Czytaj książkę: «Лабиринты времен»
© Шульга-Страшная О. Г. 2016
Посвящение
С благодарностью предкам, кои подарили нам жизнь и гордость за корни наши, и не рожденным еще потомкам – надеждой на продолжение добрых дел.
«Зародыш мой видели очи Твои;
в Твоей книге записаны все дни,
для меня назначенные, когда
ни одного из них еще не было».
Псалтирь 138 Пс. 16
I часть
От смерти – отрекаюсь
Каждому начинателю нового дела или автору новой идеи в своей эпохе кажется, что он родился раньше времени только потому, что мало кто из его современников приемлет его подвиг или начинание. А он, этот одинокий начинатель, чаще всего пришел как раз вовремя. Именно для того, чтобы разбудить мысль своих современников, подвигнуть их на новую ступень развития и мышления. Иначе как бы происходило движение вперед, к знаниям, к свершениям добрых дел? Ко всему тому, что является смыслом существования каждого поколения да и всего человечества в целом? Я думаю, мы посланы в нашу земную жизнь именно за этими передовыми идеями, за совершенствованием своих стремлений. Потому что вдохновить на жизненный подвиг могут только идеи и мысли высокого и благородного происхождения, корни которых спрятаны в далеком рождении наших предков. Предков, которые смогли заронить в нас зерна совершенства и смогли отсеять эти зерна от плевел. Они бережно передавали из поколения в поколение эти драгоценные семена для будущих своих потомков, долгом которых будет не только не потеряться во времени, но и не растерять решимости взрастить в своих детях благородные и высокие начинания во имя всего человечества. И неважно, в каком месте планеты прорастет новое зерно. Оно, как брошенный в чистую воду камень, пошлет волну, которая рано или поздно достигнет всех берегов. И если время от времени в разных местах планеты будут возникать такие благословенные волны знаний и чистой энергии, то когда-нибудь они смогут покрыть всю Землю и всех, кто жаждет приобщиться к Божественной Силе и Божественному Свету.
Открытие, определившее… прошлое (2002 год)
Пятнистая пушистая кошка Бася была любимицей всей лаборатории. Никто никогда так и не узнал, как появился этот растрепанный шерстяной комочек, жалобно мяукавший рано утром у порога еще закрытой двери в самое святая святых – комнаты, где находился экспериментальный образец «Витязя». У котенка, несмотря на малый рост, были необыкновенно большие и острые зубки, поэтому его, вернее, её, так как котенок при ближайшем рассмотрении оказался девочкой, назвали грозным именем Бастинда. Но Бастинда своего имени не оправдала, превратившись в ласкучую и спокойную кошку. Она делила свои дни на две половины. В первой – мирно спала, свернувшись в пестрый, как домотканый деревенский коврик, комочек. А во второй – лакомилась щедрыми подношениями сотрудников и играла. Играть она умела. Именно умела, потому что, при всей своей энергичности, Бастинда играла так интеллигентно, что умудрялась не задеть ни одного провода, ни одного мигающего разноцветными огоньками прибора, пусть и проносилось стремительно иногда в воздухе яркое и пушистое нечто. И как-то само собой имя Бастинда превратилось в ласковое Бася, единственное, на которое кошка отзывалась сразу, не признавая никаких, из дома принесенных, «кис-кисов».
Кому первому пришло в голову испытать на Басе «Витязя» тоже как-то сразу забылось. Наверное, подспудно эта мысль зрела у всей команды, потому что уже через месяц после озвучения этой идеи на столе у Владимира Ярославича Пересветова лежала уменьшенная до размеров кошачьей головы точная копия шлема «Витязя». Бася своей великой исторической судьбы не знала и, сидя на уютном широком подоконнике, спокойно вылизывала пестрые бока под теплыми лучами весеннего солнца.
В день первых испытаний лаборантка Ирочка под всеобщими требовательными взорами взяла Басю на руки, жалостливо погладила покорно повисшее в ее руках тельце и торжественно, как на похоронах, понесла Баську к установке. Баська с любопытством посматривала на свою семью. Она доверяла всем совершенно, так как самой большой неприятностью в ее двухлетней жизни были неловкие наступания на ее хвост, который она время от времени безмятежно пластала на линолеуме во время дневного сна. Баську уложили на специально приготовленную по ее размерам кушеточку и стали пристегивать ремнями. Это понравилось Баське значительно меньше. Она попыталась выскользнуть из пока еще любимых рук, но сплетение ремешков, плотно прижавших ее к кушеточке, пресекли все попытки к самостоятельности. Баська жалобно и обиженно мяукнула. Все молчали, запоздало жалея любимицу. Но вот чьи-то руки протянули шлем, и Баськина судьба была решена окончательно. Еще раньше было оговорено, что ни Баське, ни следующему испытуемому, – во втором случае подразумевался человек, – никаких успокаивающих инъекций делать не будут. Эксперимент должен был быть чистым, и впечатления от увиденного генной памятью – объективными. Конечно, от Баськи подробных рассказов о давно минувших событиях из жизни предков не ожидали. Ей нужно было только остаться живой. Новенькая цифровая кинокамера давно жужжала, приготовившись запечатлеть Баськин подвиг во имя науки и истории. И во имя еще Бог знает чего.
Баська беспокойно ворочалась и все жалостнее мяукала из-под плотно облекающего голову шлема. Окончить мучения ее свободолюбивой натуры могло только включение установки. Все ждали команды, и Пересветов молча кивнул головой. Он так волновался, что его руки, сжатые в кулаки в карманах халата, свела судорога. Лампочки послушно мигнули, и ровный, едва слышный гул заполнил все помещение. Баська замерла. Ее глаза вдруг на мгновение расширились, а потом закрылись. Сначала ничего не происходило. Казалось, что котика спит, но потом ее бока вдруг стали часто-часто приподыматься и опадать, как будто Баську что-то невероятно взволновало. Уши ее приподнялись, а шерсть на загривке выбилась из-под ремешков шлема и встала торчком нелепыми рыжими клочками. Пульс ее маленького кошачьего сердца вдруг так участился, что у Ирочки рука невольно потянулась к маленькому выключателю. Кто-то шлепнул ее по пальцам, и все опять замерли. Баська заворочалась в своих путах, и когти ее вдруг стали разрывать дерматин кушеточки. Нос у кошки некрасиво наморщился, а клыки приоткрылись в своем крошечном и все-таки страшном хищном оскале. Казалось, еще миг, и кошка разорвет путы.
– Все, достаточно, – тихий голос Пересветова прозвучал в тишине, как гром. Ирочка опомнилась первая, она бросилась к Баськиным путам, не дожидаясь, пока выключат «Витязь». И тут же поплатилась за свою поспешность, Баськины глаза открылись, она присела, изготовившись к прыжку, и через секунду уже вонзила свои маленькие клыки в Ирочкин затылок. Её лапы как будто обнимали девушку за шею, а челюсти сомкнулись на выступающих позвонках, поросших мелкими нежными завитками волос. Кровь из-под когтей, глубоко вонзившихся в шею, и яркой алой струей брызнувшая прямо из-под Баськиных клыков, заставила закричать не одну Ирочку. Баську едва оторвали от девушки, при этом кошка хищно скалилась на всех, царапалась и издавала какие-то незнакомые хриплые звуки. Наконец, кто-то догадался сорвать с животного шлем и щелкнуть тумблером. В тот же миг Баськино тело обмякло, глаза ее закрылись, и она провалилась в какой-то обморочный кошачий сон. Заниматься ею было некому. Все суетились вокруг Ирочки, которая, уже лежа на полу, с ужасом пыталась отползти подальше от того места, куда положили кошку. Кровь не останавливалась и многочисленными алыми струйками стекала за белый воротник Ирочкиного халата. Прибежавшая из медпункта института медсестра осмотрела раны и тут же вызвала «скорую». Когда Ирочку уносили, она успела успокаивающе махнуть рукой Пересветову. Баську успели спрятать, а врачу «скорой» объяснили, что в лабораторию ворвалась незнакомая кошка и напала на лаборантку. Он удивленно обвел взглядом помещение, но ничего не понял и только согласно кивнул головой.
– Кошка… – Все расслышали его растерянный голос и в другое время рассмеялись бы. Но сейчас было не до смеха. У всех вертелся в голове один вопрос: неужели Баська сошла с ума? И вообще – кошки могут сходить с ума? Если да, то с какого ума она сошла: со своего или с ума того предка, в генную память которого они смогли ее отправить?
– Она не сошла с ума, она просто охотилась вместе с тем, кто оставил в ней свою память. Наверное, это была какая-то лесная дикая кошка. А, может, рысь. Я не знаток зоологии… – Пересветов был доволен. Инцидент с Ирочкой омрачал радость победы, но все вдруг поняли, что – да! – удалось! Они смогли пробиться через нескончаемый слой времени. И сразу каждый из них вдруг захотел оказаться на месте Баськи. Уже никто не боялся, и каждый жадно смотрел на Владимира Ярославича. Но он решительно покачал головой и сказал:
– Все, на сегодня хватит. Следите за Баськой.
Все дружно повернулись в Баськину сторону, но ее не было на том месте, где еще минуту назад ее скрывали от взора врача «скорой». Баська уже мирно сидела на теплом, прогретом солнцем подоконнике и, как ни в чем не бывало, вылизывала свои бока, потрепанные в битве многовековой давности.
Ирочку отпустили из больницы на следующий день, велев прийти через неделю, чтобы снять два шва на затылке. Остальные ранки обработали и залепили пластырем. С этого дня Ирочка стала обходить Баську десятой дорогой. Она так и не смогла простить своей бывшей любимице минутного предательства. А Баська преданно и нагло терлась о стройные Ирочкины ноги и не понимала, почему та столбенеет и не шевелится, пока Баська не отойдет к другим, более живым и отзывчивым ногам.
Пересветов знал, что без разрешения Ярого он не имел права подвергать свою жизнь опасности. Но Ярый был болен, дни его были сочтены, а следующий глава Братства был еще никому не известен. Дни шли за днями, установку необходимо было вывозить, но для этого нужно было провести еще одно испытание. Больше всего профессор Пересветов боялся, что информация о «Витязе» просочится за стены института, поэтому он принял решение об эксперименте над собой на свой страх и риск. Ждать дольше он не считал безопасным, одновременно подавляя в себе чувство самосохранения и элементарной осторожности. К началу путешествия в память предков он пригласил только отца. Генерал-лейтенант Пересветов приехал один, захватив с собой кинокамеру. В лаборатории в этот воскресный день не было никого из сотрудников. Только преданная Ирочка и два Пересветовых.
Владимир Ярославич улегся на кушетку, обхватил ее края руками и приготовился к включению «Витязя».
– Погоди! – Он вдруг внимательно посмотрел на Ирочку и попросил: – Пристегни меня как Баську.
Ирочка сразу согласно кивнула головой и стала затягивать на большом и сильном теле своего шефа многочисленные ремни. Она вдруг вспомнила Баськин невероятный прыжок в охотничьем порыве и подумала, что неизвестно, откуда вернется Пересветов. Больше подставлять свою шею девушка не хотела. Наконец, все застежки были затянуты и камера включена. Владимир Ярославич постарался расслабиться и тихо сказал:
– Давай!
Ирочка щелкнула тумблером и принялась следить за пульсом своего шефа. Глаза его плотно закрылись. Тихо шелестела камера. Сначала ничего не происходило, но спустя несколько минут лицо Пересветова исказилось в каком-то незнакомом отчаянном выражении. Он застонал, а зубы его стали скрежетать, как будто там, в далеком прошлом, он поднимал невероятную тяжесть или терпел не менее невероятную боль. Потом мышцы его лица внезапно разгладились, обретя какой-то посмертный неподвижный облик. И, если бы не выровнявшийся пульс, Ирочка и Пересветов-старший решили бы, что Владимир Ярославич умер. Ирочка посмотрела на секундомер и щелкнула тумблером выключателя.
Прошла почти минута, прежде чем Пересветов открыл глаза. Он хотел было приподняться, но вдруг ощутил на себе уже забытые путы ремней.
– Уже можно? – осторожно спросила Ирочка.
– Да, сейчас… – Голос Пересветова неожиданно охрип, как будто он перед этим громко и долго кричал. Он закашлялся и посмотрел на отца. – Все снял?
Ярослав Юрьевич кивнул головой, потом тихо спросил:
– Ну что? Как там? – Он вдруг увидел, что сын за несколько минут эксперимента отчаянно постарел, лицо его осунулось и приобрело какие-то незнакомые очертания.
– А хреново там, – вдруг заявил на всю лабораторию Владимир Ярославин. – Меня там только что порубали. Вернее, нашего с тобой предка. А вдруг это по моей вине? Мне показалось, что он растерялся, когда почувствовал, как что-то творится с его сознанием. Еще бы миг, и мне неоткуда было бы возвращаться… – И тут же, на одном дыхании, продолжил: – Мне нужно вернуться.
– Нет! – хором закричали Ирочка и Пересветов-старший.
– Да, – прозвучало в ответ.
Владимир Ярославин опять улегся на кушетку, и все повторилось с самого начала. Его сознание, закрутившись в каком-то невероятном воронкообразном вихре, унеслось вдаль, назад, перескакивая с никогда не виденных им картинок, ловя обрывки слов, шум ветра, ощущая боль и наслаждение, ловя чужие, незнакомые лица. Он ждал, когда очутится в том же месте и в том же предке, которого он еще несколько минут или несколько веков назад погубил. Он с трудом успел ухватиться за уже знакомый звук битвы, услышал звон металла о металл, хруст костей и крики озверевших противников. Рука его напряглась, помогая удерживать невероятно тяжелый меч. И они оба не пропустили момента, когда над ними сверкнул искривленный чужеземный клинок. Они отбили удар и тут же рассекли ворога надвое. «Ворога», – оправдывая свой злобный порыв, успел повторить давно забытое в народе слово Владимир Ярославич. Его предок стоял на вершине холма, наблюдая за затихающей битвой. Пот заливал глаза и щедрыми крупными струями стекал по спине и груди, тяжело защищенной звенящей от каждого движения кольчугой. Пересветов вдруг с удовольствием расправил плечи и почувствовал себя как никогда молодым и сильным.
– Воевода, княже! – слова дробились и проникали под шлем. Владимир Ярославич повернулся на призыв и неожиданно услышал:
– Владимир Ярославин, что с вами, вы чему улыбаетесь? – Он открыл глаза и увидел склоненное над собой лицо Ирочки.
– Ах, как не вовремя, как не вовремя ты меня отключила! – Владимир Ярославин продолжал улыбаться, вспоминая незнакомое ощущение восторга победы. Восторга и усталости в могучем и еще нестаром теле. Он сел на кушетке и поднял на отца счастливые глаза:
– Будь здрав, воевода Пересвет, будь здрав.
С этого дня Пересветов эксперименты прекратил, велев всем заняться следующей темой, совершенно далекой от путешествий по генной памяти. Больше всего он боялся, что кто-нибудь из молодой его команды самовольно проникнет в свое прошлое и напортачит там таких дел, какие будут потом расхлебывать все последующие поколения. Если они вообще родятся, эти поколения… Он был достаточно предупрежден в своем путешествии. Спустя три-четыре дня аппарат отправили в другое помещение, и разговоры на тему вожделенных опытов стали строго-настрого пресекаться.
1025 год
Ярослав прощался с молодой женой. Еще и тридцати дней не прошло, как привел он на отцовское подворье дочь Муромского воеводы Димитрия. Евдокия висла на его шее, заливая новую рубаху слезами. Ей было страшно оставаться одной в незнакомом городе, да и мужнин терем казался таким большим и таким чужим. И люди вокруг были еще чужими. Дунечка стыдливо прятала лицо на широченной груди мужа, а он сам, несмотря на то, что был старше молодой жены аж на десять лет, едва справлялся со щекоткой под веками. Уж больно по сердцу пришлась ему Дунечка, такая ладная да такая ласковая, что душа его в один день сроднилась с ее душой. И чего он противился, чего отсрочивал свадьбу? Правда, боязно было жениться на никогда не виденной боярыньке. Но родители с двух сторон торопили, сватовство было задумано давно, девка пересиживала без мужа – весной, чай, уж шестнадцать стукнуло. Досадливо махнув рукой, подчинился родительской воле боярский сын Ярослав Пересвет и на свадьбе едва смотрел в сторону невесты, которая где-то далеко внизу, у самой его подмышки, непрестанно хлюпала носом, оплакивая скорую разлуку с родителями.
Свадьба отзвенела колоколами, отплясала и напелась на всю округу, и гости разъехались. И не осталось для Дунечки никого ближе Ярослава. Она вцепилась маленькими руками в его рубаху, и так и ходила за ним испуганным зайчонком, чая никого больше не видеть из-за его широкой спины. Далекой чужбиной казался ей Киев, и так далеко остался родной Муром, батюшкин дом и матушкины обережные объятия. Страшно, ой как страшно выходить замуж на другом краю земли!
В первую ночь Ярослав пожалел молодую жену, жавшуюся на широкой пуховой перине к самому краю. Её маленькое тело сотрясала такая нервная дрожь, что ему вдруг стало смешно, он приподнял правой рукой голову Дунечки, поприжал ее к своей высокой груди, и так и убаюкал, согревая своим теплом и усмиряя в себе жажду куда более сильную, чем жажда пития в жаркий полдень. Дунечке было не очень удобно лежать так высоко, но постепенно дрожь унялась, и теплая дрема сморила её; она принесла покой и крепкий молодой сон. Дунечка проснулась перед зарей первая, проснулась оттого, что рука ее, сжимавшая мягкую льняную рубаху подмышкой мужа, сомлела, и острые иголочки поползли от пальцев к самому её локоточку. Дунечка шевельнулась и сразу вырвала из сна Ярослава. Он спал чутко, как и подобает спать воеводину сыну. Но тревога его враз улеглась, уловив поодаль от себя маленькое и беззащитное тело жены. Он разомкнул веки и увидел рядом со своим лицом ее серые глаза, которые с жадным любопытством рассматривали его. Он улыбнулся, боясь шевельнуться и вспугнуть Дунечку. Щеки ее разом полыхнули, и она опять уткнулась лицом в его рубаху. Но тела их были так расслаблены утренней дремой, а тепло на широкой кровати так доверчиво проникало в них, что они невольно сильнее поприжались друг другу, как бы пробуя на вкус ощущение своего единства. Ярослав потянулся к Дунечкину лицу, и его теплые мягкие губы обволокли ее рот, неожиданно быстро разбудив в ней дразнящую щекотку где-то внизу живота. Дунечка судорожно вздохнула, втянув в себя запах его тела. И ей вдруг захотелось, чтобы и ему понравился ее запах, понравился так же, как только что ей – его. Ярослав обхватил Дунечку, прижав её к себе так сильно, как будто желал сломать в пояснице. Но она только изогнулась в его руках, откинув на подушку разметавшуюся за ночь косу и издав низкий и чуть слышный стон. Им обоим было больно только один раз: Дунечке, когда она ощутила в себе его ворвавшееся естество, и ему в этот же миг, когда жена его, стесняясь вскрикнуть от боли, прикусила его грудь, прикусила больно, до крови. Оба вздрогнули, но не испугались и не остановились. А второй раз Дунечка уже не кусалась, только постанывала, то ли от боли, то ли от сладости. Ярослав не буйствовал, жалея придавливать ее узкие девичьи бедра, красиво и розово раскинувшиеся на мягкой льняной простыне. Уже под утро, сдерживая свою неожиданную жадность, он склонился над ней, подхватил ее под ягодицы обеими ладонями и, крепко прижимая к себе ее теплое нагое тело, закружил по тесной светлице. «Любая, любая моя!», – восторженно, как открытие, шептал он ей в ушко. Дунечка счастливо засмеялась, крепко обхватила мужа ногами и жадно прижалась своим влажным лобком к его твердому животу. «Любая», – опять пронеслось в воздухе, пронеслось тихо, как теплая струя воздуха. Он посадил ее на край высокой кровати, не отрываясь от ее тела. Дунечка радостно откинулась навзничь, заново ловя сладостные толчки внутри своего живота. Она как будто понимала, что главная сладость супружества еще не пришла, что она еще ждет своего мига. И вот где-то под самым её сердцем впервые созрело что-то томящее, тянущееся приятной и горячей нитью навстречу толчкам мужа. И эта горячая нить, долго и вдосталь насладившись его мужской силой, наконец упруго скрутилась в тугой щекочущий клубок и неожиданно взорвалась такой сладкой и мучительной негой, что Дунечка то ли смеясь, то ли плача издала неожиданно низкий и почти грубый стон. Ей было все равно в этот миг, слышит ли он ее, нет ли. Но глаза неожиданно нашли его взор, горевший радостным и гордым огнем. Он еще несколько раз вошел в нее, и жгучая влага, растекшись в ее лоне, вдруг подарила ей еще один долгий миг наслаждения. «Зачать хочу, зачать!» – губы ее жадно целовали его тело, склонившееся к ней и по-прежнему не желавшее расставаться с ее теплом. Ярослав ловко подхватил свою маленькую боярыньку, и они скатились на необъятную перину одним неразлучным телом, которому всё было уютно и всё ловко: и каждый изгиб, и каждое пожатие, и непривычная пока липкость любовной влаги, как будто навеки соединившей их. Все нравилось теперь Ярославу в молодой жене, и ласковость, и покорность, и тихий смех, и даже ее запах, отдававший летними луговыми травами. «Ромашки, что ли?» – мелькнула у него усталая мысль, и он уснул, расслабленно сжимая в кольце своих рук маленькое размякшее тело Дунечки.
Поздним утром, ополоснувшись над маленькой бадейкой в темноватом углу за широким боком большой печи, Дунечка надела новую рубаху, красиво вышитую умелыми муромскими мастерицами, и тяжелый сарафан, изукрашенный разноцветными каменьями на груди и по широкому подолу. Веселая молодайка, помогавшая ей омываться, расчесала и заплела длинную Дунечкину косу, туго заколола ее на затылке костяными резными заколами и спрятала под жемчужную кичку. Дунечка гордилась своим первым женским одеянием, она рвалась поскорей выйти к мужу, чтобы он заново, при дневном-то свете да неравнодушным уже взором увидел и оценил ее красу. Голос его, звучный и веселый, давно раздавался со двора. Он как будто говорил ей, что ждет, что уже соскучился по ней.
Между тем молодайка, собрав комом простыню и рубаху Дунечки, с поклоном спросила:
– Дозволь, свет-боярыня Евдокия, отнесть к боярыне кровя-та? Заждалась уж, видать, матушка.
Дунечку кинуло в жар от одной мысли, что кто-то посторонний, совсем не касаемый их с Ярославом ночных утех, будет рассматривать алые и желтоватые пятна на их простыне и ее рубахе. Она хотела вырвать узелок из рук смеющейся женщины, но та не уступила, ловко увернулась, и через миг ее подол уже мелькнул в дверном проеме.
Дунечка прижала к горящим щекам захолодевшие руки, отдышалась и, как в омут, шагнула через порог светелки. Шагнула – и тут же оказалась в мягких объятиях свекрови.
– Ай любая, ай чистая моя. Спаси тебя Бог, душа моя, что принесла в дом мужа честь и чистоту рода своего. Храни тебя Господь, ангел мой! – И вдруг на ухо, горячо и стыдно: – А сладка, видать, ночка-та была? Чай люб тебе мой сынок-та показался? Вижу, места свежего не осталася-та! – Боярыня Евфросиния опять с явным удовольствием перетряхнула простыню, выискивая новые свидетельства первой брачной ночи.
Дунечка, услыхав на крыльце голос мужа, заалела еще пуще. А молодой боярин, оправив за плетеным поясом длинную мягкую рубаху, вошел в терем и изумленно уставился на молодую боярыньку. Только сейчас, при дневном свете, он, наконец, рассмотрел, какое диво держал ночью в руках. Серые глаза Дунечки то и дело вскидывались на него, с радостным восторгом встречая его изумленный взор. Она сразу поняла, что и днем, при ярком свете, их неразрывная связь оказалась также крепка, как и прошедшей ночью. И сердце ее забилось высоко и радостно, обещая еще много таких солнечных дней и сладостных ночей…
И вот пришла злая весть: Святополк, обидчик и предатель земли русской, опять поднял войско против брата, сидевшего на Киевском престоле. Великий князь Ярослав собирал свое войско, в который раз готовясь отбиваться от печенегов, с которыми поручкался его брат. И тезка его и ближний друг молодой Ярослав Пересвет неотрывно следовал за своим князем, помогая ему в лихолетье. Разрывалось сердце молодого воеводы, но воинский долг есть воинский долг, а жена… Что ж, жена знала, какая жизнь у русских воевод, сама выросла в такой семье. Не внове ей все это. А Дунечка все вскидывала голову, чтобы увидеть еще раз родимое лицо мужа и опять жалась к нему и мочила слезами его рубаху. И прятала она за своими, почти детскими, страхами, настоящий женский страх за жизнь мужа. Слово «страх» сродни слову «страж». Дунечка знала: если бояться, можно уберечь, устрожить, усторожить. Женский страх, как оберег, охранял мужчин и днем и ночью.
Уже и пыль, поднятая конницей, осела, и солнце поднялось высоко, припекая почти по-летнему, а Дунечка все стояла на высоком крыльце, высматривая далекую точку вдали. И чудилось ей, что это все еще спина ее мужа виднеется там, на взгорке. Свекровь ее, высокая и крепкая женщина, боярыня Евфросиния, вышла на крыльцо и обняла Дунечку своей тяжелой и теплой рукой.
– Терпи, Дуня, терпи. К доле своей привыкай. У них ведь, у мужей наших, тоже своя доля есть, и ох как тяжелыне нашей, бабьей-та. Ты мне вот что лучше скажи, сношенька, чай ты уже понесла, что ли ча? – Она требовательно развернула Дунечку к себе лицом, та зарумянилась в один миг и со стыдом, но и с тайной гордостью отметилась:
– Да-а-а… – И опять горячие слезы полились по щекам.
– Ох молодушка, ох золотушка, управилась уже, быстра-то как! Плакать теперь не смей, нельзя, воеводские дети бойки должны быть, слез им видеть нельзя. А то духом крепки не будут. Ты вот что, Дуня, пойдем-ка со мной. Чтой-то я тебе подарю сейчас. Книжники вчера работу закончили. Сейчас вот и подарю. Книга большая, красивая да умная. Ты, чай, обучена? – спросила на всякий случай боярыня.
Дуня кивнула головой, найдя себе еще одну защиту в новом своем доме. Читать Дунечка любила. И в приданом ее было целое богатство – три книги. Одна, правда, была на греческом, еще малознакомом ей иноземном языке. Зато две другие на своем, русском, с родными буквицами.
По тем временам далеко не каждый боярин знал грамоту, а уж чтобы баба… Но в воеводских семьях уже заведено было правило: обучать грамоте всех детей – и мальцов, и девок. Чудилась за этим правилом сила, хотя говорить принародно о таком умении было не след.
А Ярослав Пересвет, тем временем, уже вступал на подворье князя, своего тезки и друга Ярослава, сына Владимира. Сильный новгородским тылом и новгородской дружбой по первому своему княжению, Ярослав обещал стать хорошим князем и Киеву, и всей земле русской. Но как он хромал с юности на одну ногу, так и в великом княжении старший брат Святополк тянул его пригнуться то к одному боку, то к другому. Как кукушонок, заброшенный в чужое гнездо, Святополк выбрасывал из отцовских владений одного брата за другим. Но не слаб духом был Ярослав, и не допускал княжения Святополка Окаянного с его то польскими, то печенежскими дружками. Не давал он разгуляться старшему брату да зорить отчий дом, который их отец, Владимир, кровью и потом сплачивал до самой своей кончины.
На этот раз злонамеренья старшего брата перешли все границы терпения. Печенеги в немыслимом количестве дошли аж до крепости Альта, что на левом берегу Днепра. Мечтали, окаянные, посадить на Киевский престол своего Святополка, и топтать Русь, пока кони до сухой земли все не вытопчут. Замыслили они не набежным разбоем насытиться, а остаться навеки, чтобы служил им русский народ, теша печенежскую гордость и жадность. Там, в далеком Диком Поле, уж все истоптано и съедено, а у русичей завсегда хлеб родит, меды в корчагах пенятся да бабы каждый год работников рожают.
Здесь же вот, на самом на берегу Днепра, в широком необъятном поле и задали трепку печенегам Ярославовы дружины. Но то красное словцо вылетело – «трепку задали». А на самом деле худо пришлось не только печенегам. Много русских дружинников полегло, питая родную землю своей ядреной кровушкой. Не час и не два бились мужики. Печенеги – чтобы оставшиеся годы жить беспечно, в неге и сытости; русичи – чтобы самим рабства не знать, и чтоб дети не знали, как перед ворогом и притеснителем голову клонить. Да еще за мамушек да старух столетних, что ждали их, с тоской вглядываясь под козырек руки до самой грани дороги, что уходила далеко-далеко, за самый за простор полей. Да еще за память о дедах своих, что с тяжелыми мечами, не замечая тяжести наручной, отбивались от охотчиков до хлебушка русского, отбивались задолго до рождения сегодняшних дружинников. Да за своих потомков дрались, которые нерожденными еще много лет будут, но когда-то ведь и родятся? За них вот, за нерожденных, для которых отеческий дом сохранять нужно было, да вот это поле широкое, смоченное кровью не одной битвы, да смелый и веселый нрав, который в рабстве не вырастишь… Кости хрустели да мясо сочно чмокало, отсекаясь от плоти, стрелы люто жалили, доставая до самого до сокровенного нутра. И лилась кровушка и набежчиков, и защитников, неразличимая ни по цвету, ни по боли. Умирать-то кому не больно да кому не страшно? Ан нет, опять неверное слово сказано. Не страшно в родную землицу ложиться. Чай она, как мамушка, обнимет да примет сыночков своих. А чужой-то, гость незваный, как пес выброшенный смердеть останется, покамест не растащат волки степные да вороны ненасытные. Вон как расселись поодаль, дожидаясь своей кровавой да сочной добычи.
Ярослав Пересвет как щит стоял рядом с князем-тезкой. А когда в вечернюю зарю стали теснить их печенеги, то и спину друга своего прикрыл, принимая на себя удары звенящего железа. Гул со всех сторон стоял такой, что казалось – и из ушей кровь польется. Русичи, не мудрствуя лукаво, бросались в бой всей лавиной, рассчитывая свою силу на единый порыв и единый удар. А степняки, чтя воинскую хитрость превыше иного какого умения, всегда оставляли сзади, за спинами, свежее войско, которое раз за разом сменяло уставших воинов и вносило в ряды русичей растерянность и смятение своей казавшейся бесконечной силой и неутомимостью.
Да, всё было. Всё было у русичей, не только победы, но и пораженья. Только не сегодня. Нет. Подвела степняков самонадеянность да недавние скорые и легкие победы на рубеже земли русской. Все в этот день было против них… То ли русичей сегодня было больше, то ли в бой они шли веселей, оставив, наученные, свежие силы за спиной. Но трудно было сегодня степнякам, ох как трудно. А с вечерним закатом, когда солнце развернулось прямо в черные и узкие глаза их, хлынула на печенегов небольшая, но свежая сила русского воинства. И битва вскипела заново, не давая пока перевеса в победе ни одной, ни другой дружине. Уже много было убитых и раненых с обеих сторон, и силы, казалось, истощились… И мелькала шальная и непрошеная мысль – не отступить ли, не отодвинуться ли…? Но солнце все еще освещало русичам путь, являя серую усталость на грязных и плоских лицах ворогов.