Czytaj książkę: ««Ось мира». Последняя битва цивилизаций», strona 3

Czcionka:

Римленд

Согласно концепции Маккиндера, внутренний полумесяц прибрежных территорий, окружающих хартленд, состоит из трех сегментов: побережье Европы, пустынные земли арабского Среднего Востока и муссонные страны Азии. Первые два региона четко определяются как географические пространства, однако третий из них представляется единым целым только с особой исторической точки зрения, сложившейся в Великобритании. Муссонные страны Азии выглядят как целостный регион в представлениях моряков. Такому восприятию способствуют сходные климатические условия и беспрепятственный доступ к данной территории с позиций морской силы. Эта территория также хорошо защищена от хартленда вереницей барьеров – от Гималаев и Тибета до обширной пустынной и гористой местности Синьцзяна и Монголии. Однако эти горы не превращают находящиеся за ними муссонные территории в единое целое. Горные хребты Бирмы и Индокитая простираются до моря и создают серьезное препятствие для контактов между двумя большими странами. Тот факт, что буддизм пришел из Индии в Китай через Синьцзян и Таиланд, указывает на сложности в поддержании прямых связей между ними. На протяжении всей своей истории эти два центра восточной цивилизации оставались достаточно изолированными друг от друга, и их исключительные контакты носили только культурный и интеллектуальный характер.

В таком случае Индия и побережье Индийского океана попадают в иную геополитическую категорию по отношению к Китаю, и поэтому едва ли будет правильным объединять их под общим названием муссонных стран Азии. Будущее, вероятно, покажет, что могущество этих регионов будет проявляться в двух отдельных частях, сообщающихся между собой лишь через узкую часть Индокитайского полуострова посредством сухопутных или воздушных сил и через Сингапур с точки зрения использования военно-морских сил. Если это так, то азиатское Средиземноморье будет сохранять свою значительную роль в политической стратегии независимого мира Азии в той же мере, в какой оно имело жизненно важное значение в эпоху окружения западной морской силой.

Римленд континентальной массы Евразии следует рассматривать как промежуточный регион, поскольку он расположен между хартлендом и окраинными морями. Он выполняет функцию обширной буферной зоны конфликта между морской и сухопутной силами. Обращая свое внимание на оба направления, он должен действовать подобно амфибии и быть способным защитить себя и на суше, и на море. В прошлом он был вынужден бороться и с сухопутным могуществом хартленда, и с морской мощью оффшорных островов – Великобритании и Японии. И этой двойственной природой обусловлены проблемы его безопасности.

Оффшорные континенты

Юго-восточные и юго-западные берега Старого Света омываются двумя средиземными морями, за которыми располагаются континенты Австралия и Африка. Положение этих двух оффшорных континентов во многом определяется государством, контролирующим европейское и азиатское средиземные моря. Маккиндер в своем анализе определяет огромную пустыню в Африке как континентальную область, недоступную для морской силы, и поэтому называет ее южным хартлендом, сравнимым с северным. Данная концепция, по-видимому, имеет некоторое значение в понимании политической истории Африки до проникновения на этот континент европейцев. Она также имела и определенную обоснованность с точки зрения британско-российского противостояния, пока путь вокруг Старого Света проходил через мыс Доброй Надежды.

После завершения строительства Суэцкого канала такая интерпретация потеряла всякую практическую значимость. Использовать понятие, обозначающее, что область является недоступной для морской силы, не имеет смысла, когда данная область была на деле преобразована как раз для проникновения морской силы. Необходимо также запомнить, что, несмотря ни на какое географическое сходство, которое можно было бы усмотреть в обоих регионах, южный хартленд отличается от северного хартленда в одном ключевом и фундаментальном отношении. У него нет ни собственного политического могущества, ни собственного силового потенциала. Он не является и никогда не был опорой для внешнего давления в сторону полумесяца. Поэтому он не должен присутствовать в общей глобальной картине каким-либо образом по аналогии с северным хартлендом.

Значение обоих оффшорных континентов в мировой политике ограничивается климатическими условиями, которые ставят пределы развитию их производственного потенциала и, как следствие, их силового потенциала. Наибольшая часть территории Африки лежит в тропической зоне и является либо весьма засушливой, либо очень влажной. В любом случае континент, за исключением своей самой южной оконечности, не содержит ресурсов, необходимых для создания политических образований, способных оказывать существенное влияние на остальной мир.

Фернан Бродель. Центр и периферия
(из книг «Материальная цивилизация», «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II». Перевод М. Юсима, Л. Куббеля)

Государства центральные и периферийные

Ныне государство [высоко] котируется. Помогают этому даже философы. И сразу же любое объяснение, которое не «завышает» его роль, оказывается не отвечающим распространившейся моде. Моде, у которой, вполне очевидно, есть свои преувеличения и упрощения, но которая имеет, по крайней мере, то преимущество, что обязывает иных французских историков обратиться вспять, в какой-то мере поклониться тому, что они сжигали или же, самое малое, обходили на своем пути стороной.

Тем не менее, с XV по XVIII в. государство было далеко от того, чтобы заполнить собою все социальное пространство, оно не обладало той «дьявольской» силой проникновения, какую приписывают ему в наши дни, у него не было средств для этого. Тем более что оно в полной мере испытало на себе продолжительный кризис 1350–1450 гг. Лишь со второй половины XV в. начался его новый подъем. Города-государства, игравшие до государств территориальных первые роли до самого начала XVIII в., были тогда целиком орудием в руках своих купцов. Для территориальных государств, мощь которых восстанавливалась медленно, дела обстояли далеко не так просто.

Но первое же территориальное государство, пришедшее в конечном счете к национальному рынку или национальной экономике, а именно Англия, довольно рано перешло под власть купечества после революции 1688 г. Ничего, следовательно, нет удивительного в том, что в доиндустриальной Европе в силу определенного детерминизма мощь политическая и мощь экономическая совпадали. Во всяком случае, карта мира-экономики, с перенапряжением центральных зон и с его концентрическими различиями, пожалуй, должна была достаточно хорошо соответствовать политической карте Европы.

В самом деле, в центре мира всегда располагалось незаурядное государство – сильное, агрессивное, привилегированное, динамичное, внушавшее всем одновременно и страх и уважение. Так обстояло дело уже с Венецией в XV в., с Голландией в XVII в., с Англией в XVIII в. и еще больше в XIX в., с Соединенными Штатами в наше время. Разве могли не быть сильными такие правительства «в центре»?

Иммануэль Валлерстайн взял на себя труд доказать, что не могли, на примере правительства Соединенных Провинций в XVII в., по поводу которого современники и историки наперебой повторяли, что оно-де почти не существовало. Словно уже сама по себе позиция в центре не создавала, да и не требовала также эффективного правительства. Как будто правительство и общество не были единым множеством, одним и тем же блоком. Как если бы деньги не создавали социальной дисциплины и исключительного удобства действия!

Следовательно, существовали сильные правительства в Венеции, даже в Амстердаме, в Лондоне. Правительства, способные заставить себе повиноваться внутри страны, дисциплинировать городских заправил, увеличить в случае нужды фискальные тяготы, гарантировать кредит и торговые свободы. Способные также навязать свою волю извне: именно к таким правительствам, никогда не колебавшимся перед применением насилия, мы можем очень рано, не опасаясь впасть в анахронизм, применить слова колониализм и империализм. И это не препятствовало, даже наоборот, [способствовало] тому, что эти «центральные» правительства были более или менее зависимы от раннего, но уже с острыми зубами, капитализма. Власть делилась между ним и правительством. В такую игру государство втягивалось, не давая себя поглотить целиком, в ходе самого развития мира-экономики. Служа другим, служа деньгам, оно также служило и самому себе.

* * *

Декорации меняются, как только затрагиваешь, даже по соседству с центром, оживленную, но менее развитую зону, где государство долгое время было смесью традиционной харизматической монархии и современной организации. Там государства бывали опутаны обществами, экономиками, даже культурами; они были отчасти архаичными, мало проявляли себя в обширном [внешнем] мире. Монархии Европейского континента были вынуждены кое-как управлять с участием дворянства, которое их окружало, или борясь против него. Без этого дворянства разве могло бы незавершенное государство (даже когда речь идет о Франции Людовика XIV) выполнять свои задачи?

Конечно, существовала поднимающаяся «буржуазия», чье продвижение государство организовывало, но делало это осторожно, и к тому же такие социальные процессы были медленными. В то же время перед глазами этих государств был пример успеха удачнее, чем они, расположенных торговых государств, лежавших у скрещения торговых путей. Они сознавали свое, в общем, более низкое положение, так что для них великой задачей было любой ценой войти в высшую категорию, возвыситься до центра. С одной стороны, пытаясь копировать модель и воспользоваться рецептами успеха – такова долго была навязчивая идея Англии перед лицом Голландии. С другой стороны, создавая и мобилизуя доходы и ресурсы, которых требовали ведение войн и показная роскошь, которая в конце концов тоже была средством управления. Это факт, что любое государство, которое всего лишь соседствовало с центром мира-экономики, становилось более драчливым, при удаче завоевательным, как если бы от такого соседства в нем разливалась желчь.

Но не будем обманываться на сей счет: между новой Голландией XVII в. и величественными государствами, вроде Франции или Испании, разрыв оставался большим. Этот разрыв проявлялся в отношении правительств к той экономической политике, которая тогда считалась панацеей и которую мы обозначаем придуманным задним числом словом меркантилизм. Изобретая это слово, мы, историки, наделили его многими значениями. Но если какое-либо из этих значений должно возобладать над другими, им должно было бы стать то, которое подразумевает защиту от чужеземца. Ибо прежде всего меркантилизм – это способ себя защитить. Государь или государство, применявшие его предписания, вне сомнения, отдавали дань моде; но еще более меркантилизм свидетельствует о приниженном положении, которое требуется хотя бы временно облегчить или смягчить. Голландия будет меркантилистской лишь в очень редкие моменты, которые у нее совпадали именно с ощущением внешней опасности. Не имея себе равных, она могла обычно безнаказанно практиковать свободную конкуренцию, которая приносила ей только выгоды. Англия в XVIII в. отошла от неусыпного меркантилизма; было ли это, как я думаю, доказательством того, что час британского величия и силы уже пробил на часах мира? Столетие спустя, в 1846 г., Англия без всякого риска позволит себе открыть свои двери свободе торговли.

И еще более все меняется, когда достигаешь окраин какого-либо мира-экономики. Именно там находились колонии, бывшие народами-рабами, лишенными нрава управлять собой: господином была метрополия, озабоченная тем, чтобы сохранить за собой торговые прибыли в системе исключительных прав, которая наличествовала повсюду, какой бы ни была ее форма. Правда, метрополия была очень далеко, и на местах распоряжались господствующие города и (социальные) меньшинства. Но такое могущество местных администраций и партикуляризма, то, что именовали демократией по-американски, было всего лишь простейшей формой управления. Самое большее – формой, характерной для античных греческих полисов, да и то с оговорками! Это мы обнаружим с наступлением независимости колоний, которая, в общем-то, вызвала резко наступившее отсутствие власти. После того как был положен конец мнимому колониальному государству, потребовалось из самых разных элементов создать новое государство. США, конституированным в 1787 г., понадобилось много времени, чтобы сделать федеративное государство единой и эффективной политической властью. И этот процесс был столь же замедленным в остальных американских государствах.

На неколониальной периферии, в частности на востоке Европы, по крайней мере, имелись государства. Но над их экономикой господствовала та или иная группа, связанная с заграницей. Настолько, что в Польше, например, государство стало институтом, лишенным всякого содержания. Точно так же и Италия XVIII в. больше не имела подлинных правительств.

Для всех этих оказывавшихся в проигрыше спасение находилось лишь там, где они прибегали к насилию, к агрессии, к войне. Хороший тому пример – Швеция Густава Адольфа. И еще лучший – Африка варварийских корсаров. Правда, обратясь к варварийцам, мы оказываемся уже не в рамках европейского мира-экономики, но в политическом и экономическом пространстве, охватываемом Турецкой империей, бывшей сама по себе миром-экономикой, к которому я еще обращусь в одной из последующих глав. Но алжирское государство было по-своему показательным, находясь на стыке двух миров-экономик, европейского и турецкого, и не подчиняясь ни тому, ни другому, практически разорвав вассальные узы со Стамбулом. При этом, однако же, вторгавшиеся всюду европейские флоты оттеснили это государство от торговых путей Средиземноморья. Перед лицом европейской гегемонии алжирское пиратство было единственным выходом, единственной возможностью прорыва. Впрочем, разве при прочих равных условиях не оказалась и Швеция отстраненной от прямых выгод балтийской [торговли], находясь на границе между двумя экономиками, европейской и российской? Война для нее была спасением.

Империи

Империя, т. е. сверхгосударство, которое одно покрывало всю территорию мира экономики, ставит одну общую проблему. В общих чертах миры-империи, как их называет Валлерстайн, были, вне сомнения, образованиями архаичными, [итогом] старинных побед политики над экономикой. Но в период, исследуемый в настоящем труде, они еще существовали за пределами Запада – в Индии в виде империи Великих Моголов, в Китае, в Иране, в Османской империи и в Московском царстве. По мнению Иммануэля Валлерстайна, всякий раз, как мы имеем дело с империей, это означает, что лежащий в ее основе мир-экономика не смог развиться, что он был остановлен в своей экспансии. С таким же успехом можно сказать, что мы находимся перед лицом управляемой экономики (command economy), если следовать за Джоном Хиксом, или же азиатского способа производства, если пользоваться вышедшим из моды толкованием Маркса.

Это правда, что экономика плохо приспосабливается к требованиям и принудительным мерам имперской политики, не имеющей противовеса. Никакой купец, никакой капиталист никогда не будет в ней располагать полной свободой рук. Михаил Кантакузин, своего рода Фуггер Османской империи, был 13 марта 1578 г. без суда и следствия повешен на воротах своего роскошного дворца Анкиоли в Стамбуле по повелению султана. В Китае богатейший министр и фаворит императора Цяньлуна Хэ Шень был после смерти Цяньлуна казнен, а его состояние конфисковано новым императором. В России губернатор Сибири князь Гагарин, казнокрад каких мало, был обезглавлен в 1720 г. Конечно, мы вспоминаем равным образом и Жака Кера, Санблансэ, Фуке: на свой лад эти процессы и казнь (имеется в виду казнь Санблансэ) дают представление об определенном политическом и экономическом состоянии Франции.

Только капиталистический порядок, пусть даже и старинного типа, способен проглотить и переварить скандалы.

Тем не менее я лично полагаю, что даже стесненный империей, угнетающей его и мало сознающей особые интересы разных своих владений, мир-экономика, притесняемый, поднадзорный, мог жить и укрепляться с примечательными для него случаями выхода за имперские пределы: римляне торговали в Красном море и Индийском океане; армянских купцов из Джульфы, предместья Исфахана, можно было встретить почти по всему свету; индийские бания доходили до Москвы; китайские купцы были неизменными гостями всех портов Индонезии; Московское государство в рекордный срок установило свое владычество над Сибирью – бескрайней [своей] периферией. Виттфогель не ошибался, утверждая, что на этих политических пространствах с интенсивным давлением власти, какими были все империи традиционной Южной и Восточной Азии, «государство было куда сильнее общества». Сильнее общества – да, но не сильнее экономики.

* * *

Вернемся к Европе. Разве она не ускользнула очень рано от удушения [структурами] имперского типа? Римская империя – это и больше и меньше, чем Европа. Империи Каролингов и Оттонов плохо справлялись с Европой, пребывавшей в полном упадке. Церковь, которой удалось распространить свою культуру на всем европейском пространстве, в конечном счете не установила там своего политического главенства. Нужно ли в таких условиях преувеличивать экономическое значение попыток создания всемирной [христианской] монархии Карлом V (1519–1556) и Филиппом II (1556-1598)? Такое подчеркивание имперского превосходства Испании, или, точнее, та настойчивость, с какой Иммануэль Валлерстайн делает из провала имперской политики Габсбургов (чересчур поспешно привязываемого к банкротству 1557 г.) в некотором роде дату рождения европейского мира-экономики, не кажется мне наилучшим способом подхода к проблеме. На мой взгляд, мы всегда неправомерно раздували [значение) политики Габсбургов, прикрытой блестящей мишурой, но в то же время и неуверенной, сильной и слабой одновременно, а главное – анахроничной.

Их попытки наталкивались не только на Францию, распростершуюся в самом центре связей раздробленного государства Габсбургов, но также и на враждебность к ним всего европейского концерта. Но ведь этот концерт европейского равновесия не был новой реальностью, будто бы обнаружившейся, как то утверждали, во время вторжения Карла VIII в Италию (1494); то был давно существовавший процесс, начавшийся, как справедливо указывает В. Кинаст, со времен конфликта Капетингов с Плантагенетами, и даже раньше, как полагал Федерико Шабо. Европа, которую желали бы привести к покорности, таким образом, на протяжении веков ощетинивалась всеми видами оборонительных приемов – политических и экономических. Наконец, и это главное, Европа уже вырвалась в большой мир – на Средиземное море с XI в. и в Атлантику после сказочных плаваний Колумба (1492) и Васко да Гамы (1498).

Короче говоря, судьба Европы в качестве мира-экономики опережала судьбу незадачливого императора. И даже если предположить, что Карл V одержал бы верх, как того желали самые прославленные гуманисты его времени, разве же капитализм, уже утвердившийся в решающих центрах зарождавшейся Европы – в Антверпене, в Лиссабоне, в Севилье, в Генуе, – не выпутался бы из этого предприятия? Разве генуэзцы не господствовали бы с тем же успехом на европейских ярмарках, занимаясь финансами «императора» Филиппа II, а не короля Филиппа II?

Но оставим эпизоды и обратимся к настоящему спору. Подлинно спорный вопрос заключается в следующем: когда Европа оказалась достаточно активной, привилегированной, пронизанной мощными [торговыми | потоками, чтобы разные экономики могли все в ней уместиться, жить друг с другом и выступать друг против друга? Международное согласие наметилось там очень рано, со Средних веков, и будет продолжаться на протяжении веков. Следовательно, здесь рано обозначились взаимодополняющие зоны мира-экономики, некая иерархия производств и обменов, бывшие действенными с самого начала. То, в чем потерпел неудачу Карл V, потратив на это всю жизнь, Антверпену, оказавшемуся в центре обновленного мира-экономики начала XVI в., удалось без особых усилий. Этот город подчинил тогда всю Европу и то, что уже зависело от этого тесного континента в остальном мире.

Таким образом, пройдя через все политические превратности, благодаря им или невзирая на них, в Европе рано образовался европейский, или, лучше сказать, западный экономический порядок, выходивший за пределы континента, использовавший разности его потенциалов и его напряженности. Очень рано «сердце» Европы было окружено ближней полупериферией и дальней периферией. И вот эта полупериферия, давившая на «сердце», заставлявшая его биться быстрее – Северная Италия вокруг Венеции в XIV–XV вв., Нидерланды вокруг Антверпена, – была, несомненно, главной чертой европейской структуры. Полупериферии, по-видимому, не было вокруг Пекина, Дели, Исфахана, Стамбула и даже Москвы.

* * *

Итак, я полагаю, что европейский мир-экономика зародился очень рано, и меня не загипнотизировал, как Иммануэля Валлерстайна, XVI век. И в самом деле, разве его терзала не та же проблема, которую поставил Маркс? Процитируем еще раз знаменитую фразу: «Биография капитала начинается в XVI в.». Для Валлерстайна европейский мир-экономика был как бы процессом образования матрицы капитализма. В этом пункте я не стану его оспаривать, ибо сказать «центральная зона» или «капитализм» – значит очертить одну и ту же реальность. К тому же утверждать, что мир-экономика, построенный в XVI в. на основе Европы, был не первым миром-экономикой, который опирался бы на тесный и поразительный континент, означает уже в силу этого выдвинуть тезис, что капитализм не дожидался для своего первого появления XVI в. Таким образом, я согласен с Марксом, писавшим (и впоследствии об этом сожалевшим), что европейский капитализм (он даже говорит – капиталистическое производство) зародился в Италии XIII в. Спор этот может быть каким угодно, но только не пустячным.

Darmowy fragment się skończył.