Czytaj książkę: ««Точка зрения Корнилова»», strona 3
– На кого я похож? – не понял Корнилов.
– На себя.
Вкрапление декаданса, что-то вроде: «Обезглавленный труп был изнасилован судебным экспертом». Но пластинка-то заезженная.
– А почему именно из-под палки? – спросил Корнилов.
– Не знаю. Похожи и все.
Дорога до Марьино прошла не эмоционально: Корнилов безмолвно размышлял с чего бы он похож на улыбающегося из-под палки волка – не на того ли, что несет в подмышках золотые яйца; их снесли нестерилизованные ангелы, и он доставляет их к Меконгу, к Шпилю Мироздания, к покосившимся шатры набожных нищих – Оля, отгородившись от него нигилизмом затылка, трепала глазами мятого Павича: женскую версию одного словаря, изученного Корниловым еще во сне и на сербском.
Святой водой промыл глаза
Он мертвому себе
Но не скучал – ведь голоса
Послышались в листве.
Ни звуком с ним не поделясь
Они плодились в нем
А он их слушал, не таясь
Что слышит их дождем
Не шедшим сверху с той поры
Когда он был живым —
Ему не скучно знать, где мы
Над пропастью смердим.
Планета лишняя Земля
И он на ней мертвец
Но он не скажет: «Боже, я
Я тоже здесь отец».
А если скажет, то ему
С судьбой не по пути —
«О Боже мой, зачем, к чему
Мне ночь не перейти?».
Поднявшись из метро, они только и успевали отмахиваться от навязчивого снега, так и норовившего залезть за шиворот и, торопливо растаяв, потечь по их спинам ненадежным заменителем пока еще не выдавленным сдержанными телодвижениями капелькам пота: ожидание автобуса заняло где-то в районе часа – Оля сказала: «Мы могли бы ехать и на маршрутке, но я на них больше не езжу: в последний раз, когда я на ней ехала, меня там чуть не изнасиловали. Водитель, конечно же, помогал, но я так и не поняла кому» – и вот они уже в автобусе, уединяются на ровном плато задней площадки; сидения поверх кожзаменителя обтянуты наростом инея, Корнилов с Мариной стоят – сухо соединяются под тусклой свечой поворотов, пошатываются, сходят. Им остается решающий отрезок пути. Но он ничего не решает – как говорил Корнилову непонятно откуда взявшийся в Сетуни меннонит: «Не прячь, а то найдем. Не находи, а то снова спрячем».
Применяя всю возможную деликатность, Корнилов попробовал уточнить его протяженность:
– К вам долго ехать, но мы уже приехали. Прибыли и дрожим. Идти к вам тоже часа полтора?
– Теперь уже близко, – ответила Ольга, – минут пять-семь. Смотря как идти.
Идти быстро Корнилову было ни к чему: он уже выяснил, что заночевать у Оли ему не придется – она как бы вскользь упомянула о целом гурте прилетевших родственников: то ли из Самары, то ли с того света, Корнилов не разобрал – а метро, если уже не закрыто, то непременно закроется. Вновь не дождавшись его возвращения. «Лошадь бежит навстречу машине – без околичностей сближается, перед столкновением подпрыгивает, летит копытом вперед, лошадь в черной попоне, лошадь-ниндзя… неправда… подобное возможно… ты не знаешь жизни… я не знаю хорошей жизни. А в дерьме я плаваю, как утка. По высшему разряду» – Оля остановилась спустя минут двадцать пять.
– Ну вот, – сказала она, – я уже и дома, что меня безусловно устраивает – спасибо, что проводил. Есть чем телефон записать?
– Есть, есть, – проворчал Корнилов, – у меня и ручка есть, и рука, когда я буду записывать твой телефон, едва ли задрожит.
– Тогда записывай.
Корнилов записал.
– Свой мне наметь.
Он продиктовал и, придавая анафеме леденящее кощунство его нынешней диспозиции, частично просел насупившимся духом. «От уловок иллюзий, от них, да…». Что же касается Оли, то наскоро записав его телефон в яркую записную книжку, она демонстративно поежилась – ее намерение уйти Корнилов уловил сразу же: «Я? уловил… и слоны… не я – нам мало известно о слонах… они любят валяться в грязи не меньше свиней».
– Сегодня, – пробормотал он, – был нелегкий день. Чтобы не сказать, что его не было. Сходим куда-нибудь завтра?
– Завтра? А почему бы нет, завтра можно. Я бы с удовольствием сходила в театр.
Поздно тебе, милая, с девками-то плясать…
– В какой? – спросил Корнилов.
– В какой билеты достанешь.
Известие, что бремя добычи билетов возложено на него, было обескураживающим и неприятным, но его затратно экспериментирующее чувство выдержало и это.
– Тогда я завтра позвоню?
– Давай. Я дома буду. – Повернувшись к Корнилову не лицом, Ольга формально взмахнула рукой. – Ну, видимо до завтра. Счастливо.
И ушла. Не то чтобы Корнилов ожидал страстных лобзаний, но предложенная ею сухость расставания показалась ему избыточной, и если бы не действительность, устрашающе расслабляющаяся прекращением снега и как следствие падением градусов в еще больший низ, он бы обдумал коллизию между своим потугами сблизиться и ее «Живи без меня и хоть не живи» куда посерьезней. А так он бросил все аналитические усилия на шаткий алтарь выживания – возможность загнутся под звездным небом его ничем не прельщала и, понапрягав окоченевшее серое вещество, Корнилов без малейшей эйфории понял, что ему не остается ничего другого, кроме как воспользоваться единожды проверенным способом – повторяться ему не хотелось, но не расплачиваться же за прихоть ее осуществлением? Как перешептывались между собой неулыбчивые архиереи в светлых подризниках: «Желания есть у меня нет. А желание нет у тебя есть? Съело уже».
Дойдя до телефонного автомата, Корнилов набрал 03, и торопящим замолчать голосом настойчиво поведал о плохом состоянии сердца у человека, находящегося в конце такой-то улицы и беспомощно надеявшегося на спасительность их приезда.
Говоря о плохом состоянии своего сердца, он почти не сгущал. Заведя его сюда – в обвально нарастающую досаду полнейшего расхождения с искомым – оно-то над ним и возобладало.
Подобравшая Корнилова бригада состояла из людей не подотчетных суете инструкций, и это позволило ему, недолго покатавшись в их команде за рассказчика, нормально провести ночь под кровом относительного тепла дежурного травмпункта. Чтобы заручиться их рекомендациями на право ночевать в помещении, Корнилов рассказал им об уходе за душой давным давно преставившегося в Индии английского офицера – по существующим там повериям души весьма мстительны, а у того офицера особенно, поскольку он неоднократно выказывал свою подкрепленную саблей демоничность и при жизни: замазывал очи местным божествам – «Чем? Нет, не этим… Кажется, слюной» – приглашал встряхнуться и побоксировать степенных брахманов, требовал от них слепой отваги; проходился по канпурскому радже вырезанной из священного ясеня битой для крикета – принося ему на могилу водку и сигары, они тем самым отбивались от боязни терпеть от него страдания и после его кончины.
Корнилов поведал им о до сих пор практикующемся в тотемических общинах обряде инициации – подразумевающем в данном контексте «ритуал сексуальной зрелости», в течении которого молодой человек обязан совершить половой с живым или, на его усмотрение, мертвым животным – а также о джайнской нирване, о недопустимости гегемонии пролетариата; о застрелившимся стихотворце: «Был такой поэт Виктор Гофман… Талантливый? Не мне оценивать людей подобной направленности. И чем он тебя поразил? У него легли на бумагу запомнившиеся мне слова: „Полюби бесстрастье, свет и самовластье. Только в этом счастье. Только так живи“ – тут я его поддерживаю», и некогда правившем в Афинах на протяжении десяти лет Деметриосе Фалерском, издавшим закон об усечении роскоши погребения и бывшим первым афинянином, осветившим волосы перекисью водорода.
Высадив Корнилова там, где они с ним и условились – «Скажешь, что от Славы Лобова, тебя впустят» – экипаж опорожнил занимаемое им место с закономерным облегчением.
Отвернувшись от ночи стесненным продолжительным отсутствием где бы то ни было сознанием, Корнилов заметил возле себя плешивого мужчину, дымившего ему в ноздри вонючей «Примой» и выразительно надкусывающего передние зубы попеременно солирующими клыками.
Мужчина, вероятно, был демоном. Когда-то он был человеком, но стал демоном: в глазах знание Трех учений, в руках вырывающаяся матрешка, за щекой распорка для пластилинового канатоходца.
Ты здесь не просто так, – лихорадочно усмехнулся Абрахам Принцепс, – я не о земле, где ты случайно, а о травмпункте. Но как бы ты себя не обманывал, человек в человеке это и есть демон. Ты что сломал?
А вы бы предпочли, чтобы я что сломал? – поинтересовался Корнилов.
Да по мне… по мне… и значение несломанного позвоночника слишком преувеличено! – Безответно засмеявшись, Абрахам Принцепс уже заходился в предгрозовом кашле. – На погосте-то всегда летная погода!
Веское наблюдение. Но как он ответит на:
– Вы сами-то живы? – спросил Корнилов.
– Troppo! – прокричал плешивый. – И вряд ли сам!
Нецензурно помянув все десять Израилевых колен, Абрахам отчетливо погас кланяющимся исчезновением. Но отчетливо погаснуть с нас всех станется – голозадому палестинскому мальчишке дали пару щербатых медяков, он накупил полную торбу всякой всячины, понурился и обделенно пробурчал: «Еле денег хватило…».
Добравшись домой фактически без осложнений – на предложение среднего перста судьбы пробежаться ради повышения тонуса впереди поезда, он отреагировал поднятием своих таких же – Корнилов вынул из кармана пальто, длинного, гладкого предмета, повешенного дожидаться очередного приступа заинтересованности в его участии, взятый на просторах подземки рекламный листок и, осторожно грызя покрытую бетоном запустения сушку, углубился в безразличное впитывание заключенной в нем информации. Прочитав лишь заглавие – «Минус простатит, но плюс аденома!» – впитывание он стреножил. Лучше сейчас же заснуть и сделать почти не выходившие из его повиновения нервы еще более провисшими. И Корнилов заснул. Проветривая мышление ритмичным подхрапыванием. Ворочаясь при своих. Видя нелепый сон, понукавший гвардию его обособленности к чему-то большему. Б. огом Г. онимый пел про «Сны о чем-то большем», так этот как раз из них: в этом сне Корнилов был капитаном межзвездного корабля, являвшего собой последний бастион землян в какой-то бесконечной и всем опостылевшей войне – рассекая смелым взглядом открытый космос, он эффективно думал о судьбах галактик. Ситуация представлялась поганой, но шансы пока оставались. Ближе к полночи в его рубку влетел запыхавшийся крепыш в изодранном облачении пластмассовых лат.
– Мой капитан, беда! – громогласно прокричал Андроник Пугач.
– Я, – улыбнулся Корнилов, – уже отвык так серьезно воспринимать наши глобальные неудачи. В чем дело, четвертый?
Крепыш опустил глаза:
– Мерилин Менсон только что признался мне в том, зачем он в такой степени замазывает себя гримом. Грим делает его страшным, но без грима он, по его словам, еще страшнее, чем с ним. Но не дело не в этом – мужайтесь, мой капитан.
– По поводу чего мужаться?
– Вашу женщину похитили.
Издав приближенный к звериному рык, Корнилов вдребезги разбил главенствующую в нем непроницаемость.
– Кто!? – проорал он. – Я спрашиваю тебя, кто?!
Слывя, судя по всему, человеком бесстрашным, Андроник Пугач демонстративно замялся, и только когда Корнилов выхватил бластер, еле слышно прошептал:
– Пришельцы…
– Пришельцы?! Да как они посмели! Да я…
Корнилов настолько гневно подпрыгнул в своем капитанском кресле, что вывалился в реальность и, сильно ударившись головой о подлокотник дивана, безвременно комиссовался с коленопреклоненно молящей о его руководстве передовой. Немного посидев: «переход к мирной жизни, подумал Корнилов, и тот требует отдышаться», он подошел к книжному шкафу и достал Новый Завет. В нем он хранил свои сбережения. Отложенные как на случай, если ему захочется пройтись от Полянки до Третьяковской, периодически опуская руку в коробку с рахат-лукомом, так и на случай, заставляющий тратиться в угоду не слишком воскрешающим медикаментам – Корнилов как-то спросил, и ему неожиданно ответили; он спросил у лысеющего донора Кирилла Чубко: «Вам не кажется, что уже пора копить на лекарства?» и самоотверженный глупец ответил ему: «Мне кажется, что копить следовало бы раньше. Теперь накопленное пора уже тратить».
Сбережено было мало, но на два билета вроде бы достаточно. Ну, а если не достаточно, куплю только ей, а сам как-нибудь попрыгаю на порожке – чтобы хотя бы до окончания спектакля не допустить образования в крови тромбов, несколько напоминающий строением своей кристаллической решетки замерзшие слезы надежды.
Не желая себе навеваемого своей же ретивостью вскрытия – завывающе бубня: «Dark of night by my side» – Корнилов принял душ, съел еще одну сушку и отправился за билетами. Подойдя к театральной кассе, он намеревался не торопиться с определением куда бы ему вложить свои ограниченные средства – ничего не зная о современных веяниях и, не стыдясь выказывать затруднение недоуменным ползаньем по стеклу объединенных солидарной растерянностью глаз, Корнилов помыслил, что будет вернее чуть-чуть потолкаться и посмотреть, что же предпочитают покупать обыкновенные люди. «Живут, они живут – ездят, загорают, отдыхают. А я считаю каждый пельмень» – соотечественники выдергивали разное, но кое-какая тенденция все же наметилась: хаотично направляясь по высохшему руслу их стылых симпатий, Корнилов приобрел два недешевых билета в театр, упоминаемый ими чаще остальных.
Идя на платное производство лицедейства в исконном одиночестве, он бы пошел на что-нибудь пооригинальнее, к примеру, на спектакль под динамичным названием «Самые гои из геев и гоблины поверх всех». Точнее, он не пошел бы никуда.
«Не снись себе с другой»
Она ему сказала
Но он сказал: «Постой,
Поведай мне сначала
С чего бы в моих снах
Одна ты вечно спишь?»
И ей бы крикнуть: «Ах!
Прости меня малыш
За глупый разговор
За чушь в моих словах»
Но нет, берет топор —
Мой бог, какой замах.
Согласовав с Олей место и время встречи недостаточно рациональным звонком – Noblesse oblige: разум в опале, но в брюках восходит солнце – Корнилов не ощутил внутри себя какого-то потаенного ренессанса. Но пока все складывалось не… пока все складывалось.
Теперь, пройдя через пять жутких путешествий в иные миры, он сидел в питейном заведении, называемом Корниловым «Выпил-вали» – в той забегаловке, где он однажды отвечал на вопрос не совсем полюбившей его женщины. Елене Нестеровой было интересно, указано ли где-нибудь в Библии, что у самоубийцы нет никаких шансов оказаться в раю, и Корнилов авторитетно заметил: «В Библии об этом ничего не сказано. Мне, вообще, не ясно, откуда тут уши растут – если в связи с Иудой, то причем здесь остальные».
Тем же вечером «Дождливая Зима» Нестерова сказала своей умирающей от рака матери: «Мы скоро с тобой увидимся. Гораздо скорее, чем тебе сейчас кажется» – едва похоронив свою мать, она легла в ванну и, полоснув по венам используемым для резки бумаги ножом, устремилась за ней.
Бог в помощь – Корнилов пил пиво и вычеркивающе считал минуты; он вычеркивал их и из Пространства Времени, отделяющего момент прихода Оли всеми доступными ему мерзостями, и из своего же необновляющегося запаса, изначально отпущенного ему на предательское спокойствие – когда этих минут осталось не больше пяти, Корнилов непоколебимо встал из-за стола и отправился под землю. С такими глазами не радуются, но он шел. Переступая через распростертые тела на сегодня уже разуверившихся – пьяный бомж; пьяный, но не бомж; издающая отрывистый мат полуживая дама – и пассивно сомневаясь в чистоплотности Кормчего. Стреляющего с бедра. Прицельно. Нескончаемыми очередями. Достигнув оговоренного центра зала, Корнилов занялся приготовлениями к предполагаемо надвигающейся на него объятиями встрече.
Повсюду носились забитые сдавленным народом поезда, шныряли перекошенные в тщеславном унынии лица – Корнилов стоял в центре зала могучим форпостом «Неведомо высокого» и никому не позволял столкнуть себя с непреклонного ожидания предвкушаемого. Решивший пробежать сквозь него порывистый азербайджанец убедился в этом полутораметровым отскоком, но ожидание слегка затягивалось: Корнилов походил восьмеркой вокруг колонн, сверил свои часы со станционными – на счетчик опоздания набежало уже семнадцать минут – нахмурился. Прогрессирующе преисполнился раздражением.
– Не придет она, барин. Зря приперлись.
– Поглядим.
– Гляди, не гляди, а настроения вам это не прибавит. Оно у вас, как, приличное?
– Ничего неприличного я в нем не чувствую.
– Нечувствительный вы, барин, какой-то. Если чего в коем веке и почувствуете, так и то нечувствительно… Чувствуете?
– И угрожающе чувствительно.
Угрожающе чувствительно Корнилов чувствовал прижимающую его все плотнее необходимость отлить. И еще он чувствовал, что для отсрочки улаживания данного вопроса, без доводки его до экстремального состояния, у него есть минут десять – фаустовское стремление к бесконечному тут ни при чем, просто ничего хорошего: пытаясь отвлечься от низменного, Корнилов попытался заставить себя думать об Олиных глазах – об их глубине и каком-то нездешнем блеске. Но о глазах как-то не думалось. Корнилов сел на скамейку, и с видом до полусмерти прибитого обвалами путника, только что прошедшего Марухским перевалом Кавказский хребет, уставился в бредовую мозаику панно. «К вечеру я наполнен приземленностью, за ночь ее не избыть – не устоять перед возможностью встать с кровати и хмуро ходить из угла в угол» – соседствующий с ним индивидуум отреагировал на его отнюдь не медовый взгляд весьма раскованно: Корнилов в разладе со своим собственным пониманием фатализма; Луис «Онуфрий» Педулин в монашьем одеянии.
– Что, молодой человек, совесть мучает? – спросил он. – А вы подайте на строительство храма святого Миколы-барабанщика, вам и полегчает.
Подбородок Корнилова не повернулся к просителю ни на йоту – штрафбаты формировались еще в Древнем Риме; пропускай, не учитывай, это не причем; конец близок, близок, близок; Корнилову не хотелось говорить о противолежащих воротах храма Януса; конец, конец, близок, Корнилов ничего не слышал о предназначении храма Миколы-барабанщика; близок, конец близок, ворота храма Януса были закрыты во время мира и открыты во время войны; конец, конец, близок, близок, конец – мир ли, война, а Корнилову было уже не до слов. И мучила его не совесть. Ему вряд ли полегчает даже если он отдаст этому человеку все свои деньги.
– Подайте, молодой человек, – продолжал басить Луис Педулин, – я же прошу у вас на строительство храма Миколы-барабанщика. Не на блядей все-таки.
– И где он… не сейчас… где он барабанил?
– В райском оркестре. Этот оркестр зарабатывал деньги на общественнополезные нужды – дома престарелых для архангелов, трудовые колонии для небезнадежных грешников и тому подобные богоугодства. Микола был в нем просто примой. Во многом благодаря его игре оркестр приносил солидный доход. Его трепетная манера имела очевидный успех. Особенно у женщин… И Микола дрогнул – его все чаще видели в черном пределе, где содержались самые отъявленные грешницы. А на такие дела, как вы сами вероятно разумеете, нужны деньги. И он, втайне от братии, стал прикарманивать часть барышей. Было проведено тщательное расследование и, как он ни отпирался, факты были против него. Наказали его сурово. Сделали лоботомию и сбросили на землю в чине какого-то настоятеля. На него уже махнули руко, но вдруг… Молодой человек, вы знаете, что такое чудо?
– Не часто.
– Это все от неверия. А чудеса, поверьте мне, случаются. Одно из них снизошло и на Миколу. Ни с того, ни с сего, он обрел такую набожность, что даже самые скептически настроенные херувимы одобрительно зацокали языками. Схватившись с довлеющим над ним обмирщением и бесстрашно набирая ореол святости, Микола с рассвета до заката бил поклоны, непрерывно бормоча «Отце ваш и мой тоже». А как он постился… Целыми месяцами он питался лишь одними вишневыми косточками. Заметив его небывалое рвение, наверху собрали апелляционную коллегию апостолов. И она проголосовала за его прощение – теперь он ведущий фальцет в хоре имени наисвятейшего отречения Петра-избранника. Прощение, молодой человек, главное оружие создателя…. Молодой человек, вы куда?
«Наверх, Луис – я разбегался, прыгал, нырял… с последующим всплытием? всплывало… не только тело – со мной вместе» – Корнилов, подгоняемый изнутри головы скомпонованным в плеть «Танцем с саблями», уже огромными скачками бежал по эскалатору – резервуары двусмысленного романтизма в нем полностью истощились и поставленная перед ним задача угрюмо каялась перед ним примитивизмом своей заурядности. Теперь сроки не поджимали: теперь они где-то даже дожимали его.
А кровь идет от головы
Но голова в ногах —
Его согнули так псалмы
О складе, где монах
Пока еще не подобрал
Свой ключ от сундука
Но что сундук… горит запал
И значит он сполна
Себе воздаст за ворожбу
В зудящей голове
К ногам склоненной наяву
Вернее, в жутком сне.
Выскочив наружу, Корнилов мобилизовал все свои силы – нетвердо потянувшиеся всхлипывающей гурьбой в часовню «Пригвождения к кресту, нарисованному на небеси столкнувшимися самолетами» – пройдя одной сплошной перебежкой до первой приютившей его подворотни, он увидел в застывшем воздухе собственную вертлявую голографию и приступил к облегчению себя от ополчившегося на него потерей терпения негатива.
«Ты, Корнилов, силен. Как выдохшийся, измочаленный, но удовлетворивший великаншу гном. Посильнее опиумной настойки… Неужели? Но не умом, а хладнокровием. Мой ум безнадежен? Похоже. Но обладая неучтенными мной… Их нет. Да есть, Корнилов. Не на виду, но в наличии» – за ним, вероятно, следили. И окликнувший его голос был надменен и сух:
– Давай, мужик. Заканчивай и поехали.
До услышанного по дороге в Дамаск голос никак не дотягивал, и Корнилова от него не пошатнуло. Если ему дадут закончить, все остальное ему будет до лампы – как и тогда, когда согласившаяся с тем, что она беременна не от него «Невразумительная Э-э» Суханова желчно сказала Корнилову: «Смейся, смейся – еще наплачешься», и он только поцеловал ее в колено, беззлобно прошептав: «Да я же и так сквозь слезы».
Невозвратность, пересуды, чары ведьмаков, что-то из всего этого древнее Вселенной – закончив, Корнилов обернулся к приглашающим его скучно развеяться легавым с лицом по-настоящему отдохнувшего человека.
– Поехали, – сказал он.
– Ты поступаешь в наше полное распоряжение, – туповато усмехнулся белесый сержант, – мы может бить тебя руками по голове, но можем и ногами по яйцам. Ничего не боишься?
– Боюсь.
– Да?
– Боюсь испугаться.
В отделение с Корниловым обошлись довольно цивилизованно: протокол, штраф, в общем ничего воцаряющего надевание холщового «san benito» с нанесенным на него выцыганенной предварительным следствием кровью пламенем – ни бумажных колпаков «coroza», ни бичевания голодными кобрами. Но если бы перед Корниловым предстал сам Бог и сказал ему, что его нет: «Меня нет. Ты видишь лишь мою проекцию в вашем обреченном мире» – Корнилов бы с ним не согласился.
Всевышний перед Корниловым еще не предстал; личный унитаз посреди сада камней для него пока не поставили, зато Ольга позвонила ему на следующий день. И причины ее вчерашнего отсутствия состояли в том, что: потерялась одна из ее контактных линз – так вот откуда нездешний блеск – это раз. А во-вторых ей стало неудобно идти в театр с мало знакомым человеком. Но сегодня, когда стоны безвинных малюток уже улеглись, она обдумала свое жалкое поведение, и ей стало ясно, что она была не права – в эту минуту Ольге понятно, как ей стыдно, и вследствие этого она приносит ему свои извинения. Она сожалеет, не зная, как бы он поступил, если бы амбициозные панки вручили ему пачку таблеток – аконитин, худшая часть волчьего корня – протянули ее, спросив: «Умрешь с нами за компанию?». Оля не догадывалась, что Корнилов ответил бы им: «Ни за что. За компанию никогда. Я не компанейский» – ее саму он выслушал со всем возможным молчанием, но предложение повторно встретиться сумел все-таки отклонить.
Некогда ему. Совершенно некогда во второй раз – в собственных глазах – выглядеть идиотом.
4
Утро было сказочное, и Корнилов коротал его тем, что потягивался – не подтягивался, а именно потягивался. То есть в кровати. Экстренных дел на сегодня не планировалось. «На работу? Смешно. В могилу? Тоже не грустно» – Корнилова это не нервировало. Даже наоборот, их отсутствие только способствовало такому нелишнему занятию, как лежание в кровати: час другой с утра, пару часов после обеда, а там уже подошла ночь – скажешь себе: «Спокойной ночи» и мужественно засыпаешь активистом доставшейся тебе при разделе наследства комы. «Привычка к отсутствию радостей, для моих зубов не надо сладкой пищи, счастье не обладает субститутами, но некоторые правила способны быть и исключениями из них самих».
Корнилов перевернулся на левый бок. Еще можно поиграть в слова. К примеру в такие, как гений и гей: если в слове гений третью и четвертую буквы перенести вперед, получится «ни гей», следовательно, допуская провокационную погрешность, гений – это не гей. Корнилова это обрадовало: геем он не был и стало быть у него были все предпосылки для того, чтобы быть гением. От подобной перспективы он едва – но это «едва» превышало экватор выпекаемого Ими пасхального кулича – не прослезился. Ему захотелось поклониться и трепеща от оказанной чести, простонать: «Спасибо вам, люди. Спасибо вам за то, что вас здесь нет». Но тут в дверь позвонили. Вот так всегда: стоит заняться чем-нибудь полезным, так нет, обязательно побеспокоят – наверное, будут предлагать что-нибудь купить. Какую-нибудь вешалку на батарейках.
Подойдя к двери, Корнилов посмотрел в глазок. Все оказалось хуже, чем он ожидал.
За дверью стоял участковый.
– Открывай, Корнилов, – сказал он. – Я знаю, что ты дома.
Корнилов доложил себе о визите невидимой визитеру усмешкой:
– А откуда ты это знаешь? Космическая разведка? Теперь они своими хоботами уже и в окна заглядывают?
– Не твое дело. Открывай.
– Минуту. Только душ приму и ценные вещи попрячу.
– Корнилов, не идиотничай. Я по делу.
Данное замечание, по-видимому, должно было утвердить визитера в своих незаурядных правах, безапелляционно отвергающих поползновения навещаемого сохранить заочность их общения на прежнем уровне – ничего из себя не представляющем и бывшим для Корнилова in extenso приемлемым.
– По своему? – спросил Корнилов.
– Что, по своему?
– По своему делу?
– Уж не по дядиному…
Да произрастет лишаем потомство твое, Бандерлог, да не разойтись тебе на узкой дороге с плюющимся скорпионами верблюдом.
– А у тебя и дядя есть? – поинтересовался Корнилов. – Может, под тобой и женщины не смеялись?
– Давай, давай… Я все равно никуда не уйду.
– Совсем заняться нечем? Сочувствую… Там в коридоре коробка стоит. Нет, правее. Можешь на ней посидеть.
Корнилов не любил Бандерлога. Его вообще никто не любил – в никто включаются мягкие женщины и жесткие деньги; нежные лиры творчества и пугливые стиратели пыли с треснувшего барельефа «Садко-гусляра, своими гуслями всех уже до озверения умаявшего» – и есть небезосновательное предположение, что и не полюбит. Бандерлог был настоящей сволочью, и сволочью не забитой и приниженной, как Троянский конь, впоследствии ускакавший и от греков, а самоуверенной и до дикости наглой. В отрочестве – велика мощь отчаяния сего изворотливо ускользающего времени – Корнилову довелось поучиться с Бандерлогом в одном классе. Та еще радость. Отнюдь не верх блаженства – по части различных, подрубающих навзничь побеги сносного настроения подлостей Бандерлог являлся неумеренным лидером. По-своему титаном. Феноменом. Правда, был один случай… Корнилов не сдержался и рассмеялся в голос.
Бандерлог навострился.
– Чего ты там смеешься? – спросил он.
– Свое отражение в зеркале увидел.
– Мерзкое зрелище, да?
Он и слово «Бог» без ошибок не напишет, а все туда же: споткнется и рухнет в снег. И лежит в нем без сознания – без сознания, но злющий.
– Ага… Ладно, Бандерлог, вали отсюда.
– Не смей называть меня Бандерлогом! Не смей и все! Зови меня товарищ лейтенант.
– Хаттаб тебе товарищ…
– Его, кажется, убили.
– Тебе бы тоже, да? Согласен, да?
Ну, так вот, был один случай. В школьные годы у Бандерлога неоднократно воплощалась одна убедительно проводимая в жизнь заготовка: в день важной контрольной, к примеру, по русскому – важность тогда танцевала на прогнивших слезами юного мироистолкования подмостках – он приходил в школу с загипсованной правой кистью и, удобно разместившись под безразличным взглядом преподавателя, выдавал угождающе-протяжную трель щенячьего поскуливания. «Ничего не поделаешь, – говорил Бандерлог, – не все во мне сегодня живо». Руку он, разумеется, гипсовал сам и достиг в этом волевом упражнении определенных высот – в учительских кругах ему поначалу сочувствовали: «ну и скоты же его родители: и глупым лицом, и слабыми костями ребенка наградили», потом уже удивлялись: «до чего травмоподверженный мальчик», а затем начали понемногу догадываться, где тут зарыта собака. А может, и целая корова. И как раз тогда, когда их догадливость достигла пика, Бандерлог сломал руку по настоящему. Или ему сломали, благо основания, буквально, валялись под ногами – короче, задевая животом за второй подбородок, Бандерлог протискивается в школу, садится на место, кряхтит, демонстрирует всем видом, как ему паршиво, и учитель физики – Валентин Сергеевич Хипланов: поклонник печальной скромности ничего ей не добившегося Ниенса де Сен-Виктора; великолепного «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна и ненавидевших этого физика пожилых фигуристок – только ехидно хихикнул: сходи, сказал он, к доктору. С доктором Илваровым все уже было оговорено предварительным сговором: он посадил Бандерлога на стул, а сам – спокойно, без пены изо рта и робкой эрекции – достал довольно увесистый молоток. Вот так… а-ааа!…еще так… ё-ёёё! Как говорится – и здесь, и в контексте любовной авантюры с физически не подтвердившим снедающее его желание: «вышла небольшая конфузия». Все, само собой, и не над собой, посмущались, покривили губами, и успокоились. Какой смысл терзать себя понапрасну – жизни Бандерлога и близко ничего не угрожало, а все остальное, по большому счету, выставляемому растопыренными пальцами провидения в глаза пока еще моргающих ими адептов нетленного духа – суета и бестолковые аллюзии на нее. Да… Приятное воспоминание. Но несравнимое с ныне транслируемым в голове сновидением; со вчерашним сном, почему-то переложенном на тревожные стихи – о трансляции заранее не предупредили, но так уж заведено.
Кто тут верит в карусели?
На енотовых упряжках
В цирк уехали пророки
Накормившись пирогами
Насладившись батраками
Развеселым кардиналам
За морем житье не худо
Здесь житье не худо тоже.
Положите в это блюдо
Больше денешек хороших
Ты увидишь представленье
Клоуны бегут по стеклам
А за ними пеликаны
Сексуальные гиганты
Догоняют трех японок
Фавориток летних гонок
Вы желаете получше?
Бросьте лишнюю монету
Толпы злых усатых женщин
Будут очень благодарны.
Вы глазами шевелите
Ничего не упускайте
Вам простят – вы не простите
Это добрая примета
Когда смертные довольны.
Тот тщедушный и прыщавый
Пару фокусов покажет
Нервных просим удалиться
Нарисуйте ваши лица
На спине у той матрешки
Все народные умельцы
В раз от зависти опухнут.
На неведомой дорожке
Возлежит усталый хобот
Вокруг пляски удалые
Люди радуются свету
У святых сомнений нету
Что все это понарошку
Что наполнится лукошко
Жемчугами или перцем
Под макетами Бастилий
Им дадут живую воду
На субботнюю субботу
Мы наметили братанье
Между гордую ордою
И максимом-пулеметом
Раночку промоют йодом
Отпеванье будет быстрым
Маханут чуток кадилом
Бодро скажут «До свиданья»
Присылайте, мол, приветы
Мы вам свежие газеты
Калорийные паштеты
Там особо не скучайте
Дрессировщики на выход!
Выходи пузатый пони
С пластилиновой медалью
За терпенье и отвагу
Прирожденный царь животных
Символ почестей природных
Поклонись своим вассалам.
Ты своих соседей любишь?
Подари им свое тело
Если сердце захотело
Пусть побалуются вдоволь.
Угощайтеся сигарой
В знак лихого примиренья
Ради цели поздравленья
К нам приехала жар-птица
По аферам чудо-мастер
Внешне просто Берт Ланкастер
В антисолнечной панаме
На погонах бумеранги
Деревянными зубами
Чуть надушена улыбка
В пересказе сем ошибка?
Недомолвки и подвохи?
Ну тогда начнем сначала.
«Сначала, пожалуй, не стоит» – Корнилов заглянул в глазок. Бандерлог, как и было велено, послушно сидел на коробке.