Czytaj książkę: «Сибирские рассказы»
Детство в деревне
Вспоминается тихое январское утро. Я чуть свет налаживаю лыжи – пора бежать в лес проверять петли на зайцев. Чуть заголубело, засинело, деревня ещё спит. Ни звука! Не слышно скрипа полозьев саней, молчат собаки. Свернувшись в клубок, они попрятались в сене – так холодно. Избы стоят по крыши в снегу – всё белым, бело. Только в одном месте поднимается ровный столб дыма из трубы – ранняя хозяйка где – то встала… Мороз ужасный, ноздри слипаются, выйдешь во двор, перехватит дыхание. Тихо, тихо в деревне… И вдруг в морозном воздухе на другом конце деревни:
– Апчхи, апчхи, апчхи!
Это дед Саватеев чихает на всю деревню. Выйдет раненько «до ветру» во двор, выставит белую бороду, заложит в ноздри щепоть табаку и раз десять – пятнадцать ахнет! Слышно не только у нас, а даже у Жабровых, живших на другом конце деревни – у Силаевского омута. И сразу просыпается вся деревня, люди улыбаются, вслушиваясь в чих деда Саватея. Собаки просыпаются и робко отзываются на чих. Новый день начался!
Пришла полноводная весна 1949 года. Всё кругом залило водой, по улице шли льдины, вода плескалась у самой завалинки. Мы с братом по очереди катались на цинковой ванне вокруг дома, не раз искупавшись в ледяной воде. На третий день наводнения я сделал самодельные вёсла и уплыл в ванне к соседям. Заигрался с другом Афонькой, а когда к вечеру собрался назад, понял, что стало ещё глубже – вода прибывала. Старший брат Афанасия – Иван уже давно отталкивал багром от дома большие льдины и тревожно смотрел в сторону Шегарки:
– Колька, останешься ночевать у нас. Мне в эту ночь не спать – ледоход будет ещё часов десять! Мать кричала от вашего дома – грозила тебе! Я не пущу тебя, хоть и рядом, а то можешь утонуть, если льдина собьёт твой «пароход». К вам – то льдины не доходят. Матери я крикнул, что тебе опасно плыть, и ты останешься у нас.
Я был несказанно рад и начал опять играться с Афонькой.
Как только потеплело, начали поправлять городьбу вокруг дома и копать огород. Наш дом с одним окном на реку, до которой было 250–300 метров, стоял напротив дома Кобзевых. Справа был дом Яшки-охотника, а слева болото. Наш огород выходил прямо к лесу, точнее, околку, за которым было поле, и шла дорога в соседнее село – Жирновку. Всего было около тридцати соток, но треть занимала целина, на которой мы впоследствии стали делать из навоза грядки для огурцов и построили сараи для скота. В конце огорода на целине, рядом с болотом, росла раскидистая ветла, на которой у меня всегда висела дуплянка, и скворцы первые в деревне всегда поселялись в ней. А под ветлой колодец, в который я всегда выпускал чебаков, выловленных в реке, а затем опять их удил.
Для ремонта городьбы вырубали в околке жерди, и заменяли вместо гнилых. Двор, где были грядки, мы огородили тыном (между жердями тесно переплетали прутья) от проникновения курей.
Как только начал таять снег, сразу же мы с братом сделали два скворечника. Мой был на ветле, а Шуркин – на жердине напротив окон. Тревожно спали всю ночь – займут ли? Чуть свет проснулся, слышу свист:
– Шурка, проснись! Скворцы, кажется, прилетели!
Подскочили к окнам – точно! На Шуркином скворечнике сидит пара чёрных птиц и заливается серенадами! А как же на ветле? Не одеваясь, выскочил в сенцы:
– Ура! Шурка! У меня шесть скворцов! Драка идёт между ними… Знать, мой скворечник или ветла им всем понравилась! Ну, пусть дерутся! Кто – то же победит…
Мать ворчит:
– Да одевайтесь уже! Хватит торчать на улице! Никуда не улетят ваши скворцы. Поешьте, и чтобы сегодня откинули всю завалинку от дома, чтобы не гнили брёвна. А потом продолжайте, дети, копать целину.
Впервые мы научились ловить рыбу. Удочки у нас немудрящие. Палка из гибкой ветлы или тальника, обыкновенная нитка вдвое, втрое, поплавок из сухого тростника – камышинки и крючок из иголки, обкаленной и согнутой. С крючка рыба часто срывалась, т. к. не было бородка, как у современных фабричных крючков.
Я очень полюбил рыбалку! Есть ли на земле что – нибудь приятнее этого занятия? Присядешь, сольёшься с высокой травой или камышом, не шелохнешься, не разговариваешь, только отмахиваешься от комаров. На душе тревожно и таинственно. Дрогнет поплавок, ещё сильнее, повело, вот ушёл под воду! Сердце бешено застучит, кровь в голову, рванёшь удочку – тяжело! Мелькнёт белое брюхо огромного чебака и исчезнет в тёмной воде – сорвался! Закричишь от досады, зло берёт, сплюнешь в сердцах.
Жаркое лето 1949 года катилось быстро и незаметно. Безмятежное детство в своём доме, новый круг друзей, новая обстановка хранила свои прелести. С братьями Кобзевыми мы самозабвенно игрались, боролись на лужайках, рыбачили, купались на пруду (на реке ещё боялись), бегали к детдомовским на спортплощадку. Но особенно любили мы в это лето бегать (конечно, босиком) по пыльной дороге на прутиках, представляя «конницу», а также катать колесо – обруч.
Мы также любили катать наперегонки впереди себя обруч из-под бочки. Из жёсткой проволоки изготавливаешь захват – кочергу, изогнув её особым образом. Вставляешь в кочергу колесо – и пошёл катить по дороге, соревнуясь, кто быстрее и дальше. Набегаемся так, что засыпаем мёртвым сном – не разбудишь! Во время дождей любили бегать по тёплым лужам, обдавая грязью друг друга. И всё это босиком – обуви нам не давали до самых холодов. Постоянные цыпки на руках и ногах от сырости, грязи и обветривания. На ночь мать всегда густо намазывала их солидолом – щекотало и щипало сильно.
Мать часто посылала меня в магазин, который был на другом берегу. Я любил поглазеть, как продавец Касаткин большим ножом режет аппетитный чёрный хлеб, насыпает соль, крупу, достаёт бутылки, облитые сургучом. Но особенно завороженными глазами смотрел, как Касаткин насыпает в кульки бабам круглые глазурованные пряники и сахарные конфеты-подушечки. Я только один раз попробовал пряник и конфету: как-то дал откусить кусочек Афонька. Очень вкусно! Стоит у прилавка Касаткин – сытый, жирный. Утирает руки после комбижира о подол халата. Отрезает кому – то отрезы материи разной: ситец, сатин, штапель, крепдешин. Редко, но привозят иногда в магазин какие-то фильдеперсовые чулки – так за ними сразу очередь из женщин. Как только все разойдутся – отрежет толстый чёрный кусок хлеба, посыплет его крупной серой солью и начинает медленно жевать. Я гляжу заворожено и слюни глотаю. Тут только он обратит на меня внимание:
– Тебе чего, малец?
Выскочу из магазина, обогну избу, иду по дороге к висячему мостику через реку и размышляю:
– «Хорошо Касаткину! Всё своё! Вот сколько хлеба, конфет, пряников! Жри, сколько хочешь! Не жизнь, а малина! Вырасту большим – обязательно выучусь на продавца»…
К школе мать справила нам с Шуркой кое-какую одежду и обувь. На мне красовались ещё довольно сносные белые бурки: подарила бабушка-соседка. Новая рубаха, штаны, пиджак. В матерчатой синей сумке носил тетради и книги, чернильницу-непромокашку. Но чернила у меня всегда немного выливались, т. к. сумкой болтал как попало, бросал её, где застала игра, а то и дрался ею. Сумка скоро вся покрылась фиолетовыми пятнами, а за нею тетради, книги, одежда. Сколько мать ругалась, била меня, отстирывала тряпичную сумку, штаны и рубаху от чернильных пятен, но я опять забывался, размахивал сумкой, сбивая осенью репейники, а зимой обтряхивая свисавший снег. Всё опять повторялось!
На Октябрьские праздники 1949 года пришли в клуб больницы на торжественное собрание. Обычный доклад… «под руководством великого Сталина…», затем награждение передовиков. Вдруг главврач зачитывает:
– За достигнутые успехи и хорошую работу премировать повара Углову Анну Филлиповну полугодовалой тёлочкой!
Мы так и ахнули:
– «Живой тёлочкой? Вот это да! Молодец, мама!»
На следующий день завхоз привёз тёлочку к нам:
– Берегите её! Не вздумайте зарезать! Мать у неё породистая! В мае этого года родилась она. Уже ест всё – овощи, сено. Выпишете сено, морковь, бурак и брюкву у директора. Я подпишу накладную. Есть немного излишков. Не каждому работнику разрешаю…
Тёлку мы назвали Майкой, и твёрдо решили вырастить из Майки свою корову. Так нам хотелось молока, пахты, творога, масла! Всё это было у соседей, имевших своих коров. Первое время Майка жила в худом и холодном сарайчике, но наступили морозы и мы решили перевести её к нам в дом. Сколько новых забот навалилось на нас! Майке мы отвели угол сразу у входа, огородили двумя верёвками и на шею верёвку, привязав её к крюку в стене. Изба внутри не оштукатуренная и не крашенная, круглые брёвна на мху, небольшие оконца, полусумрак, душно. Тепло надо беречь – лишний раз дверь не откроешь, а с тёлкой теплее. На моей совести была обязанность собирать Майкины отходы. Делаешь уроки за столом на лавке, а сам косишь глазом за Майкой. Вот, слышишь, тёлка расставляется. Стремглав хватаешь банку из-под селёдки, и подставляешь под хвост Майки. Успел – хорошо, не успел – собирай с пола или вытирай! Но всё равно в избе вонища от мочи. Ночью к Майке не встанешь – так утром собирай.
Поужинав, забираемся на печь, и мать разрешает немного почитать вслух всем по очереди. Однако, недолго, т. к. керосина в лампе мало и его надо экономить. Шурка читает «Серую Шейку», «Бежин луг» или «РВС». Я любил читать «Дальние страны», «Два капитана» и про Павлика Морозова.
За сеном
Как-то в январе собрались мы с бухгалтером Тростянским за сеном для коровы. В районе посёлка Каурушки, километрах в десяти от нашего села, были покосы больницы, и там из одного стога нам дали разрешение (по выписке) набрать воз сена. А сено (колхозное, детдомовское, больничное и частное) зимой находилось в стогах на полянах в лесу, и по мере его расходования, ездили за ним на быках. Воровства тогда никогда не было, и все строго знали, где стоят в лесу твои стога. Борис Сергеевич жил рядом с нами, и мать упросила его помочь. Он был интеллигентным человеком, но абсолютно неприспособленным к жизни в этих суровых краях. Мы запрягли быка Сохатого и поехали в лес по накатанной дороге на Каурушку. Я одел всё, что мог – напялил одежду свою и брата Шурки, но всё равно было холодно.
Стоял тихий январский день. Мороз трещит – под сорок! Бледное солнце, лес весь белый, снег искрится, скрип саней раздаётся далеко. Бык размеренно ступает по дороге, весь в инее, пар из ноздрей. Мы завернулись в старую доху, мёрзнем. Говорить неохота, мороз перехватывает дыхание. Свернули с проторенной дороги по еле заметному следу саней в сторону. Бык тяжело проваливается по брюхо в снег. Несколько огороженных стогов стоят посреди большой поляны. Убираем жерди, загоняем быка, разворачивая сани. Борис Сергеевич командует:
– Коля! Залезай наверх и скидывай сено. Только сначала постарайся сбросить весь снег с верхушки. Подожди, дам сена быку, пусть подкормится.
По берёзкам, перекинутым через стог, залезаю наверх и скидываю снег. Поперёк саней положили четыре слеги, и я начинаю скидывать на них сверху холодное сено, а Борис Сергеевич укладывает и притаптывает его:
– Не спеши! Подожди, я чуть подравняю. Ну что? Согрелся чуть?
Одна рука у Бориса Сергеевича не работает, ладошка крючком согнута, сам высокий, худой. Усы, длинный горбатый нос, мохнатые брови – всё обмёрзло, а лицо красное, как бурак. Ничего у него не получается, сено постоянно съезжает то на одну сторону, то на другую. Ворчит, ругается:
– Сволочная жизнь!
Я же сверху подсказываю, куда класть сено.
Кое-как воз наложили, стянули жердёй сверху и привязали верёвкой к задку саней. Тронули быка. Сохатый изо всех сил натужился – воз ни с места. И так и сяк, батогом Сохатого, но крупный рослый бык не стронул широкий, осевший в снег воз. Много! Пришлось развязать и убрать немного сена. Опять бьём Сохатого – не берёт воз! Сани как вмёрзли в снег! Пришлось почти наполовину сбросить сено, и только после этого Сохатый потянул сани. Только выехали на проторенную дорогу, как на раскате воз перевернулся, и сено рассыпалось на дороге. Борис Сергеевич от досады ругает меня:
– Колька! Ты же сверху смотрел! Неужели не видел, что я кладу сено на одну сторону больше? Давай быстрее собирать!
А уже темно! Мороз крепчает. Зимние дни в Сибири короткие! Замёрзли. Я не выдержал и заплакал, еле помогаю недвижимыми руками складывать сено. Наконец, закончили, поехали. Уже давно звёзды на небе, мороз лютует, внутри всё гудит от голода и холода. Воз идёт боком – опять перегрузили на одну сторону. Борис Сергеевич вилами всю дорогу поддерживает эту сторону саней. Наконец, деревня! Неужели конец нашим мучениям? Никого на улицах – уже спят, даже собаки не лают.
На дамбе у нижнего пруда воз раскатился, Борис Сергеевич побежал, запнулся и носом влетел в сугроб. Я вместе с возом опрокинулся на лёд пруда и сено рассыпалось. От бешенства Борис Сергеевич стал заикаться:
– Мать твою так, прости меня Боже! Что за напасть? Немного не довезли! Это чёртов бык виноват! То плёлся, как черепаха, то учуял свой двор – побежал! Ах, ты, гад!
И начал бить Сохатого батогом. Закричал на меня:
– Беги скорее домой! Я оставлю сено здесь до утра, а быка выпрягу и отведу на хоздвор в больницу! Скажи матери – завтра привезу сено к вам.
В эту зиму мы ещё раза четыре ездили с Борисом Сергеевичем за дровами, т. к. прогорали они у нас быстро. Ездили в Красный лес. Так называли берёзовый лес, вместе с пихтовым – он был далеко от Вдовино. Ближние берёзки жидкие, не «жаркие», поэтому за лесом на дрова и строительство ездили за десять километров. Дорога накатанная, ехать легко, то и дело встречаются сельчане, приветствуют Бориса Сергеевича. Остановятся, покурят махорку, поговорят. Дорога, как в тоннеле – по обе стороны сугробы нависают, в сторону не ступи без лыж. Снега за зиму наметало до двух метров. По обе стороны дороги часто попадаются яркие и красные кусты калины, на которых сидят белые куропатки. Фыркнут, полетят на дальний куст. Придёт время, и я научусь ловить куропаток на силки из конского волоса, которые расставлял вокруг кустов калины.
В эту зиму мы научились кататься на лыжах. Своих лыж у нас пока не было и нам давали покататься друзья. Тихими лунными вечерами шумит вся деревня. Взрослые парни, девки и ребятня съезжает на санках и лыжах на лёд реки с высокой горки у молоканки – там были комендантские погреба для картошки и овощей. Визг, смех, крики, свист разносится на всю деревню! А Толька Горбунов – курносый, веснущатый озорник, сделал себе коротенькие лыжи из округлых дощечек большой бочки. Касаются они снега только в одной точке – крутись, как хочешь! Посредине брезентовым ремнём закрепил к пимам, снизу надраил воском до блеска – очень скользкие! Залезет на вершину погреба, гикнет и понёсся. Навстречу ватага с санями поднимается, кажется, разобьётся – прямо на них летит! Девчонки в ужасе кричат, визжат. А Толька вдруг перед самым носом делает резкий поворот почти под прямым углом, обойдёт, вильнёт поперёк склона и, как ни в чём не бывало, лихо скатывается далеко вниз и вдоль речки. Как я завидовал ему, его смелости, задору! Так и не смог я научиться кататься лихо, как Толька.
Зимой наш колодец замерзал, и его заносило двухметровым слоем снега. За водой приходилось ходить на речку – а это метров триста. Около Зыкиных был омут. К нему- то и сбегала тропинка. Идёшь с коромыслами по тропинке, спускаешься среди сугробов как бы в ущелье, внизу чернеет прорубь. Снимешь вёдра, глянешь вверх – нависает снег козырьком, а по бокам трёхметровые вертикальные белые снежные стены. Прорубь затянуло за ночь льдом. Думаю:
– «Так! Я первый пришёл. Вальки Новосёловой ещё нет. Засранка, видать, смотрит в окно и ждёт меня. Не хочет первой долбить лёд. Ну ладно, обойдусь и без неё!»
Углом коромысла пробиваю лёд, вылавливаю, выплёскиваю его, зачерпываю болотную тухловатую воду, думаю:
– «Бедные рыбки! Как вам тяжело там сейчас под толстенным двухметровым льдом и ещё большим слоем снега! Как вы там без воздуха, света, пищи?»
А чебаки, пескари и окуни как бы слышат меня и выплывают из глубины, но увидев меня, быстро ныряют обратно. Полюбовавшись рыбами, иду с коромыслами домой. А навстречу высмотрела, выбежала Валька. Тоже идёт по воду. Встречаемся глазами, вижу, заигрывает:
Darmowy fragment się skończył.