Czytaj książkę: «Таврический сад», strona 2
Портреты
Когда-то моя бабушка Мария Виноград владела восьмикомнатной квартирой на Разъезжей улице в Санкт-Петербурге. Потом ее «уплотнили» и оставили только одну сорокаметровую комнату. Под ней находилась типография, и гул печатных машин сотрясал дубовый паркет и многочисленные портреты богатой и знаменитой некогда родни, украшавшие стены огромной холодной петербургской комнаты. Несколько месяцев я в этой комнате жила. Бабушка работала медсестрой в больнице, и я часто оставалась одна. Мне было шесть лет.
Бабушка была писаная красавица (я на нее, к сожалению, совсем не похожа).
В пятьдесят пять лет у нее была фигура Венеры, белоснежная кожа, рыжие волосы, уже поседевшие за время блокады, огромные зеленые глаза. Настоящая еврейская женщина. Бабушка была хладнокровным человеком и не очень обращала на меня внимание. А у меня была тайная фобия, о которой я никому не рассказывала. Когда она была не на работе, мы с ней часто ходили в магазин. На Разъезжей был тогда магазин, где продавали живую рыбу. В аквариуме плавали карпы, хлопали своими рыбьими глазами и не знали, что скоро из них изготовят рыбный деликатес. Мне их было жалко. Я также ни за что не ела кроликов, которых тогда продавали в мясных магазинах совершенно свободно. Плакала и говорила: «он был живой». Неврастенический был ребенок. Но главная фобия была моей тайной, и я долго о ней никому не рассказывала. Я боялась портретов.
Мне казалось, что когда я в комнате одна, они сходят со стен и окружают меня со всех сторон, намереваясь утащить в свое царство, где уже не будет ни бабушки, ни полосатой кошки Сусанны, которая тоже жила в этой квартире, ни всегда немного нетрезвой соседки тети Вали, работавшей диктором на телевидении и угощавшей меня шоколадными конфетами «Мишка на Севере».
Родственники с портретов протягивали ко мне руки и приветливо улыбались, в полупустой огромной комнате от них было некуда скрыться. От этих страхов я совсем уж ничего не ела и была такой тощей, что лопатки торчали, как крылья. Кончилось все это воспалением среднего уха. Я сидела на старой тахте с компрессами на обоих ушах и с перевязанной головой, и мне было очень плохо. Бабушка лежала на своей кровати и читала книжку – это было ее любимым занятием, и в этом я ее хорошо понимаю.
Тут в дверь позвонили, и в квартиру ввалился дядя Калман, бабушкин родной брат, военный врач. Сто девяносто ростом – они все были красивые и рослые, эти Винограды – всегда жизнерадостный и шумный, он заполнял собой все пространство, где бы он ни находился.
При нем была маленькая хромая русская жена Маргарита с длинными красивыми волосами, собранными в большой узел. Она смотрела на него снизу вверх, как на Б-га. После войны его послали руководить госпиталем на Урале, какое-то время он жил там один и ни в чем себе не отказывал. Когда приехала Маргарита, ей со всех сторон стали с удовольствием сообщать о неверности мужа.
– Калмуша ни в чем не виноват, – заявила обманутая жена. – эти женщины его сами преследуют. Калману она не сказала ни слова упрека, а его подруг подвергла остракизму, и кажется, некоторых даже собственноручно избила. От любви прибавляется сил.
Дядя Калман подошел ко мне и внимательно на меня посмотрел:
– Ты что это, Норка, совсем расклеилась? Бабка не смотрит за тобой, что ли? Расскажи мне, в чем дело. Не нравится тебе у Маруськи, почему?
Он посадил меня на свои большие теплые колени (чего бабушка никогда не делала, она жила в своем мире), и тут я вдруг расплакалась и сказала:
– Дядя Калман, я боюсь портретов, вдруг они меня к себе утащат! Они каждый день со стены сходят и окружают меня со всех сторон.
Дядя не вздумал надо мной смеяться или упрекать меня в глупости и трусости. Он серьезно на меня посмотрел и сказал:
– Да, хватит им тут красоваться, пора на покой.
Он стал снимать портреты со стен и уносить их из комнаты в довольно просторный тамбур между входными дверями, которые обычно были в старых питерских домах довольно большими. Когда последний портрет был вынесен из комнаты, я почувствовала себя совершенно счастливой. Потом я каждый день ходила проверять, не сбежали ли мои родственники из своего заключения. Нет, все были на месте. А во время переезда все они пропали, наверное, оказались на помойке.
Лет через тридцать мой дядя Калман умирал от рака в военном госпитале на Суворовском проспекте, до последнего дня он верил, что поправится. Я его часто навещала.
Он встречал меня своей широкой улыбкой:
– Норка, я чуть не отдал концы, но операция мне помогла, – говорил он.
Через несколько дней он умер, вся семья собралась в вестибюле крематория. Я очень плакала. Мы ведь не знали тогда, как нужно хоронить еврея. А он был к тому же особенный добрый еврей.
12.04.2019
Берлин
Молочный суп
Я ненавидела детский сад. Утро начиналось с мерения температуры. В нетопленной комнате было полутемно, но радость от долгожданного 37,1 ничем нельзя было омрачить. Тогда не нужно было идти в детский сад, где мне не нравилось все: другие дети, запахи, воспитатели, сам воздух, пропитанный парами общественной кухни с какими-то прогорклыми маслами и ужасной манной кашей. Я ненавидела процесс утреннего одевания в этот пыточный лифчик с резинками и грубые чулки.
Переполненный автобус, куда мы с мамой с трудом втискивались, где меня сейчас же начинало тошнить от вони этих несчастных немытых людей, спешащих на работу. Не было не только ванн с горячей водой, но даже паровое отопление было редкостью. А прошло всего полвека.
Иногда мы с мамой должны были выйти, и меня рвало прямо в пористый серый снег. А ведь это было удачей и привилегией – место в детском саду, да еще в самом центре города, на улице Восстания, откуда до моего дома на Шпалерной, тогдашней улицы Войнова, было всего несколько автобусных остановок.
Поскольку я ненавидела детский сад, он отвечал мне примерно тем же. Самым страшным было то, что из-за стола нельзя было выходить, пока все не съешь. Наверное, это было правильно в Ленинграде, где всего несколько лет назад миллион людей умерли от голода. Но эти высокие мотивы не для шестилетнего ребенка. Есть я не хотела ничего и изобрела довольно неприятный способ выйти из-за стола – я складывала еду в карманы моего фланелевого платьица и все это тащила домой, пытаясь выкинуть по дороге, как можно незаметнее. Мама, конечно, все замечала, но ничего мне не говорила. Зато заведующая детским садом, папина знакомая, благодаря которой мы получили место, была об этом проинформирована нянечками и воспитателями.
В один зимний день у нас в квартире раздался звонок. Вызывали папу.
– Вы знаете, Исаак Соломонович, что ваша дочь ничего не ест?!
– Правда? – удивился папа, который кроме своих подопытных крыс и лягушек почти ничего не замечал, так как дописывал кандидатскую диссертацию по физиологии.
– Это она у вас ничего не ест, а у меня будет, – заявил папа и строго на меня посмотрел. Я сразу решила заплакать, но вспомнила, что это не поможет. Папу детские и женские слезы ничуть не трогали, а только раздражали. Я затаилась, обдумывая свою нелегкую жизнь.
Через несколько дней я обнаружила на папином письменном столе интересную книгу. На ней были изображены три богатыря, зорко смотрящие в даль из-под руки. Я попыталась книгу открыть, но она не поддавалась. Мои усилия были замечены, и книгу отняли. Глубоко обиженная, я удалилась в узкий коридор, ведущий к туалету, где я прогуливалась с моей мышкой на колесиках и отдыхала от надоевшей родни.
На следующее утро папа объявил, что сам поведет меня в детский сад. Меня нарядили в чистое платьице и привязали большой голубой бант. Праздничная экипировка, подготовка к встрече двух важных персон.
Заведующая, дама неопределенного возраста, одетая в пиджак и прямую юбку, согласно дресс-коду официальных особ, встретила нас сияющей улыбкой, и папа вручил ей ту самую книгу, с которой мне не дали ознакомиться. Тогда я поняла, что это вовсе не книга, а шоколадные конфеты ассорти, которые я всегда очень любила.
«Заведующей везет», – подумала я и приготовилась к расправе.
– Исаак Соломонович, не знаю, что делать с Норой, она какая-то замкнутая и ничего не ест, – опять завела начальница.
– Что сегодня на завтрак? – спросил папа.
– Молочный суп с макаронами, – ответила подоспевшая воспитательница.
– Принесите, сейчас мы ее накормим, – уверенно заявил папа и строго на меня посмотрел.
Принесли суп, от него шел отвратительный запах кипяченого молока, которого я и по сей день не выношу.
Папа взял тарелку с ложкой в одну руку, меня в другую и сказал:
– Открой рот и ешь суп!
Одну ложку в меня влили, и тут меня вырвало на папу, на заведующую, на всю эту несчастную жизнь, где взрослые издеваются над маленькими детьми, не дают им жить своей жизнью, есть, что они хотят и не вставать в шесть утра в ледяном городе, пропитанном слезами.
Так что ностальгия по СССР с его сталинскими методами воспитания, которая сейчас входит в моду, меня совсем не вдохновляет.
А своих детей я воспитала в либеральном духе, о чем ничуть не жалею.
11.04.2019
Берлин
Детский сад в Пушкине
Пушкин, или Царское село. Кто же не знает этого магического словосочетания. Конечно! Там Пушкин в Лицее учился и стихи сочинял. «Отечество нам Царское село!» Его еще Жуковский хвалил.
Еще там есть какой-то дворец. Что же еще? Ну, какие-то колхозные поля, куда студентов и всяких там ученых на работу высылали, картошку-капусту растить и убирать. Это чтобы гиподинамии не было. А то сидят целыми днями, это ведь вредно. Пусть потаскают ящики с картошкой или мерзлой капустой – здоровее будут. Правда, один кандидат наук очень старался и перестарался. Поднял пару ящиков. Такой радикулит нажил, разогнуться не мог. Сделали операцию – так вообще в инвалидную коляску пересел. С работы, конечно, выгнали, это вам не какая-то Германия, где с инвалидами возятся, помощь оказывают. А там копеечная пенсия – и никому ты не нужен. Рухнула жизнь молодого перспективного архитектора, жена-красавица куда-то исчезла. Только мама осталась плакать и с голоду не дать умереть. Оказал помощь родному сельскому хозяйству. Но хоть жив пока. А вот одна сотрудница патентного отдела на овощной базе овощи гнилые перебирала и желтуху подхватила. Через неделю умерла. Хоронили всем отделом. Тридцать восемь лет, старая дева. Видно, не жилец была. Вот вам и отечество Царское село.
А у меня, между прочим, там папа работал – физиологию в Сельскохозяйственном институте преподавал. Хорошо, хоть туда взяли, а то с такими именами-отчествами, что произнести неудобно – Исаак Соломонович – куда возьмут? Поменял бы хоть, что ли, как люди делали, на что-нибудь нормальное – Игорь Александрович, например. Так нет же, сионист какой – ничего менять не хотел. А в директорах-то в Пушкине тоже такой был, но поменял на благозвучные, и фамилию тоже – по жене вместо Лифшица Линов стал. И пробился, но к своим симпатии имел и папу на работу взял, доцентом. Тем самым процесс воспитания малолетней дочери затруднился. Далеко этот Пушкин от улицы Войнова. Но в Пушкине детский сад был в старинном особняке, чуть ли не в замке средневековом. И также там холодно было. Не зря эти несчастные князья да герцоги от чахотки как мухи дохли. Попробуйте залу стометровую печками протопить. Короче, отдали меня в этот детский сад. На круглосуточное, чтобы самостоятельность воспитывать «силу духа и силу воли». Днем еще ничего было, а вот ночью, когда почти всех детей забирали домой, эта зала пустая, где пятьдесят кроваток стоит, темно, холодно и хочется в туалет, но страшно идти одной в темноте по пустому длинному коридору, где только в конце тусклая лампочка под потолком. Приехала мама посмотреть, как я там – видит, дело плохо. Ребенок хиреет, плачет, просится домой. Что делать? Папа-доцент хочет силу воли воспитывать, а воспитуемый не дается. Сняли мама с бабушкой угол у старушки неподалеку от детского сада и меня по секрету от папы на ночь забирали по очереди, а в семь утра возвращали и ехали в город на работу. Конечно, папа об этом узнал, настучали добрые люди. Разразился скандал, и царскосельский сюжет на этом завершился. Если не считать колхозных полей и овощебазы. Но там хоть без ночевки было.
Обвинили в срыве проекта, конечно, бабушку Марию Владимировну Виноград, рыжеволосую зеленоглазую красавицу, всю блокаду проработавшую медсестрой в больнице и за три месяца до конца блокады вывезенную по Дороге Жизни в ближнюю эвакуацию в последней стадии дистрофии. Очень ее папа не любил, смеялся вечно над ней, называя ее «все ужасно и опасно», потому что она была против закалки и воспитания силы воли такими зверсковатыми способами. Потом родители, конечно, развелись, и эта бабушка растила меня на жареной на сливочном масле картошке, сырничках с изюмом и грибном супе, в узкой комнатке в коммуналке. Она спала на железной кровати с шишечками и для мягкости подложенной старой шубе из куницы. А я на разложенной на ночь раскладушке. Зато какие сказки она мне рассказывала на ночь! В жизнь мою совершенно не вмешивалась, уроки не проверяла и не спрашивала, где была и что делала. Это и было воспитание «силы духа и силы воли».
16.01.2020
Берлин
Парашют
Мой день рождения 25 мая. Погода в Питере в этот день обычно солнечная, дует свежий ветерок. По Неве идет ладожский лед. Мне исполняется семь лет. Тогда это было воскресенье. Мы с папой едем в Парк культуры и отдыха им. С.М. Кирова – так это называлось тогда, длинно и с претензией. В парке зеленеет молодая листва, широкие чистые дорожки приводят к городку аттракционов. Посреди него гордо возвышается парашютная вышка. Сейчас ее уже нет. Из моды вышла, а может, решили, что опасно, и запретили. Хотя все эти американские горки головокружительные кажутся намного опаснее. Тогда их, конечно, не было, и народ, желая получить порцию адреналина, прыгал с парашютом. Конечно, это был не настоящий парашют, а его имитация. То есть парашют висел над вышкой на стропилах. Прыгуна пристегивали к нему ремешками, и он прыгал вниз с высоты примерно двадцать пять метров, сначала просто падая, а потом стропы натягивались – и он плавно опускался на землю.
Папа был очень дисциплинированный, и пока другие отлеживались в постели, он уже бодро шагал по утренней улице, держа меня за руку. При этом папа не переставал меня воспитывать. Воспитание заключалось в том, что он до боли сжимал мою маленькую руку, а я должна была улыбаться и говорить, что не больно. Это он у меня стрессоустойчивость воспитывал, что было в постсталинские времена совсем не лишним. Зато потом всю жизнь замечали, что у меня крепкое мужское рукопожатие.
Когда мы подошли к вышке, народу было мало. Тогда был один выходной, усталые горожане еще отлеживались в постели и видели сладкие утренние сны. Мы же были готовы к смелым и необычным поступкам. Это было в духе моего папы – врача и физиолога, молодого кандидата наук. Он, как всегда, строго на меня посмотрел и спросил:
– Ну что, Норкин, спрыгнешь с вышки?
Интересно, что я могла ему ответить? Что я еще маленький ребенок, мне хочется сидеть на скамейке и есть эскимо на палочке или валяться на траве с интересной книжкой?
Деваться мне было некуда и отказаться невозможно, хотя уже тогда, да и теперь, а может, именно после той истории, я панически боюсь высоты.
Я кивнула и потащилась к винтовой лестнице, ведущей наверх. Тут к нам подошел служитель и что-то папе сказал. Маленьким детям прыгать с вышки было категорически запрещено. Но тогда законы выполнялись как-то вяло – Сталин-то помер несколько лет назад. Поэтому за умеренное вознаграждение служащий отошел в сторонку, а мы начали взбираться по винтовой лестнице наверх. Голова у меня кружилась, я вся тряслась от страха, но старалась не подавать виду. Спортивный папа взбирался за мной, в какой-то степени меня подстраховывая. Наверху работник вышки, которого я уже от страха не видела, стал закреплять на мне ремни парашюта. Конструкция была явно не рассчитана на ребенка. Достали еще ремни и кое-как закрепили на груди, спине и в подмышках. Я стояла на краю этой прозрачной металлической конструкции в какой-то немыслимой высоте. Вдалеке виднелся парк, фигурки людей, скамейки, фонтаны.
Все маленькое, как в мультике, и туда мне надо было прыгнуть? От страха я уже начала терять сознание, когда почувствовала, что меня толкнули в спину, опора под ногами пропала – и я лечу вниз. Но это было еще не все. Парашютная вышка не была рассчитана на такой малый вес прыгуна, поэтому я повисла на полпути, беспомощно болтаясь на плохо натянутых стропах. С помощью механизма, раскрутившего оставшиеся канаты, меня наконец опустили на землю. Кстати, когда я повисла, страшно уже не было, а было даже любопытно, чем все это кончится.
Потный от страха служитель подскочил и стал судорожно раскручивать ремешки. Наверное, за такую молодую прыгунью ему бы здорово попало.
Папа как ни в чем не бывало подошел ко мне. Кстати, сейчас я вспоминаю, что сам он прыгать не стал, а спокойно спустился по лестнице. Приветливо улыбаясь, что бывало нечасто, он протянул мне руку, я в ответ должна была дать свою. Он ее крепко пожал и твердо сказал:
– Молодец, тебе уже семь лет. Ты уже взрослая. С этого дня рассчитывай только на себя.
Художник Раис Халилов
Между прочим, я недавно узнала, что у евреев действительно принято опекать мальчиков только до шести лет. А девочек все-таки до двенадцати. Тут папа что-то перепутал, будучи атеистом и не имея ни малейшего интереса к Пятикнижию. Но какие-то отголоски веры предков все же осели у него в голове, преломившись таким образом.
Когда я подросла, для воспитания силы духа забиралась по пожарной лестнице на шестой этаж, так что урок не прошел даром. Про то, что мне не на кого рассчитывать, я тоже поняла. Хотя, вопреки папиной теории, так хочется опереться на плечо друга.
11.01.2020
Берлин
Клюквенный мусс
В пятидесятых годах в Ленинграде не было голода. Жили скудно, но все необходимое было.
Хорошо помню семейные обеды на улице Войнова в нашей большой светлой гостиной с окнами на Неву. Управляла всем моя прабабушка Басенька, поэтому вся еда была кошерная.
За столом собиралось человек пятнадцать родни, в том числе мы с моим кузеном Фимой. Он был с детства мальчик уравновешенный, упитанный и ел все, что давали. Поэтому, вероятно, хорошо продвинулся по жизни, уехав в Америку и там став высокооплачиваемым айтимэном. Я, наоборот, была нервозным ребенком и почти ничего не ела. А полагалось в те времена, когда люди еще помнили кошмар блокадных дней, все, что дают, доедать до чистой тарелки. Когда мы все садились за стол, я начинала ощущать одуряюще сильный запах фаршированной рыбы. Меня уже тошнило, и эти серые, сильно пахнущие рыбные котлетки я много лет видеть не могла, не то что есть. (Теперь ем в синагоге иногда, но они не настоящие, а из израильских банок, это немного меня с ними примиряет).
Бабушка Соня, дочь той самой бабушки Баси и мама моего отца, готовить не любила. Она выросла в двадцатые годы, когда все еврейские традиции забывались и им на смену пришли революционные лозунги типа «не спи, вставай, кудрявая, заря встает с заставою». По-моему, кроме фасолевого супа, она ничего готовить не умела, поэтому, когда я подросла, меня часто приглашали в общественное место, где можно было пойти пообедать без домашней готовки и мытья посуды, а тогда ведь не только посудомоечных машин, но и горячей воды почти ни у кого не было.
В Питере были даже знаменитые места, куда можно было пойти вполне прилично пообедать или позавтракать. Одним из таких мест было молочное кафе на Невском проспекте недалеко от Московского вокзала. Там давали очень вкусные молочные сосиски с картофельным пюре. Это даже я ела с удовольствием, хотя сосиски были, конечно же, некошерные. Что меня тогда совершенно не интересовало. В это кафе меня пригласили позавтракать бабушка Соня и дедушка Соломон, которого я звала Соломока. Маленького роста блондин с ясными голубыми глазами, он носил фамилию Бреслав, произошедшую от его предков из Шлезии, добрейший был человек, тоже доктор и даже кандидат наук. Голоса никогда не повышал и был со мной мягок и терпелив. Помню холодный зимний день – Соломока везет меня на санках через заснеженную заледеневшую Неву. Мне было немного страшно, как будто мы одни в этой снежной пустыне и санки могут провалиться под лед. Ничего не произошло, мороз был градусов десять, а подледный лов с прорубленными лунками тогда еще не вошел в моду.
Бабушка была тоже маленького роста, круглолицая, небольшая, с очень красивыми густыми длинными каштановыми волосами. В них, видимо, была ее жизненная сила, и как только она их обрезала, скоро умерла. Это случилось позже. Сейчас мне примерно семь лет, и мы сидим с дедушкой и бабушкой в молочном кафе на Невском, я уже съела сосиски и выпила морс, и тут оказалось, что заказан десерт – клюквенный мусс. Кажется, муссы делают из манной каши, которую я по сей день ненавижу. Выглядел он примерно так же, только красный. Я впала в панику и поняла, что меня будут заставлять это есть. Бабушка Соня сказала:
– Ты должна съесть этот мусс. Мы будем здесь сидеть, пока ты его не съешь.
Я мусс не ела, просто не могла, я чувствовала: если хоть ложку съем, меня сразу вырвет. Время шло. Дедушка молчал. Бабушка смотрела на меня с антипатией. Как поступила бы другая девочка на моем месте? Наверное, так же: я начала молча плакать. Слезы капали на мусс. Бабушка злилась.
Подошла официантка, увидев эту драматическую сцену, и спросила:
– Ты что, мусс не любишь? Другие дети его с удовольствием едят.
Я не отвечала, молча капая слезами на мусс.
– А хочешь компот?
Я помотала головой. Мне хотелось только одного – как можно быстрее уйти из этого кафе и никогда туда не возвращаться.
С тех пор мои отношения с бабушкой Соней, комсомолкой двадцатых годов, которые и раньше не были теплыми, как-то еще больше охладились.
Потом мы с мамой на полгода уехали в Геленджик, к морю.
А с бедной бабушкой случилась трагическая история. Она работала лаборанткой в детской клинической больнице. Часто брала кровь на анализы, всасывая ее через трубочку. Такие тогда были методы. Они с папой и дедушкой только что выменяли маленькую отдельную квартиру на Большой Пушкарской улице, на любимой Петроградке. Квартира была в бельэтаже, полутемная, с газовой колонкой и ванной на кухне и туалетом, встроенным в прихожую. В другой половине некогда барской квартиры с окнами в сад была типичная питерская коммуналка с жильцами-алкоголиками.
Но тогда и эта маленькая квартирка была счастьем: избавиться от соседей и жить своей семьей. Тем более, характер у бабушки был жесткий. В последней коммуналке соседка сказала бабушке: «Вы, Софья Ефимовна, хорошая женщина, хоть и еврейка». После этого бабушка с ней никогда не разговаривала и не здоровалась, лет пять.
Переезд Соню очень утомил, не было тогда этих бодрых молодых ребят, легко перетаскивающих мебель и предметы быта, как тут в Германии, где все часто переезжают, и какие-нибудь молодые и быстрые профессионалы за пару часов все соберут, перевезут и выгрузят, где скажешь. Особенно перевозка старинного французского буфета красного дерева, которым я владела долгие годы, была, видимо, чем-то трудноисполнимым.
На работу бабушка пошла невыспавшейся и нечаянно всосала через трубочку кровь ребенка, заболевшего острой желтухой. В тот же вечер ей стало плохо, вызвали скорую и отправили в инфекционную больницу. Дед с папой растерялись, хоть и врачи. Вместо того чтобы разыскивать везде гамма-глобулин и принимать срочные меры, они вели ее уже полуживую через двор больницы пешком. Билирубин у нее поднялся до размеров, несовместимых с жизнью. Печень ее не выдержала, и она через два дня умерла, ей было всего пятьдесят шесть лет. Дед был на десять лет старше нее. От горя он перестал вставать и не выходил из дома, через год и он умер от остановки сердца.
Папа был так расстроен, что спал на полу целый год.
Когда он мне сказал о смерти бабушки, я как-то не очень отреагировала. Мне было десять лет, и я плохо представляла себе, что такое смерть. Он сказал, что я жестокосердная. Он же не знал про мусс. Хотя теперь мне стыдно.
Бабушка и дедушка похоронены на еврейском кладбище в Петербурге, там стоит красивый белый мраморный памятник. Я туда прихожу и ухаживаю за их могилой. Ведь у евреев нет сроков давности, могилы никто не сносит и денег за продление места не требует. Поэтому еврейское кладбище не такое ухоженное, как христианские кладбища в немецких городах, похожие на парки. Но и наше очень красивое, и какие-то люди из синагоги за ним все же следят.
27.01.2020
День 75-летия снятия блокады
Ленинграда и освобождения Освенцима
Берлин