Czytaj książkę: «Имя прошепчет ветер»
© Ольга Володинская, 2018
ISBN 978-5-4490-7993-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Благодарности
Это был удивительный год. Я имею в виду все эти почти четыреста дней работы над книгой. Не знаю, много это или мало. Но это было счастливое, хоть и беспокойное время. Оно не всегда было одинаковым. Иногда происходили события, которые нарушали все мои планы и после которых я какое-то время вообще не могла подходить к письменному столу.
Иногда я теряла веру в себя, от этого все казалось бессмысленным, портилось настроение, опускались руки, подкрадывалась и надолго задерживалась рядом грусть. И тогда меня по-настоящему вдохновляли мои подруги Инна и Наталья, искренне поддерживали Ольга и Татьяна. Я бесконечно благодарна им за это! За то, что они все видели, чувствовали и понимали. Ведь это так важно, когда кто-то в тебя верит, зажигает огонек в твоей душе и делает все, чтобы он не затухал.
Я очень благодарна своему сыну, самому строгому и взыскательному моему критику и своему мужу за его доброту и снисходительность. Мне очень нужны были и эта скрупулезность, и это однозначное принятие в течение всех прошедших долгих месяцев.
Я благодарна всем моим друзьям и близким за их терпение и внимание ко мне, за их неподдельный интерес к моему творчеству. За то, что вы радовались вместе со мной, мои дорогие, и не давали мне слишком огорчаться, за то, что всегда вы готовы были откликнуться и оказать мне любое содействие. Эта книга появилась благодаря всем вам.
Пролог
***
– Ну, вот… села я, значит, на кровати-то, душа прям в пятки ушла, а проснуться до конца-то никак не могу. Вдруг вижу, во сне иль наяву, уж и не знаю, появился самый главный, который у них. Выглядит – ну, чисто черт. Лохматый, с рогами, с хвостом, на ногах вместо пальцев копыта. Глаза, как угольки, так и сверлят. Злые такие! Аж мурашки по коже пошли. А все одно, смотрю на него, как заколдованная. Ткнул ентот черт в меня своим пальцем крючковатым, да и говорит, мол, жизнь проживешь долгую, хоть и не легкую. Хочешь, говорит, все скажу, что с тобой будет? Я со страху прям, язык как проглотила. Головой только замотала. Сказывал он, сказывал, значит, а потом сурово так ко мне опосля и обращается: «Ну, живи, – говорит, – да помни, что я тебе поведал». А я и не помню вовсе, что он мне говорил-то. Ну, ничегошеньки не помню! Враз все из головы вылетело! Только звон один там. Хотела было переспросить, да все исчезло. Насилу опомнилась! Хотя и загорилась тогда, что запамятовала все.
– Ну, что же ты, бабушка, так и не разузнала, что будет, да как… Может, и жизнь бы по-другому пошла.
– Испужалась я сильно. Больно страшон был черт ентот. А как проснулась, так долго того сна забыть не могла… Да и на кой мне знать-то, что да как. А прожила ничаво. Хорошо прожила. Дай Бог кажному! А что чижало было, так это и всем чижало бывает. Жизнь такая… Что ж теперича поделаешь-то… Вон мне сколько годков-то ныне сравнялось… Много… Уж на девятый десяток перевалило.
– Бабушка, а что это за история с монахиней была? Еще тебя вроде бы в ее честь назвали…
– А ты почем знаешь?
– Так ты ж сама говорила. Обещала рассказать как-нибудь эту историю.
– Да уж, история была… Мне-то бабушка моя рассказывала, а ей – дочка ентой самой монахини-то, которая той тоже бабушкой приходилась. Или не родная дочка, что ли. Запуталась я в их. Эх, чего только в ентой жизни ни бывает…
– Подожди-подожди, так это когда получается было? Лет сто пятьдесят назад, что ли?
– Эк, хватила – сто пятьдесят. Я-то в 1908 родилась… Мне лет двенадцать было уж, когда бабушка рассказывала, а бабушка старенькая была, годков восемьдесят точно ей сравнялось… как бы ни поболе.
– Ну, вот и получается – ей бабушка рассказывала, когда та девочкой была, и той – также приблизительно. Получается, даже больше. Так ведь?
– Так получается, наверное. Не знаю я. Ты уж сама считай. Шибко раз грамотная.
– Давай, ты мне теперь расскажи, а я потом, Бог даст, своей внучке поведаю.
– Ну, что ж, ну, что ж… слушай тогда… Эх, жалко я твоей внучки-то уж не увижу.
– Не переживай, бабушка, даст Бог, будет у меня внучка, я ей про тебя расскажу и фотографию твою покажу. И историю твою расскажу… Вот она о тебе и узнает. Самой бы только дождаться внуков-то.
– Ишь ты… правда твоя. Да уж история, скажу тебе, была такая, что ни в одной книжке такую не прочитаешь.
Ох, и давно это было… Тогда ведь знаешь, время-то другое было. Все вместе были. Все друг дружку держались. Вместе-то всегда оно легше. Уж праздник, так праздник, ну, а уж коли горе, то тоже вместе не так отчаяние за душу-то берет. Вместе можно все пережить. Это сейчас все по врозь живут. Нихто никем не нуждается. Нихто никому не подмогнет. Да, все поврозь… И кажный сам по себе. А разве ж это дело? Нет, не дело это, ох, не дело. Никто и не знает, кто он да откуда. И не знается никто с родней-то. А порой и враждуют. Даже близкие самые и те враждуют… Вместе вроде живут, а как кошки с собаками – так и лаются, и лаются все. А чего делят-то и сами не знают. Матри – на детей, те – в обратную, сестры, братья, все как вражины друг другу стали. Вот оно какое, наказание-то Господне… Ох и страшно это. И ведь почитай в кажной семье эдак-то. Все недовольные. Все изозлились. Всем все мало! И ведь это самые близкие друг дружке люди. Что уж про чужих-то говорить! Неправильно это.
– Ты права, бабушка. Все так… Ты вот говоришь, вместе, мол, не живут. Но ведь это естественно, что птицы улетают из своего гнезда, когда подрастают.
– Так то птицы. Но и они возвращаются, все одно стаями живут. Не по одному. Я так думаю – и люди должны друг дружку держаться. Уж родные-то! Вместе-то оно завсегда легше жизнь переживать.
– Однако ж, бабушка, расскажи историю твою. Интересно же!
– Ну, да ладно, расскажу тебе историю-то. Ох, история была… Ну, слушай…
Часть 1. Все проходит…
***
В просторной келье было почти совсем темно – так, что только угадывались очертания предметов. Лишь в углу под иконами едва тлела лампадка, да на тумбочке возле широкой лавки, приспособленной для сна, догорал огарочек свечи. На лавке неподвижно лежала старая монахиня, рука ее выпросталась из-под одеяла, и в свесившейся ладони были крепко зажаты деревянные четки, до блеска натертые многолетним и частым перебиранием. Рядом сидела в надвинутом до самых бровей куколе схимница, которая, закрыв глаза, беззвучно шевелила губами.
– Что у вас тут случилось? – раздался густой бас вошедшего старца-духовника.
– Ш-ш-ш, – остановили его.
Схимница молча кивнула в сторону ложа.
– Похоже, кончается, – только и произнесла она еле слышно.
Монахиня медленно открыла глаза и, увидев старца, что было силы вцепилась в его руку, пытаясь привстать.
– Лежи, лежи, матушка, что ты, – заволновался духовник.– Я и так с тобой поговорю. Ты что это тут болеть надумала, – расстроенно укорял он ее полушепотом.
– Пусть выйдет, – прохрипела умирающая, кивнув на схимницу.
– Ступай, дочь моя, мы тут сами управимся, – попросил ту старец.
– Пошли гонца в село, в Рождественку, батюшка, Христом Богом прошу, – задыхаясь, прошелестела через силу монахиня.
– Али в уме ты? Кого это я в поселок пошлю, да и зачем? Ночь-полночь на дворе. К утру ведь только и доберутся туда.
– Пахома, конюха пошли или лучше Якима, хоть и старый, он знает, куда ехать надобно. Там Арсений Никифоров живет, на отшибе, на улице у самого леса, так и называется она, улица-то – Лесная. Пусть он приедет и детей всех привезет, кого сможет собрать. А, может, и внуков. Повидать их хочу перед смертию своей, – сбивчиво проговорила больная, роняя нечаянные слезы.
– Объясни ты толком. Не пойму я ничего. Кто таков этот Арсений?
– Грех на мне великий. Прости ты меня, Господи, – перекрестилась нетвердой рукой умирающая, – и ты, батюшка Филимон, прости. Не могла я сказать раньше-то. Никак не могла, – закашлялась вдруг монахиня.
– Не волнуйся ты так. Говори, не торопись. В чем грех твой, матушка?
– Не успеть я боюсь, батюшка. Муж ведь это мой. И дети. Четверо их у меня было: Илюша старшенький, первенец мой, Дашутка, Никитушка и Аришенька, младшенькая. Живы-здоровы все были до сей поры. Увидеть их хочу напоследок. Не откажи в просьбе-то моей, молю тебя Христом Богом!
– Как муж?! Как дети?! – ахнул старец.– Бредишь ты, что ли?! И столько лет молчала?! Если б не знал тебя давным-давно, епитимью возложил бы, не посмотрел бы на заслуги твои, да что болезная, – одновременно недоумевал и гневался он.
– Не болезная я. Помираю ведь. Потому и сказала. А за грех свой скоро уж и ответ держать буду. Да не здесь. Перед Богом. Он – милосердный, простит… – выдохнула больная, бессильно откинувшись на подушки.
– Ох-ох-ох, грехи наши тяжкие. Что ж ты, матушка Арсения, с такой тяжестью-то жила. Покаялась бы, все легше было бы на душе. Давай хоть теперь расскажи, как же так все произошло, что случилось-то с тобой и когда?
– Расскажу, отец Филимон, расскажу, все, как было и как есть. Только пошли в Рождественку. А то пока возвернутся… А я покуда рассказ свой затею. Вот и исповедаюсь тебе до конца уж. Успеть бы! Дал бы Господь!
– Будь по-твоему, матушка Арсения. Кого, говоришь, сыскать-то надо? Арсения Никифорова? Хм-м, и имя-то подходящее ты себе выбрала, чтоб не забывать, значит?
– Совпало так. Имя-то это при постриге в мантию не ты ли мне дал?
– А ведь и вправду я. Столько лет прошло! Ну надо же! Ладно, лежи пока, сейчас вернусь я, – вставая, попросил монахиню старец.
***
Давно это было. Как и не в этой жизни вовсе, – начала свой рассказ старая монахиня, – и не со мной. Зима была тогда снежная, ясная, но не больно суровая. Морозов трескучих даже на Крещение не было. На Масленичной неделе затеяли катание на санях, потом всей гурьбой играли в снежки – целую битву устроили. Вот тогда я его и увидела, молодца этого. Красивый собой, румянец во всю щеку, волосы из-под шапки выбиваются, светлые волнистые. Глаза такие лучистые, по цвету, как желудь молодой, и смотрят весело, по-доброму. И все лицо его так и смеется. Да и он, видно, меня заприметил. На мне длинная пышная юбка была, коричневая кацавейка, отороченная мехом, с вышивкой по краю подола. На голове теплый платок, да коса ниже пояса… Все норовил он в меня снежком попасть, только тихонечко так, осторожно. Потом в игры всякие играли, хороводы водили. А там и матушка моя с батюшкой чай всем привезли да блины с медом. Они у меня пекарню, лавку хлебную держали, мельница была, пасека своя. Хорошо жили, всего вдоволь было, но и работали много, рук не покладаючи.
Так любила я дом наш: высокий, завалинка широкая такая, что сидеть можно, как на скамеечке. И всегда там хлебом пахло, пирогами, калачами всякими. И тепло…. Уж как тепло было всегда….
Я младшая в семье была. Полей меня звали, Пелагеей. Сестры старшие дорожки да ковры ткали, меня научили. Я и прясть умела. Бывало, сядем с сестрицами в светлице нашей, руки работают, а мы песню затянем. Пели-то все хорошо, красиво, стройно. Нравились нам посиделки эти. И работалось легко, хорошо, радостно…
Матушка с самой старшей сестрой и младшим братом хлеб пекли, бублики, калачи да в лавке продавали. А другие братья с папенькой да с зятьями кто на мельнице, кто на пасеке, кто в поле. Все трудились. Меня жалели, потому как маленькой считали, но тоже потихонечку к работе приучали. Ну, и с детками малыми, с племянниками своими я время проводила. То сказку им расскажу, то песенку спою, то поиграем, то погулять пойдем на полянку лесную, полно лукошко ягод или грибов, бывало, принесем. Варенья наварим, а грибы насушим, а какие матушка и посолит, бывало. Вкуснотища! Очень я рыжики соленые любила, да грузди черные – хрустящие они такие, душистые. И пироги с ними – объеденье одно!
А как жили-то дружно! Иной раз соберемся все после жатвы, да как с медом разделаемся, ох, и веселье у нас поднимается! Песни поем. Инда и батюшка в пляс пустится. Очень уж он любил перепляс. Или с матушкой голубец плясать затеются. Красиво так у них получалось! Матушка, будто пава, выступает, а батюшка вокруг нее, чисто голубь вьется. Глядят друг на дружку, улыбаются.
Дом-то большой, да сестрам и братьям, как тесновато стало, избы отстроили, но жили все одно одним двором. Все вместе.
Мне в ту пору семнадцать годков уж было. Матушка беспокоиться начала – замуж пора, а я все в девках, да с племянниками вошкаюсь. А я и не переживала совсем и так мне не хотелось абы за кого замуж-то идти! Все о любви мечтала, все об ней. В книжках об этом читала. Батюшку все время просила из города да с ярмарки книжек привезти. Он у меня шибко грамотный был, понимал… А матушке хоть и невдомек было, но не бранила она меня за книжки-то эти. Головой только покачает и ничего не скажет.
Так вот, как я того паренька-то приглядела, так и подумала, что если бы посватался, пошла бы за него, пожалуй. Люблю я, когда нрав веселый, легкий, а взгляд добрый. Так мысль об нем занозой и сидела в сердце моем.
Как-то раз у колодца его встретила, раскланялись. Я сначала что-то разволновалась, а потом, улыбалась и ничего с собой поделать не могла. Так с улыбкой домой и пришла.
– Ты чего радостная такая? – спросила матушка.– Как глупая ходишь, улыбка с лица не сходит. Не влюбилась ли часом?
Я даже закрыла лицо руками и убежала. А ведь и вправду, наверное, влюбилась, – думалось мне.
***
Потом уж весной, как из леса с племянниками шли, он на лошади догнал, поздоровался, спросил даже чего-то, детей покатал. И мне предложил, да я отказалась – боязно было. Тут он интересоваться стал, как детей зовут, потом – как меня.
– Полюшка она, Поля, – закричали наперебой дети.
– Ну, а я Арсений, – сняв картуз и протягивая руку, представился юноша, а потом сел на коня и, попрощавшись, ускакал прочь.
В груди моей что-то толкнулось и вдруг защемило. «А имя-то какое красивое», – только и смогла подумать я.
А на Пасху с раннего утра разговелись, в Храм сходили все вместе, а потом, уж как в обедах мы с сестрами к столу собирали, вдруг отец подозвал меня к себе и велел одеться получше, покрасивше, да волосы прибрать понаряднее.
– Помоги ей, мать, да объясни, что к чему, – приказал он.
Я не поняла, в чем дело, а матушка, вытирая слезы, махнула мне рукой, зовя за собой. Сердце мое тревожно забилось, никак я в толк не могла взять, зачем это мне одеваться красиво и почему матушка вдруг заплакала.
Надели на меня сарафан мой любимый, рубашку белую расшитую, платок самый лучший на плечи набросили, волосы в косу заплели с красной лентой. Я еще сережки из шкатулочки достала – те, что папенька подарил, когда маленькая была. Матушка позволила, потом обняла меня, поцеловала, перекрестила и говорит:
– Ну, пойдем, дочка, сватать ведь тебя пришли. Никифоров Роман Силантьевич за сына своего хочет взять тебя. Не знаешь ли его? Сапоги они тачают. Мастерская у них своя. Слыхала, небось?
Я обмерла прямо. Ведь это ж Арсения батюшка. Виду не подала, вышла в горницу, а они уж за столом сидят.
Сели мы с Арсением рядышком, да так и просидели молча. Родители все обговаривали, а мы сидели и со всеми вместе, и не здесь как будто. Слова их песком сыпались, да только не слышали мы их, шелест лишь один.
Ну, а на Красную горку и свадьбу сыграли. Весело было, да только не помню я ничего, мы все друг на дружку смотрели, а уж, как «горько» -то кричали, больно стыдно было на людях целоваться. Едва касались губ губами, а сердце все норовило из груди выскочить.
Переехали мы в дом к Арсениной родне, а потом, как уж наш Илюшенька народился, первенький, в новую избу свою вошли, рядышком с родительским домом до конца уж отстроенную. Пусто в ней было поначалу, неуютно. Домотканые дорожки из родительского дома принесла, какие сестры подарили, да занавески расшитые и скатерть матушка преподнесла на новоселье, вот и по-домашнему получилось. Ну, а потом уж совсем обустроились.
***
Муж мой работал много, уставал сильно, но со мной был ласковым и с детьми добрым. И родня мужнина меня любила. Только схоронили мы рано родителей Арсения, померли они друг за дружкой в один год. Будто не захотели по одиночке жить. А братья его старшие захаживали, проведывали, узнавали, не надо ли помочь чем. Хорошо мы жили, грех жаловаться. Разговаривали хоть и мало, но все одно вместе кажный день, все рядышком. Бывало, посмотрит он на меня, Арсеньюшка мой, глазами своими глубокими, прижмет к себе, и сердце мое замирало от счастья. Ох и любили мы друг дружку, уж как любили! Бывало, выйду на улицу вечером соловья послушать, так он обязательно шаль вынесет на плечи набросит: «Не замерзла, Полюшка?» – скажет. И всегда так. Ягодку первую сорвет и деткам говорит: «Давайте мамке дадим, она вон, сколько трудится для нас».
Так вот и вижу – калитка скрипнет, идет-бредет муж мой ненаглядный. Я скорее воды чугунок из печки выну, он умывается, фыркает, да на меня брызгает. Смеется. Я ему водички родниковой или кваску сваренного и остуженного дам, попьет он, вытрется рушником, моими руками вышитым, и – за стол. Как уж детки были, все на коленки норовили к нему залезть. Он ничего, не прогонял их, улыбался. Он ест, а я рядом сижу, смотрю на него, подперев лицо руками. Все наглядеться не могла.
В воскресенье детей собирали, в церковь шли, а потом и к его родне или к моим в гости. Там радовались, племянники деток наших забирали играть, а мы чай с бубликами пили, разговаривали кто об чем. И так хорошо на душе было, так покойно, так радостно… Казалось, счастье наше никогда не кончится. Так вот и жили – в любви, в уважении да в согласии.
***
Много времени так прошло. Лет двенадцать либо. Уж и Дашенька была, и Никитушка, Аришенька подрастала. Полгодочка-то уж сравнялось ей. Сидеть только-только начала. Смешно, бывало, – ложку деревянную расписную ей дам, она разглядывает ее, да серьезно так смотрит, а потом давай махать во все стороны. И смеется, первыми двумя зубками своими сверкая. «Ба-ба-ба-ба», – кричит. Первые слоги, значит, получались у нее такие.
Илюшенька помощником совсем стал. Оглянуться не успели! Все с отцом, бывало, в мастерской. Уж очень нравилось ему сапоги делать. Он и себе с отцовой помощью ловкие сапожки смастерил. «Смотри, – говорит, – мама, они и воду не пропускают». И – раз их в ведро полное. Я ахнула, а отец смеется. Потом по голове светлой его потрепал – гордился, будет, кому дело семейное продолжить. Он сам, Илюшка-то, и гвоздики специальные из деревяшечек делал. Все обещал и мне сапожки да ботиночки смастерить.
А Никитушка мечтательным рос, весь в меня. Все ему интересно было, как мир устроен. Часами мог букашек всяких рассматривать. Все удивлялся, как это Бог так придумал – у кого две ножки, а у кого лапок этих не счесть. Очень любил он в церковь ходить. Один раз говорит мне: «Мама, я тоже буду, когда вырасту, службы служить, людям жизнь облегчать, слушать их и помогать, как отец Митрофан наш». Маленький был, всего-то четыре с лишним годочка, а вот поди ж ты…
Дашенька часто к сестрам моим хаживала посмотреть, как те ткут да прядут. И меня часто просила показать ей, как вышиваю. Первую картинку свою вышила, неумелую еще, котенка с клубочком играющего. Отец ей рамочку смастерил. «Можно, – говорит, – мама, я бабушке с дедушкой подарю?». Потом показала я ей, как занавески можно расшить. Она все петушков красных да голубых хотела там вышить. Аккуратненько так, старалась очень. «Научусь, -говорит, – получше, и к Пасхе тогда картинку с куполами вышью, а потом и рубашки смогу».
Хорошие детки росли, ласковые, работящие и интерес свой имели. Видно, потому что добро одно они от нас видели да любовь. И то видели, как мы с Арсением друг дружку любим да жалеем, заботимся, бережем.
***
И решила я как-то на Покровскую ярмарку в город губернский съездить, хоть и далече. Живность кое-какую продать, дорожки, что наткала, платки да шали, что навязала, да гостинцев детям купить. Арсений прихворнул немного, с детьми остался. Напоследок спросил, может, мол, передумаю я ехать, а я уж решила, приготовила все. Поцеловала своих, да и поехала. А осень стояла холодная, снег уж во всю лежал, ветры часто завывали с метелями. А тут и денек выдался хороший, солнечный, погожий. Поеду, думаю… ничего.
Хорошо все распродала, лакомств всяких накупила, гостинцев и деткам, и Арсению – новую шапку, рубаху красивую с красной вышивкой и кисточками у ворота, батюшке с матушкой, сестрам, братьям, племянникам – всем в общем, да только припозднилась немного. Возница мой, Ипат, ворчал всю дорогу, волки мол, в лесу водятся. Ну, и доворчался, видно…
Как-то быстро вдруг стемнело, вокруг елки сплошь стеной стоят, даже Луны не видно, холодать стало сильно. Сначала шорох какой-то послышался, потом с разных сторон огоньки засверкали. Я еще подумала, что это за огоньки такие. А это глаза волчьи были. И вой такой жуткий раздался!
– Держись, барыня! – крикнул Ипат и стал хлестать лошадь, что есть мочи. Вдруг впереди показалась этакая большая собака.
– Ой, да это же волк, – испугалась я. Вцепилась в телегу, что есть силы, от страха и холода аж зубами застучала.
А лошадь встала на дыбы и вдруг, отчаянно заржав, понеслась во весь опор. Телега накренилась, и Ипат с криком вывалился из нее. Пытался было ухватиться да не удержался, родимый. Я увидела, как к нему с визгом и рычанием бросились волки. Сердце у меня зашлось от страха и ужаса. А лошадь все неслась и неслась, как заполошная, я только глаза закрыла и думаю: «На все воля Божья!». Как вдруг раздался треск, сильный удар, все закружилось как-то. И больше я ничего не помню. Ухо еще улавливало какие-то звуки, крики, визг, возню, но я даже пошевелиться не могла и ничего не чувствовала. А потом и вовсе все исчезло.
Сколько прошло времени, не знаю, не ведаю. Открыла глаза, пошевелиться не могу, боль во всем теле страшная. Попыталась голову повернуть, даже застонала, как будто искры там появились и каждая, как иголка острая. Увидела только, что в избушке какой-то лежу. Сильно натоплено, жарко. И опять я провалилась, как в яму.
Вдруг почувствовала, как губ коснулось что-то прохладное. «Вода. Пить», – пронеслось в голове.
А глаза опять открыть не могу. Вновь в какой-то горячечный липкий бред погрузилась. Потом чувствовала, как чьи-то руки меня осторожно переворачивают. Я застонала от боли и прошептала пересохшими губами:
– Кто это? Где я?
Наверное, это мне только показалось, что прошептала, потому что ответа я не услышала. А, может, опять незаметно провалилась в беспамятство. Так проходили дни, недели, месяцы.
***
Когда я начала приходить в себя, перед глазами поначалу все плыло, крутилось и никак не могло остановиться. И вдруг мой мятущийся взгляд выхватил из этой круговерти лицо. Это было человеческое лицо, лицо мужчины, потому как с бородой оно было. Сил не было ни испугаться, ни удивиться, ни возмутиться – ни на что. Я только вновь спросила, еле шевеля спекшимися губами:
– Кто вы? Где я?
– Пожалуйста, не пугайтесь. Если бы вы знали, как рад я, что в себя вы пришли. Я уж почти и не надеялся. Я лесничий. Зовут меня Яким. Не бойтесь.
– Сколько я здесь? У вас…
– С осени, с Покрова, стало быть, полгода почти.
– Что?! – я сделала попытку приподняться, но голова моя закружилась, все тело от самой макушки, пронзила резкая боль, в глазах свет белый померк, и я опять потеряла сознание.
И вновь потянулось время: то бред, то явь. А однажды утром я как будто проснулась после долгого сна. Попробовала пошевелиться – не больно вроде бы, только сил совсем нет и будто затекло все. Попыталась сесть – не смогла. И тут дверь открылась, и вошел мужчина. Я вскрикнула. Мужчина бросил охапку дров и кинулся ко мне. Я натянула на себя одеяло и попыталась закричать.
– Не бойтесь меня, не тревожьтесь. Все хорошо. Сейчас печь растоплю, и попробуем с вами присесть да бульончик попить. Июнь-то нынче холодный, как и не лето вроде, а вы еще слабы, тепла вам надобно. Слава Богу! Живая вы! – добавил он, перекрестившись.
Он умело растопил печь, подошел, улыбаясь к кровати, протянул мне рубаху.
– Сможете сами?
Я попыталась натянуть ее на себя, но ничего не получалось. По щекам тут же потекли слезы.
– Не плачьте. Вы же вон, сколько лежали, не ели почти ничего. Кое-как я вас кормил бульонами, да отварами. Яйцами сырыми еще. Молоком козьим. Настойками травяными. Насилу выходил. Это чудо-чудное и настоящее, что вы выжили и очнулись. Давайте я вам помогу. Не бойтесь меня. Я уж более полугода за вами ухаживаю, раны ваши исцелить пытаюсь. Все уж видел и то, чего не надобно бы.
Вздыхая, он протер меня какой-то пахнущей хвоей жидкостью, размял немного плечи, спину. Промокнул мое исхудавшее тело чистой тряпочкой и надел чистую рубаху.
– Сейчас вон душегреечку еще наденем и сесть попробуем. Давайте потихонечку. Сейчас волосы ваши расчешу. Ох, и намучался я с ними. Но так мне жалко было резать их. Думаю, это уж в самом крайнем случае. Но сберег все ж таки. Хотя и непросто это было.
– Так вот зачем вы меня ворочали? – догадалась я.
– Да, и за этим тоже, – грустно усмехнулся Яким.
Посадил он меня, придержал, а у меня голова вдруг закружилась, поехало все куда-то в сторону. Опять я заплакала.
– Ничего-ничего, это от слабости. Позднее еще раз попробуем. А чуть погодя, с Божьей помощью встанем, да и ходить будем учиться. Как звать-то тебя, болезная? Авось вспомнила, сестра? Ничего, что я так с тобой буду, по-свойски? Родная ведь ты мне теперь, выстраданная.
– Пелагеей меня кличут. С Рождественки я. Домой ведь мне надо. Дети у меня там. Муж.
– Вот беспокойная душа. Ожить, как следует, не успела, опомниться, а туда же. Домой! Поправишься чуток, будем искать твой дом. Не волнуйся. Не устала? Ну, отдыхай пока. Пойду воду поставлю, кашку тебе, сестрица, сварю. А пока на-ка, молочка парного попей козьего. Погоди только, дай чуть водичкой разбавлю. Сделай несколько глоточков. Сразу-то много не надо.
***
И опять проходил день за днем. Только больно медленно для меня они шли, эти дни. Я понемногу вставать стала. Сначала трудно было. Каждый шаг с усилиями давался. И голова кружилась, и отпуститься боялась от спасителя своего. Но понемногу сначала сама встала, а потом и пошла: шажок, другой. Будто маленькая. Все с детками себя своими сравнивала.
Яким рассказал мне, как отбил меня от волков со своей собакой Волчком. Собака та помесь с волком была, молодой сильный свирепый пес, потому и смогли они отбить меня. Рассказал, как метель жестокая потом началась, как привез он меня полумертвую в хижину эту, как ухаживал, из лап смерти вытаскивал, как испугался, когда кровью я исходить начала через некоторое время. Только потом понял, что это ребеночка я скинула. А я и сама не знала, что тяжелая. Арсений нипочем меня бы не отпустил, если бы знал. Я все ниже и ниже голову опускала, глаз поднять боялась – ведь он раздевал меня, мыл, кровь с меня вытирал. Стыд-то какой! Срамота прямо!
– Не тушуйся, сестра, – понял мое стеснение Яким, – мне главное тебя спасти было. Я и не замечал ничего. Не думай. Ты для меня тогда душа живая просто была. И все равно кто – баба аль мужик. Только потом я уж понял и увидел, что красивая ты и хрупкая, как веточка. Не ровен час, сломаешь. Как дитя мое ты мне теперь, заново народившееся и мной спасенное. Прости уж меня.
Жена-то моя вот также при родах умерла, да и ребеночка спасти я не смог. Она кровью изошла, а дитя после долгих да тяжелых родов задохлось, не выжило, в пуповине запутавшись. Не головкой он шел-то, не как надобно. Я никак поверить не мог, все оживлять их пытался и похоронить никак не мог решиться. Все думал – а ну, как живые они. Дыхание все слушал. Казалось, грудь поднимается, или что ресницы дрогнули. А уж потом подумал вдруг, что это рассудок мой помутился с горя. Увидел, как лики их меняться стали. Тогда и похоронил… Думал и сам за ними отправлюсь. Выл на могиле, как зверь раненый. Каждый день приходил к ним и выл. Самые пасмурные минуты души моей тогда наступили. С тех пор и один на всем белом свете.
– А кто был-то?
– Мальчик. Сын. Андрейка…
– А жену как звали?
– Марусей, Марией, значит…
Еще рассказал он, что как я в себя приходила, пытался мой спаситель выяснить, кто я да откуда, но я не помнила ничего, себя-то не помнила и только бредила все и иногда имена разные повторяла. Это уж потом, как окончательно я в себя пришла, вспомнила все постепенно: и как зовут меня, и откуда я, и что дети у меня, и муж Арсений….
Ипата, возницу моего волки начисто растерзали, даже хоронить нечего было. Долго я оплакивала его, молилась за душу его грешную – смерть-то какую лютую страшную принял человек!
***
И вот как-то раз такая тоска меня взяла. Такая тоска, что и словами не сказать.
– Домой бы мне, Яким, на ногах уж стою и крепко. Сама себя обихаживаю. Пора. Только найди мне зеркало, или что-то такое, чтоб отраженье свое увидеть, посмотреть на себя хочу, что со мной сталось теперь.
Нахмурился лесничий, но пообещал разузнать все и зеркало тоже пообещал найти. На следующий день оставил мне еды, питья и уехал счастье мое искать.
Наконец, услышала я – лошадь скачет. Сердце мое забилось, ну, думаю, сейчас все узнаю, про любезных моих.
Спешился Яким, смотрю, лицо озабоченное, на меня глядеть избегает. И я боюсь спросить…
Потом уж, как отужинали, попыталась выведать, что он узнал. Яким все отнекивался, а потом и говорит, не надо, мол, тебе возвращаться.
– Оставайся у меня. Кем хочешь здесь живи. Хочешь хозяйкой, мужем тебе хорошим буду. Хочешь, сестрой, братом буду надежным, любящим. Не езди туда, не надо туда тебе.
Я от волнения руки в груди прижала, никак с дыханием справиться не могу.
– Что случилось там у них, все ли живы-здоровы они?
– Живы-то они, живы. Да и здоровы. Всех их видел. Только не надо тебе туда, – заладил опять Яким.
Отговаривал он меня, отговаривал, да так и не смог убедить не ездить-то. Чувствовала я себя совсем неплохо. Иногда только голова немного кружилась и слабость еще была. Нахлынет внезапно, аж ноги подогнутся. Того и гляди упаду. Да шрамы мои от ран иной раз болели. Я все лицо свое щупала, боялась смотреть-то на себя. В зеркале, которое Яким добыл, видно было не очень хорошо, больно маленькое оно оказалось и мутное какое-то. Но ничего, собралась в путь, перекрестилась и поехали. Яким вздыхал всю дорогу.
– Расскажи мне, не сильно ли меня волки-то изуродовали, а то как такой своим покажусь.
– Зажило все, слава Богу. На лбу только, да на щеке небольшие шрамы остались, да и то не больно заметные, а в уголке глаза след от когтя волчьего, ты видела небось, спасибо, сам глаз цел остался.