А у Барсукова, старого пьяницы, негодного человека, когда он спал на автовокзале в день получки, вытащили, конечно, все до последней копейки. Это сам Гришка так думает, что вытащили, а скорее всего его же собственные дружки и взяли, когда распивали бормотуху где-нибудь в парадной. Потому что документы и ключи у него остались, а воры разбираться бы не стали, где деньги, а где документы с ключами. Так, например, считает Наталья Ивановна Копейкина, и с ней согласны все – и Семеновы, и Тютины, и Фира Кац. Танечка Петухова сказала, что, главное, противно, что теперь Григорий Иванович начнет звонить по квартирам и у всех клянчить деньги и одеколон, лично она не даст, а Роза Львовна, к сожалению, даст, да и Антонина тоже, эта пьяниц любит, сама такая. Что же, Танечка совершенно права, жалеть людей надо с умом и смыслом, а у такого забулдыги, как этот Барсуков, никогда не будет ни денег, ни здоровья.
Копейкина Наталья Ивановна после больницы стала совсем другим человеком. Во-первых, живет теперь одна, Олег после товарищеского суда20 у себя в автопарке сразу завербовался куда-то на Север и уехал за длинным рублем, даже мать из больницы не встретил.
Во-вторых, раньше Наталья Ивановна была полная и выглядела старше своих лет, а теперь – на французской диете, похудела, сделала укладку в салоне причесок и ходит в импортном плаще. Людмила – помните? – та самая взяла над Натальей Ивановной шефство, навещает почти ежедневно, вместе в кино, вместе – в Пушкин, в лицей, – в общем, подруги – не разлей вода. Людмила оказалась очень и очень порядочной девушкой, раздувать дальше скандал из-за полученной травмы не стала, сама служит в автопарке диспетчером, сутки работает, три выходных, и учится в вечернем техникуме. Родители, оказывается, тоже очень культурные люди, а не, как предполагали Тютины, тунеядцы, вроде ихнего бывшего свата-профессора. Отец служит в речном пароходстве, а мать учительница. И брат в армии. А модные эти юбочки Людмила шьет сама, они ей копейки стоят, а одета всегда, точно из телевизора вышла. Такую невестку днем с огнем не сыщешь, и Наталья Ивановна всем сказала, что Люда ей, как родная дочь, а если Олег там, на Севере, найдет какую-нибудь гулящую старше себя, Наталья Ивановна спустит ее с лестницы.
Было лето. Палила жара, и взрывались ливни, тяжело тащились по пыльным, засыпанным тополиным пухом улицам беременные поливальные машины, налетал ветер, то душный и жгучий, то тяжелый и мокрый, будто скрученный холодным жгутом. Давно ли из Таврического сада сладковато пахло сиренью, а потом – липовым цветом, а в начале сентября – отцветающими флоксами? Но вот запах флоксов сменился запахом прелых листьев и мокрой земли, выше и отчужденное стало небо, природа, летом нахлынувшая на город всеми своими красками, звуками и запахами, теперь отступила. Как отлив, ушла далеко за окраины и будет существовать там до весны отдельно и замкнуто, когда в пустых лесах сыплются с деревьев и летят день за днем сухие листья. Наступает ночь, а листья все равно падают, шуршат в глухой темноте, а потом принимается дождь, суровый, бескомпромиссный, и сутками хлещет по окоченевшим стволам и сутулым черным корягам.
…Ноябрь. Самое городское время. Господствуют только камни домов и парапетов, решетки оград, высокомерные памятники и колонны. Прямые линии, треугольники, правильные окружности, черно-белые тона. Торжество геометрии.
Ноябрь. Прошли праздники.
Ноябрь. Александр Петухов гостит в далекой дружественной Болгарии21 у все еще теплого Черного моря, где расхаживают по солнечному берегу громадные серебристые чайки и прогуливаются западные туристы в белых брюках и кожаных в талию пиджаках.
Ноябрь. Темное утро. Дождь со снегом. В доме около Таврического сада все еще спят, ни одно окно не горит.
Антонина во сне пытается натянуть одеяло на остренькие плечи чернявого Валерика – кашлял с вечера, вот и положила вместе с собой.
Наталья Ивановна Копейкина всхлипывает, потому что видит странный сон, будто вернулся беглый сын ее Олег и стоит в дверях почему-то босой и без шапки, а пальто все мокрое, аж вода течет на натертый пол.
Роза Львовна Кац тоже плачет во сне, плачет тихо, с удовольствием, кого-то прощает за все свое вдовье одиночество, за чертову жизнь эвакуированной с ребенком и без аттестата22 у прижимистой Пани в Горьком, за то, что теперь уже старуха, а, если вдуматься, что она видела в жизни? Завтра Роза Львовна и не вспомнит, что видела во сне, встанет в хорошем настроении и по дороге к себе в библиотеку сочинит стихи для стенгазеты: «…но было то не по нутру злому недругу-врагу, и задумал он войной разрушить мир наш и покой». Лазарь, конечно, опять начнет смеяться, так ему ведь все смешно – такой человек.
Весь дом спит. Кроме Григория Барсукова. Тот лежит в темной комнате, таращится в пустоту, думает. Как ему уснуть, когда он один в городе, да что – в городе, может, в целом мире, знает то, что никому еще пока узнать не дано.
Все мы, безусловно, правы: нет у бедняги Барсукова ни денег, ни здоровья. А вот насчет ума – это, уважаемые, извините-подвиньтесь со своими дипломами и кандидатскими степенями, это еще поглядим. Потому что, если бы кто-нибудь из нас с вами обнаружил такое, то, возможно, не только бы запил, а сбежал бы прочь, в другое место. Или руки на себя наложил со страху.
Этот треугольник расположен в центре города, а именно на Сенной площади под названием площадь Мира. Вершина его приходится как раз на специализированный рыбный магазин «Океан»23, где каждое утро толкутся доверчивые любители селедки, не ведающие, где они стоят. Другие углы такие: здание станции метро, воздвигнутое на месте упраздненной с лица земли церкви Успения Пресвятой Богородицы24, – раз, и автобусный вокзал25 – два. Там еще летом, наверное помните? – у Барсукова будто бы пропала вся получка до последнего рубля. Но только по наивности можно предположить вот это, первое попавшееся: что деньги были пропиты либо украдены. Только по наивности! И теперь Барсуков это знал.
Никто из нас с вами, слава Богу, не был и, будем надеяться, не окажется в Бермудском треугольнике, в этой мутной части Атлантики, где согласно источникам гибнут без вести, начисто пропадают среди ясного дня самолеты, где слепо дрейфуют покинутые мертвые суда, причем никто не знает, куда девались с них люди. Как-то на одном из таких судов была обнаружена воющая собака, но – что собака, она ведь только понимает, а сказать не может, а вот, кто мог сказать, то есть говорящий попугай – тоже пропал совершенно бесследно.
Бермудский треугольник, по счастью, от нас далеко, тысячи миль до него и десятки надежных границ, и поэтому нам на него наплевать, он для нас вроде бабы Яги или как космические пришельцы, про которых мы ничего не знаем26.
Нам и без Бермудского треугольника есть чего бояться: войны с Китаем27, тяжелой продолжительной болезни, бандитов, отпущенных по амнистии, своего непосредственного начальника и еще кого-то неведомого, кто не ест и не спит, а денно и нощно дежурит у нашего телефонного провода28, чтобы узнать, что же мы говорим о погоде.
А ведь наверняка те, кто живут рядом с Бермудским треугольником или имеют с ним дело по работе, тоже боятся войны с Китаем и бешеных собак, а также своих бермудских гангстеров и начальников. И, уж конечно, рака. А про истории с самолетами и кораблями думают редко и неохотно.
Барсукову же и думать было нечего, чего тут думать, тут не думать надо, а меры принимать, и потому Григорий Барсуков, человек, за пятьдесят лет свой жизни поменявший столько мест работы, что уже из-за одного этого плюс внешний вид мог считаться «бомжем и з», то есть лицом без определенного места жительства и занятий, так вот этот субъект ранним ноябрьским утром подстерег во дворе кандидата технических наук Лазаря Каца и обратился к нему с антинаучным заявлением. Он сообщил Кацу, что на Сенной площади Мира якобы безвозвратно пропадают вещи и деньги, люди и даже автомобили с шоферами, и, что лично он, Барсуков, был свидетелем этого явления многократно.
– Могу привести ряд примеров, – заявил Барсуков.
– Приведите, прошу вас, – поощрил его Кац, который потому и стал кандидатом наук, что всю жизнь отличался любознательностью к явлениям природы. – Приведите, приведите, – повторил он и вынул из кармана пачку сигарет, но, взглянув на свои окна, тотчас спрятал ее обратно и предложил Григорию Ивановичу лучше прогуляться через сад.
Небо над Таврическим садом сплошь было залеплено толстыми и белесыми тучами. Из разрывов этих туч нет-нет, да и выскакивало солнце, ошалело плюхалось в пруд, секунду трепыхалось в холодной воде, как блесна, и тут же исчезало.
– …и равнодушная природа красою вечною сиять, – вдруг ни с того ни с сего назидательно сказал Барсуков и твердо посмотрел в глаза Лазарю Моисеевичу. Тот, являясь человеком тактичным, никакого недоумения не проявил, как будто так оно и следует, что необразованный «бомж и з» цитирует бессмертные строки.
– Красою. Вечною! – злобно настаивал Барсуков и, когда Лазарь наконец кивнул, добавил: – Природа вечна, а человек в ней ничто. Сегодня он есть, а завтра нету.
– Люди, безусловно, смертны, – согласился Кац.
Барсуков посмотрел на него с жалостью, махнул рукой, снял с головы кепочку и принялся яростно трясти ее, точно ботинок, в который набрался песок. Ничего не вытряс и деловито сказал:
– Привожу примеры исчезновения людей и предметов: сорок рублей восемьдесят четыре копейки, принадлежавшие лично мне. Так? Теперь: Виталий Матвеевич, старик…
– Какой Виталий Матвеевич? – спросил дотошный Кац.
– Какой он был, точно не знаю, – задумчиво ответил Барсуков, – но, полагаю, дерьмо… А как исчез – это видел сам: в прошлую среду около автовокзала попросил рубль, я ему: только, мол, трешка, он взял, говорит: ничего, разменяю. Пошел к ларьку, через улицу шел, я видел, а потом вылез трамвай – и с концами. Пропал человек.
– Ясно, – сказал Кац. – Еще какие были явления?
– Еще явление с синей машиной. Пустая, без людей, с горящими фарами днем.
– Стояла?
– Ага. Хрен тебе в зубы. Прямо с Московского по середине площади как вжарит. И на Садовую. Милиционер еще свистел.
– Я думаю, – сказал Кац, закуривая, – что все это просто цепь совпадений.
– Тебе хорошо, – Барсуков снова тряс свою кепку, – тебе хорошо – ты дурак…
Он пожал руку ошеломленного Лазаря, который тут уж не сумел захлопнуть рта, и удалился величественной походкой человека, который знает, что ему делать. А кандидат технических наук долго еще стоял на пустой аллее у пруда с глупым выражением на интеллигентном лице.
Вечером того же дня, когда семья Кац сидела за чаем, а по телевизору показывали фигурное катание, раздался телефонный звонок.
– Лелик, тебя, – позвала Лазаря мать. – Ты бы все-таки объяснил им, что беспокоить человека после работы – не дело.
– Олег, может быть, я подойду? – сказала Фира. – А ты ушел и будешь поздно. Ага?
– Во-первых, я просил больше не называть меня Олегом…
– Ах, прости, пожалуйста, забыла о твоем гражданском мужестве в кругу семьи, – сразу же надулась Фира, – между прочим, пока ты тут произносишь декларации о правах человека, человек ждет.
Человек, действительно, терпеливо ждал, хотя времени, как потом выяснится, у него было в обрез.
– Алло, – раздался далекий голос Барсукова, когда Лазарь наконец подошел к телефону. – Алло! Слушайте и записывайте для науки. Говорит Барсуков из треугольника. Я гибну. Сос. Местоположения в пространстве определить не могу. Сколько времени – тоже не знаю. Выхода отсюда нету и мгла.
– Где вы? Какая мгла? – Закричал Лазарь, глядя в окно, где с ясного черного неба иронически смотрели звезды.
– Мгла обыкновенная. Сплошная. Бело-зеленая. Видимости никакой. Гибну.
– Вы не пьяны? Слышите, Григорий Иванович, я спрашиваю – вы пьяны?
– В самую меру. Записывайте для науки: «Барсуков Григорий вышел из метро в 19.03…» – голос становился все глуше и гас, точно «бомжа и з» уносило куда-то прочь от земли.
– Темно и выхода нет. Гибну смертью храбрых во славу… – это были последние слова, услышанные Лазарем.
– Барсуков! Барсуков! – кричал он в опустевшую трубку.
Ни звука.
Никто, ни один человек на Земле, никогда больше не видел Григория Ивановича Барсукова.
После возвращения из Болгарии Александр Николаевич Петухов начал задумываться. А задумавшись, замирает на кухне с горящей спичкой в руке или чашку с черным кофе поднесет ко рту, а пить забудет. И Танечка, видя все это, очень переживала. Как-то раз зашла к соседке Марье Сидоровне за рецептом печенья на майонезе и вдруг внезапно и неожиданно расплакалась. Получилось это совсем некстати, Марья Сидоровна была не одна и к тому же больная. У нее сидели Дуся Семенова и Наталья Ивановна, так что слезы Танечки, хоть она и объяснила их зубной болью, конечно, стали обсуждаться.
– Гуляет он, – сказала Дуся про Петухова, как только Танечка ушла, – а чего не гулять? Ездит по Европам за казенный счет, кожаный пиджак себе купил.
– Татьяне тоже замшевую юбку привез, – вступилась справедливая Наталья Ивановна.
– Гуляет, это точно, – несмотря на юбку, стояла на своем Семенова, – вчера смотрю: идет домой в восьмом часу вместо шести, глазки, как у кота, так и глядит туда-сюда, туда-сюда. А как увидит Кац Фирочку, так уж вообще… Вчера вышагивают через двор, он ее сумочку несет.
– Фира интересная, – согласилась Наталья Ивановна, – полная и одевается.
– Это верно, жить они умеют, этого от них не отнимешь. Марья Сидоровна, корвалольчику еще накапать?
– Не надо, – тихо сказала Тютина. И все замолчали.
У Марьи Сидоровны было свое горе, и все из-за мужа. Конечно, старик Тютин кожаных пиджаков сроду не носил и глазами не зыркал, зато последнее время все его разговоры непременно сводились к близкой смерти, даже про бывшего зятя что-то стал забывать. То начнет распоряжаться, как поступить после похорон с его старым костюмом (слава Богу, еще Марье Сидоровне удалось уговорить его надеть в гроб выходной серый, а то заладил: синий да синий, а серый импортный, дескать, в комиссионку, ну не срам?), то решает вопрос, съезжаться ли Марье Сидоровне с дочерью и внуками, и приходит к выводу, что – не сметь! Анна выскочит замуж за какого-нибудь прощелыгу, а мать окажется без своего угла. Марья Сидоровна ему и так, и сяк: «Петя! Зачем, скажи, эти разговоры? Травмировать меня? Поднимать давление?»
А он опять:
– Окончание жизни – это финал. Смерть тебя не спросит, когда ей прийти. Вон, Барсуков: был и нету.
Она ему:
– Так Барсуков же пьяница! Неизвестно, куда девался, может, в тюрьме сидит, может, в психбольнице на принудительном лечении.
– Это брось! Гришку искала милиция, они дело знают. Нигде не нашла, и комнату опечатали, а ты – «неизвестно»! Если неизвестно, закон опечатать не даст. Нет Барсукова. И меня не будет, – твердит Тютин, а сегодня и вообще заявил, что настоятельно желает, чтобы на его похоронах обошлись без рыданий и кислых слов, потому что в таком возрасте смерть – дело житейское, вполне естественное и даже нужное, вроде свадьбы, например, или проводов в армию на действительную службу.
– У гроба моего завещаю петь песни, – велел он жене.
– Какие? – шепотом спросила Марья Сидоровна и присела на диван.
Петр Васильевич долго думал, глядел в окно, потом сказал:
– Солдатские. Поняла, мать? Я – ветеран. Солдатские песни, запомни.
– Господи помилуй! – заплакала Марья Сидоровна, – Дай ты мне, Христа ради, первой помереть!
Тютин плюнул, покачал головой и отправился в киоск покупать «Неделю», а Марье Сидоровне пришлось звать Дусю, не могла уже сама накапать лекарство – руки тряслись.
Так что вполне понятно – не до Танечки Петуховой было в тот день Марье Сидоровне Тютиной.
К сожалению, и Петухову было теперь не до жены. Уже две недели прошло после возвращения его из Болгарии на родную землю, а он, как был в первый день не в себе, так и остался.
Точно яркие цветные слайды вспыхивали в его мозгу разные картины: ночной бар, тихая музыка, притушенный свет, сигареты «Честерфилд», коктейль «Мартини», элегантный бармен – друг, не лакей и не хам – нагнулся к Петухову, щелкает американской зажигалкой: курите. Холл отеля «Амбассадор» на международном курорте «Златы Пясцы», где Александр Николаевич прожил три последних дня своей первой заграничной поездки, – так было предусмотрено программой: после заседаний, встреч и приемов – отдых у моря. Здание казино, вдоль которого всю ночь стоит вереница машин. И каких! Мерседесы, шевроле, фольксвагены, тойоты, форды… Огни, огни, огни… Толпа западных людей в зале казино около игральных автоматов – это рулетка такая, называется «Однорукий бандит». Петухов сам был свидетелем, как какой-то джентльмен с бешеными глазами и голубыми ввалившимися щеками бросил в щель «бандита» серебристый жетон, дернул ручку – и целая груда этих жетонов со звоном высыпалась в лоток. А мистер Петухов, профсоюзная шишка, в только что купленном черном кожаном пиджаке и белых брюках, в одном кармане которых лежали американские сигареты, а в другом турецкая жевательная резинка, он, причесанный на косой пробор в лучшем салоне Варны, он, к которому здесь, за границей, все обращались только по-немецки, мялся в углу, не смея подойти к автомату, поминутно оглядываясь на дверь: не войдет ли Павлов, руководитель их группы29. А уж о том, чтобы самому сыграть в рулетку, и речи быть не могло. А почему? И ведь им, павловым, все равно, – что Петухов, человек с высшим профсоюзным образованием, знающий два языка со словарем, что это быдло из их так называемой делегации, жлобы, уроженцы города Саратова или какого-нибудь Минска, которые в варьете, в варьете! – только и выжидали, когда замолчит наконец оркестр, чтобы грянуть свои «Подмосковные вечера»30. Зачем их возят по заграницам, позорище одно! И изволь сидеть с ними у всех на виду в ресторане, среди немыслимых двубортных пиджаков или жутких синтетических платьев с блестками! Изволь улыбаться, пить за то, что хороша, дескать, страна Болгария, а Россия лучше всех31. Ну и сидели бы в своей России, в грязи и серости по уши! Так нет – им подавай Европу, а ты, как дурак, веселись тут с ними, лови на себе презрительные взгляды западных немцев, сидящих напротив. Немцы, кстати, и сидят иначе, и сигарету держат как-то красиво, и лица у всех культурные. Ведь вот – выпили, а никто не красный, не потный, не орет и руками не машет.
И, главное, не встанешь, не закричишь: «Товарищи!» то есть, конечно: «Господа! Я не такой, как эти! Я все понимаю, мне смешно и противно смотреть на них, так же, как и вам! Это, ей-богу, не я покупаю в аптеке медицинский спирт и напиваюсь, как свинья, у себя в номере, а потом начинаю горланить на весь отель! Не я с утра до вечера дуюсь в холле в подкидного дурака! Не я под джазовую музыку пляшу в ресторане «цыганочку» или топчусь в медленном танго, как допотопный сервант. Не я это! Не я!»
Тонко улыбаются нарядные западные люди, кажется, если бы можно, вынули бы сейчас фотоаппараты и кинокамеры, запечатлели бы на память дикарей. Но – нельзя, неприлично.
А наши и понятия-то такого не имеют – «неприлично», им все прилично, вопят на весь зал, пялятся по сторонам и еще шуточки отпускают – у нас, мол, танцуют лучше и одеваются наряднее. Кретины! Неандертальцы! Толпа!
Так они сводили его с ума там, в Болгарии. А теперь – вот она Родина. Родина – мать. Перемать. Россия, сплошь состоящая из них, из этих…
На второй день после приезда зашел днем в «Север» пообедать32, и сразу: «Глаза есть? Не видите – стол не убран? Ах, видите. Так чего садитесь?.. Мест нет? А у нас – людей нет. Вы к нам работать пойдете?» Сервис!
Можно было, конечно, показать ей кузькину мать, чтобы знала, с кем имеет дело, хамка, да связываться противно, тем более, был не один, с начальством. Еще, слава богу, ему, Петухову, теперь не нужно стоять по очередям за продуктами, на дом возят…
…Ах, скажите пожалуйста: на дом! Благодетели. Купили за банку паршивого кофе! Да если уж на то пошло, насрать ему на их растворимый кофе и лососину! Да и на икру, если на то пошло! Не хлебом единым! Орут везде, что у нас – права человека, а в городе ни одного ночного бара. Только на валюту33, на доллары. В занюханной Болгарии, тоже мне еще – Запад, сколько угодно этих баров! И девочки! Только не для нашего брата девочки, для нашего брата – руководитель Павлов, он тебя и…
…Болгария… А где-то есть еще и Париж. Есть и Швейцария. И Штаты…
В гробу я видал ваш вонючий кофе!
– Сашенька, почему так поздно? – робко спросила Таня, когда Петухов в третий раз явился домой в половине восьмого.
– Автобус сломался, – с горделивой скорбью отрезал он.
– Автобус? Почему – автобус? А где Василий Ильич?
– А пускай твой Василий Ильич другую жопу возит! Ясно?! – заорал Петухов. – Сдалась мне их поганая «Волга»! И пайков больше не будет, поняла? Попили кофеев, хватит! Обойдешься чаем «Краснодарским» сорт второй34 и городской колбасой35!
– Что случилось, Саша? У тебя неприятности? – Танечка уже плакала.
– Приведи в порядок лицо! – завизжал Петухов. – Не женщина, а чучело! Плевал я! Принципы надо иметь! Дешево купить хотите, граждане-товарищи!
Долго еще бушевал Александр Николаевич, хлопая дверью, выкрикивал лозунги о демократических свободах, о том, что никому не позволит душить и попирать. Потом улегся на диван с транзистором и на всю квартиру включил «Голос Америки»36.