, а иногда проезжали и грузовые машины. Играть во дворе или в саду было безопасно.

Но однажды любопытство своей легкой рукой вывело меня за калитку, и я услышал из соседнего двора низкий детский голос:

– Эй, кропчик, иди до меня гулять!

Я уже знал, что слово «гулять» по-украински означает, в том числе, и «играть». Но вот что такое «кропчик»? В соседнем дворе, у плетня, стоял мальчишка моего роста, но только немного шире в плечах. У него было взрослое усталое лицо с крупным носом. Его уши оттопыривались больше, чем у меня, чему я несказанно обрадовался.

– Что такое «кропчик»? – без предисловия поинтересовался я.

– Это ты – кропчик.

– Я?! А ты тогда кто?

– И я тоже кропчик! – радостно сообщил мальчик. – Бывают девчата и бываем мы, кропчики, понимаешь?

– Может, хлопчики? – перехватил я инициативу разговора. Мальчишка неожиданно густо покраснел, а уши его, несмотря на красноту, стали совершенно прозрачными. Казалось, сквозь них можно разглядеть муху на стене сарая.

– Да. Я это и говорю, – медленно выдавил из себя он.

Ленинградская деликатность, возможно, впитывается не только с молоком матери, но и с прохладой белых ночей. Я в свои нестарые годы почему-то уже понимал, что человек может говорить не так, как остальные, и что с этим нужно просто считаться. Со временем к Андрию навсегда прилипло прозвище Кропчик. Даже когда ему было крепко за шестьдесят, кто-нибудь, говоря о нем, между делом замечал:

– Это дед Кропчик, ты его знаешь.

Но это было многие годы спустя. А тогда, в далеком-предалеком пятьдесят девятом, мы с любопытством разглядывали друг друга, ощущая взаимное притяжение.

– Ссышься? – спросил Андрий.

– Что? – растерялся я.

– По ночам, говорю, ссышься?

– Нет.

– А я ссусь! – с гордостью сказал Андрий. – Меня за это батька мутузит, а я все равно ссусь. Я – упертый!

– Когда он тебя бьет, ты орешь? – деловито поинтересовался я.

– Еще как! Если б молчал, батька забил бы до смерти. А твой папка тебя бьет?

– Бил. Один раз только. Я тогда ему руку прокусил насквозь – врачи зашивали. С тех пор не бьет.

– А ты скаженный!

– Как это, скаженный?

– Ну, псих, по-вашему.

– Может, и скаженный, – пожал я плечами.

– Давай дружить, – предложил Андрий. – Только, чур, не кусаться!

– Давай, – согласился я. – Но только я все время дерусь.

– Если что, я отвечу, – предупредил Андрий и показал мне увесистый кулак.

Тогда мы не знали, что будем дружить всю жизнь. Нам это было неважно. Мы радовались нашему странному общению. Странность состояла в том, что каждый из нас говорил на своем языке: он – по-украински, я – по-русски. Но мы прекрасно понимали друг друга. Когда в разговоре проскальзывало какое-то непонятное слово, мы пытались его осмыслить, перевести на свой общий детский язык.

– Ленин краще Сталина! – убежденно говорил мне Андрий. Я был категорически с ним не согласен. Думая, что «краще» означает – краше, красивей, я не мог согласиться с утверждением, что лысый Ленин с маленькой бородкой красивей плакатного Сталина с его роскошными усищами и буйной шевелюрой, отдававшей серебром. Но по мере Андриевой аргументации (Ленин – добрый, он детей любил, а Сталин Украину голодом до войны морил), я начинал понимать истинное значение слова «краще» и нехотя соглашался.

Но вскоре мы уже спорили по поводу того, на чем жарят пирожки. Я настаивал на том, что на противне, в печке. Андрий убеждал меня, что, хотя и в печи, но не на противне, а на жаровне. Слово «жаровня» мне было очень симпатично. От него так и полыхало чем-то горячим. Слово «противень» было привычным, но его происхождения я не понимал, хотя зачем-то понять пытался. Андрей зло посмеивался:

– Противень – это от слова «против»? Значит, ты – против пирожков. Вот и добре, я их сам смолочу.

Логика была дурацкой, но в этом споре я был бессилен.

Вскоре моя бабушка Женя вынесла во двор противень горячих пирожков с капустой. Пирожками это произведение искусства было назвать трудно. Каждый был размером с половину «Бородинского» хлеба, который мама покупала в ленинградском магазине. По форме от хлебного кирпичика бабушкин пирожок не отличался вообще. Его начинка была величайшим творением кулинарного мастерства. Капуста была перемешана с жаренным на подсолнечном масле – олие – луке и еще с чем-то – то ли с чесноком, то ли с укропом, то ли и с тем, и с другим. Запах начинки был умопомрачительным! Бабушка сняла с противня крайний пирожок со слегка пережаренной корочкой, жилистыми загорелыми руками разломала его пополам и большую часть протянула мне:

– Кушай, внучек, на здоровье!

– А Андрию?! – потребовал я.

Бабушка протянула мне второй кусок, тот, что поменьше. Я подошел к другу и протянул ему пирог. Андрий принял его бережно, как драгоценность, и посмотрел мне в глаза:

– Почему ты мне большой кусок отдал? – спросил он.

– Я еще наемся, у нас этих пирожков – целая жаровня! – сообщил я.

Неожиданно оказалось, что мы можем беспрепятственно встречаться и играть, не нарушая указаний взрослых, то есть не выходя на улицу: наши сады соприкасались и между ними не было плетня или забора. Межой, разделявшей наши участки, была только узенькая канавка, считавшаяся нехитрым элементом дренажной системы. Разумеется, в такие тонкости мы не вникали. Просто знали, где чья территория.

– У тебя гуляем или у меня? – спрашивал обычно Андрий.

– Как карта ляжет, – по-взрослому говорил я и доставал из нашего общего тайника, сделанного совместными усилиями в земле на огороде, колоду замызганных карт. Если моя рука извлекала из середки красную карту, играли у меня, если черную – у него. Детство – пора простых эффективных решений.

С Андрием было чрезвычайно интересно. Хотя он был старше меня всего на год, умел он многое. Например, мог на какое-то время усыпить курицу или даже петуха. Ловким движением он хватал зазевавшуюся птицу и, быстро, но аккуратно запихнув ей голову под крыло, несколько раз укачивал ее, как ребенка, и клал на землю. Это было чарующее зрелище! Курица, не двигаясь, лежала на боку, а ее грудка ритмично поднималась и опускалась – сердце в пушистой тушке билось ровно и часто.

– Это волшебство? – волнуясь, спрашивал я.

– А что же еще? – удивлялся моей тупости Андрий.

– Значит, ты – волшебник? – восхищенно интересовался я.

– Ну так! – гордо расправлял широкие плечи сосед.

– А я, получается, друг волшебника?

– Выходит, что так, – с небольшой паузой отвечал он, и было непонятно: то ли Андрий сомневается в том, что я достоин его дружбы, то ли в своем могуществе чародея.

Мой друг-волшебник научил меня делать настоящую маленькую водяную мельницу, изготавливать лук и стрелы с наконечниками из крышки от консервной банки, мастерить самострел, используя вместо пороха серу от спичек. Уменьям Андрея не было конца, и поэтому с ним было интересно.

Я не умел почти ничего. Но зато я был городским и по этой причине мог рассказывать о том, чего Андрий не видел никогда: о высоких домах, о троллейбусах и трамваях, о метро, лифтах и ванных. Андрий слушал, не перебивая, и смотрел на меня в такие минуты, как я – на заклинателя куриц, с нескрываемым восторгом. Окрыленный таким вниманием, я иногда бессовестно врал.

– У вас в Ленинграде сало едят? – интересовался мой друг.

– Конечно! Моя мама тоже ест, но боится потолстеть. Поэтому ест только обезжиренное сало.

– Такое разве бывает? – удивлялся Андрий.

– Конечно! – уверенно заявлял я. И для большей убедительности добавлял услышанное как-то по радио: – Наука! Законы физики.

– Вот что значит город, – шептал обескураженный Андрий, и я понимал, что обмануть его можно очень даже запросто. Врать мне нравилось. Это был легкий способ достижения успеха.

Кроме прозвища у Андрия была и настоящая фамилия – Постыка. Мне она казалась удивительно смешной. Время от времени я просил Андрия:

– Скажи, как твоя фамилия?

– Постыка, – каждый раз простодушно отвечал Андрий, и я начинал беспричинно хохотать, демонстративно держась обеими руками за живот.

– Будешь смеяться, поколочу, – обещал он, и я нехотя успокаивался. Мне не были страшны Андриевы кулаки. Просто не хотелось доводить дело до ссоры, до драки. Я дорожил нашими отношениями.

Странное дело, за всю жизнь мы с Андрием ни разу не то что не подрались, даже не поссорились. Но спорили очень часто и до першения в горле.

Однажды у нас с Андрием появился еще один друг. Точнее, у Андрия он был всегда. Правда, дружили они между собой не очень. Скорее, просто соседствовали, поскольку Сашко по фамилии Пивнык жил через три дома от Андрия и, стало быть, через четыре – от меня. Для села – не самое близкое соседство. Поэтому, вероятно, мы и познакомились-то не сразу. Наш дальний сосед казался бы обычным сельским хлопчиком, если бы не его странноватая внешность. Он был очень худеньким, с тонюсенькой шеей, по которой пульсировали голубенькие жилки. К этой шее была словно по ошибке приделана огромная голова с выпученными глазами. Создавалось впечатление, что паренька собирали из разных запчастей и голову поставили ту, которая хотя и не подходила по размеру, но была в наличии на складе. Его глаза постоянно чему-нибудь удивлялись: неожиданно накатившему дождю, необычайно крупному червяку, найденному в навозной куче, моим пшеничным кудрявым волосам, которые едва не спадали на плечи. Для сельских ребят, которых стригли летом обычно «под ноль», моя прическа была странной. При первой же нашей встрече Сашко бесцеремонно полез в нее, чтобы убедиться, что волосы настоящие, и тут же получил от меня удар в нос. Из него потекла «юшка», как называли кровавые сопли в тех местах.

– Ты что, скаженный?! – изумился Сашко.

– Да, он скаженный, я просто не успел тебя предупредить, – ответил вместо меня Андрий.

Несмотря на свои четыре года, я знал, что обладаю большой физической силой. К этому знанию я пришел опытным путем: лупил всех сверстников в детском саду и у себя во дворе. Иногда доставалось даже ребятам на год постарше. В Ленинграде взрослые считали меня плохо воспитанным ребенком, а в селе – просто городским.

– Городские – всегда такие скаженные! – пояснял потом с важным видом всем нашим сверстникам Сашко Пивнык.

Не было на свете ничего, что бы он не знал. Точнее, делал вид, что знает. Со знаниями у него было так себе. Но Пивнык обладал качеством, которое меня очаровало на всю жизнь: он был удивительным мечтателем! Мечтал объездить весь мир, покататься на оленях, поцеловаться с негритянкой и поесть марципанов. Правда, что такое марципаны, Сашко не знал, и никто из сведущих людей объяснить ему этого не мог, и я в том числе.

Не знаю почему, но в четыре года я уже умел довольно сносно читать. На горище нашей хаты я нашел засиженную мухами и изгрызенную мышами книгу, на обшарпанной обложке которой значилось: Александр Линевский «Листы каменной книги», Москва, «Детгиз», 1939 год.

Книга захватила меня с первой страницы. В ней рассказывалось о мальчике по имени Льок, который жил со своим племенем еще в далеком Каменном веке.

Я оттер книгу от пыли и паутины пучком подвернувшейся под руку пакли и принес, стараясь не попасться на глаза бабушке и тете, своим друзьям.

– В школу будем гулять? – предположил Сашко.

– Нет, просто почитаем, – ответил я.

– Ты не можешь читать – ты младше меня, а я читать еще не умею, – убежденно сказал Андрий.

Я пожал плечами и, спотыкаясь почти на каждом слове, начал читать удивительную историю о том, как Льок спас племя от голодной смерти. Такой благодарной аудитории у меня не было даже в моей взрослой жизни, где я работал школьным учителем! Сашко таращился, как никогда. Андрей широко открыл рот, не обращая внимания на тонкую струйку слюны, сочившуюся из уголка его рта.

 

Заметив вдруг это, Сашко сказал Андрию:

– Закрой, а то гава в рот насерет!

– Гава? – удивился я.

– Птичка такая, – шмыгнул носом Андрий и двинул Сашка локтем в поддыхало.

Недели на две мы забыли о наших играх. Встречаясь каждое утро в моем огороде, забирались на старый орех и погружались в эпоху неолита. Когда книга была почти прочитана, в наш познавательный процесс вмешалась бабушка Женя:

– Что вы, лоботрясы, на дереве сидите, как обезьяны заграничные?! Лучше бы пошли яблоки собирать! Вон их сколько нападало: свинья по ним страдает, как милиционер по лычке на погоне!

Процесс единения с книгой был безнадежно загублен, но Сашко Пивнык вдруг предложил:

– А гайда в садок деда Яшки! У него есть здоровенный осокорь. На нем можно сделать настоящий штаб, никто и не заметит!

Наш друг дал очень дельный совет. Дед Яшка славился на все село своим огромным ухоженным садом, соперничать с которым мог только сад моего деда Никодима, отца моей мамы. Но сад дедушки был аж на хуторе, до которого нужно топать чуть ли не километр, а сад деда Яшки – вот он, будьте любезны, рядышком, да еще по над речкой!

Мы стащили из сарая бабушки Жени три ладные дощечки, немного гвоздей и молоток. Андрий прибил их высоко-высоко в кроне осокоря, и блаженство по изучению истории древнего мира продолжилось. Теперь, устроившись с удивительной роскошью, мы вообще потеряли счет времени. Повествуя друзьям о перипетиях судьбы доисторического хлопчика, я научился читать довольно бегло, чему сам удивлялся. Увлекшись чтением, мы забывали вовремя приходить на обед, но крики родственников опускали нас в прямом смысле слова на грешную землю. Мы нехотя разбредались по домам на обед. Дальше наступала трагическая пора: бабушка и тетя заставляли меня после обеда спать хотя бы час-полтора, чтобы, как они говорили, «жирок завязался». Возможно, моей тощей фигуре это и не помешало бы, но я не мог пережить насмешек друзей, которые никогда днем не спали и считали это «городскими фокусами». Мне было невыносимо стыдно за мой образ жизни, но спорить с тетей Маней было все равно что пытаться столкнуть с места огромные деревянные сани, стоявшие без дела вросшими в землю в дальнем углу нашего двора. Пролежав, не смыкая глаз, проклятые полтора часа, я с благодарностью смотрел на ходики с кукушкой, висевшие на стене, и бодро вскакивал с постели. После кружки молока и здоровенного шмата домашнего белого хлеба с маслом, щедро посыпанного крупной солью, тетушка милостиво разрешала мне «трохи побегать». Это «трохи» обычно заканчивалось в сумерки, когда коровы шли с пастбища домой. Часто я возвращался вместе с нашей коровой Зорькой, которая и без меня знала дорогу, но мне очень нравилось приходить с ней рядом, чтобы посмотреть, как она одним махом выпивала полное ведро колодезной воды. После этого бабушка заводила Зорьку в сарай и начинала доить. Молоко у нашей коровы было великолепным.

– Чистые сливки, а не молоко! – говорила бабушка и давала мне напиться сразу после дойки прямо из ведра.

Я пил это парное молоко, пахнувшее лучшими запахами на свете! Оно отдавало теплым летом, сочными травами нашего залужья, бабушкиными добрыми руками и милой сердцу Зорькой. Мои желтые кудри норовили упасть прямо в ведро, но бабушка успевала подхватить их и бережно придерживала, пока я пыхтел, втягивая в себя эту божественную влагу.

– Хватит, Веня, отдохни трохи, – уговаривала бабушка. – Я потом тебе еще налью.

Я нехотя поднимал голову и смотрел в бабушкины глаза. Они сидели глубоко-глубоко на ее смуглом морщинистом лице и напоминали мне два голубых озера.

У меня была тайна, которой не знал никто из моих друзей. Ночью я спал не как взрослый – один, а вместе с бабушкой. Так было заведено и это мне нравилось. Бабушку можно было обнимать, как маму, и я этой возможностью очень дорожил. Кроме того, перед сном мы с бабушкой Женей всегда вели интереснейшие разговоры. Они начинались всегда с одной и той же моей фразы. Уткнувшись в бабушкино плечо, я шепотом непременно ей говорил:

– Расскажи мне про древность!

И бабушка всегда что-нибудь рассказывала про дореволюционные времена, и слушать ее было невообразимо интересно.

– Когда-то, давным-давно, – говорила бабушка, – в нашем селе была усадьба знаменитого графа генерала Алексея Александровича Стенбок-Фермора и его жены графини Маргариты Сергеевны, которая до замужества была княжной Долгоруковой. Были у них три дочери и сын. Одна дочь умерла еще маленькой, а две другие выросли красавицами и умницами. У них были добрые сердца и светлые души.

– Светлые души – это как, бабушка? – не понимал я.

– Это как у тебя, – непонятно объясняла мне бабушка. Но это объяснение было бесконечно приятным.

– А сын? Каким был сын графа?

– Сын был военным офицером. Все на красивых лошадях гарцевал и усищами своими девчат наших смущал.

– Как это смущал?

– Вот отрастишь усы, тогда узнаешь.

Я засыпал с мечтой об усах, которыми зачем-то буду смущать каменских девчат, особенно Томку, а еще лучше Ленку, а, может быть, даже саму Светку…

Ночью мне снились замечательные сны. Я купался, сколько хотел, в речке, и бабушка не кричала мне, как всегда:

– Вылезай, а то верба из задницы вырастет!

Снились мне и мамочка с папой, которые приехали ко мне в Каменку, и мы втроем гуляли вдоль реки, вдоль нашей любимой Большой Выси. И в Ленинград мы совершенно не торопились, потому что там нелюбимый детский сад с его Тамаркой Тимофеевной и нет моих закадычных друзей Андрия и Сашка.

Иногда я просыпался ночью оттого, что во сне мысленно разрывался на части между родителями и друзьями. Вот ведь как подло устроена жизнь: либо быть рядом с мамой и папой, но без Андрия и Сашка, либо наоборот. Иногда от этой горькой мысли я начинал во сне тихонько плакать. Бабушка просыпалась и, причитая, протягивала мне кружку с водой:

– Пей, мой хороший, пей. Поспи, все печали забудутся.

Я делал несколько глотков и мгновенно засыпал. Печали, действительно, куда-то пропадали.

Из бабушкиных рассказов «про древность» я узнавал всегда много нового и неожиданного. То она рассказывала, как в графской конюшне содержался настоящий верблюд и жители всего села с изумлением смотрели на эту «хворую конягу», то вспоминала, как девчонкой тайком бегала на помойку возле графской кухни собирать картофельную кожуру:

– Повар графа и его помощницы начистят, бывало, картошки, а кожуру вынесут на помойку. Мы с подружками собирали ее в корзинки и относили домой.

– Вы ели эту кожуру? – с сопереживанием спрашивал я.

– Зачем ее есть? – удивлялась бабушка. – Мы ее в землю сажали и вырастала обычная картошка. Главное, чтобы глазки́ сохранялись на кожуре. Этого хватало для роста. Земля у нас плодородная: палку воткни – яблоня вырастет. А если еще навозом удобрить, то и целый ананас может поспеть.

– Ананас?! – взвизгивал я от радости.

– Шучу-шучу, – шла на попятную бабушка Женя, но было поздно: всю ночь мне снилось, как из картофельной кожуры у нас на огороде вырастают невиданные деревья, похожие на пальмы. И мне понятно, что это – картофельно-ананасовые деревья. Соседи удивляются, Андрий и Сашко страшно мне завидуют, а я хожу вдоль ананасовой плантации и щедрой рукою раздаю направо и налево колючие сочные плоды диковинных картофельно-ананасных деревьев.

Однажды перед сном бабушка раскрыла мне семейную тайну. Она сказала, что, если бы не граф Стенбок-Фермор и его семья, меня бы не было на свете.

– Как это не было бы?! – в ужасе прошептал я.

– А вот так, кудрявая твоя головушка, – ласково сказала бабушка и горячо зашептала мне на ухо:

– Было это очень давно, еще до моего рождения. Моя мама, которую звали Настей, служила горничной у младшей дочери графа, Маргариты, названной в честь своей матери. Сам понимаешь, где графская дочь, а где ее служанка – пропасть! Но были они ровесницами и незаметно подружились. Твоя прабабушка Настя влюбилась до беспамятства в графского конюха, которого звали Иваном. Парубок был видный – краше в селе не было никого. Чуб у него был желтый-желтый, кудрявый и свисал из-под картуза, как ветка спелого крыжовника. А сам Иван был из богатой семьи гагаузов.

– Французов? – на всякий случай уточнил я.

– Каких еще французов? – удивлялась бабушка. – Какие у нас тут французы? Гагаузы – это люди такие, народ такой. Типа турки, только крещеные.