Czytaj książkę: «Репетитор»
Пролог
Скажи ми, Господи, кончину мою
и число дней моих, кое есть? Да
разумею, чего лишаюся аз?
Пс.38, ст.5
На самом деле жизнь не так уж и любит рисовать причудливые узоры. Мы часто самовольно приписываем ей эту любовь, горделиво основываясь на, в общем-то, невыдающихся фактах или пошловатых наблюдениях. Там юная дева, неосторожно рассыпав апельсины, сталкивается лбом непременно со своим суженым, возжелавшим помочь их собрать, – и набивает себе, разумеется, шишку; там телефон находчиво звонит как раз в тот момент, когда некий дошедший до точки страдалец уж выправляет петлю – и некто искренне доброжелательный сообщает, что именно сегодня… – и так далее. Но жизнь нечасто опускается до подобных плоскостей, захватанных нечистыми пальцами беззаботных беллетристов всех времен.
Господи, как у них все просто! Если попал ты в красивую беду, то каким бы сирым по жизни ни обретался – непременно отыщешь в телефонной книжонке чудо-приятеля, готового предоставить тебе роту спецназа в критический момент, одолжить «джип»-внедорожник, в принципе не возражая против того, чтобы его взорвали враги, а уж за сутки организовать тебе дипломатический паспорт и подкинуть небольшой чемоданчик деньжат – вообще для него дело плевое. Когда-то, в тщеславных мечтах юности, я даже воображала себя успешной героиней подобного триллера… Что ж, можно подсчитать.
Денег у меня… Да, эти четыре десятки, словно в насмешку хрустящие новизной, плюс желтая мелочь копеек на восемьдесят. Два близких человека только что предали меня, не утрудившись даже постесняться самого факта предательства, мотивировав его просто и неопровержимо: жить хочется. С этим не поспоришь. Я не могу вернуться домой, не могу поехать на дачу к своей семье, не могу обратиться за помощью к любимому человеку. Потому что в любом из этих случаев я буду, скорей всего, немедленно убита, как и все, оказавшиеся в тот момент рядом.
Я не сумасшедшая и не истеричка – сейчас я еще могу утверждать это почти наверняка. И я твердо знаю, что вчера меня пытались убить три раза, с интервалом примерно в час, приходили с этими же намерениями сегодня – и я абсолютно не знаю, не могу даже предположить, кто этого хочет и зачем это кому-то нужно.
* * *
Я не люблю музыку. Не стыжусь говорить это окружающим, не боюсь их шокировать невежеством – прошли те времена. Я слишком хорошо успела доказать себе и всем прочим свою ценность, цельность самобытность и прочую неординарность – настолько, что нелюбовью к музыке имею полное право и пококетничать. Сегодня я об этом жалею: из открытого окна на втором этаже доносятся звуки столь серьезные, что явно тянут на симфонию – и как хотелось бы мне сейчас, впервые в жизни и, скорей всего, в ее конце, вдруг замереть, сливаясь душою с музыкой, раствориться в ней каждым атомом и, вынырнув обратно, найти если не ответ, то хоть успокоение, а нет – так по-хорошему взбудоражить душу… Но увы, я по-прежнему слышу лишь набор более или менее внятных звуков, способная лишь умом оценивать, как они, должно быть, велики, и не чувствую сердцем – почему… Почему меня убивают?! И убьют, наверное: в одиночку биться в тумане с невидимым жестоким и зрячим врагом немыслимо, но мне хотелось бы знать – за что? Кому помешала моя маленькая тихая жизнь? После минувших суток мне вдруг начало казаться, что это любопытство пересиливает инстинкт выживания! Неужели чрезмерно развитый интеллект может взять вверх над естественным законом…
* * *
В первый раз я испугаться не успела. Подверженная странному всеобщему поветрию хоть на три метра да сократить себе путь, выйдя с урока, я не пошла по опрятной асфальтовой дорожке, а тотчас свернула налево с целью трусцой проскочить до угла дома по узенькой бетонной тропинке прямо под окнами. Я не Сирано, поэтому неожиданный меткий кирпич себе на голову никогда в расчет не принимала. И сначала услышала ни на что не похожий треск или гром у себя под ногами, а потом уж догадалась, что большой темный предмет, только что мелькнувший перед глазами, и был той самой чугунной крышкой, слетевшей сверху и своей тяжестью, помноженной на ускорение, буквально вспоровшей бетон прямо у носов моих туфлей. Поторопись я ровно на четверть шага – наверное, и не поняла бы, что случилось.
Человек, которого грабители как-то раз стукнули по голове ломиком, в подробностях рассказывал впоследствии о своих ощущениях в тот момент, вернее, об отсутствии таковых. Единственное воспоминание о миге, благодаря которому человеку всю жизнь предстоит проходить с титановой пластинкой, аккуратно залатавшей дыру в черепе – даже приятное: ему, кажется, привиделся прощальный салют. «Знаешь, Сима, я даже успел восхититься – сколько различных цветов, оказывается, существует в мире – а я и не знал!» – так описал свою кончину возвращенный. Так что умереть предстояло мне легко, а поскольку крышку, летевшую мне на голову, я не видела, и уворачиваться от нее не пришлось, то и тягостных воспоминаний не осталось. Я лишь подняла голову без всякой надежды определить, с какого балкона или подоконника сорвалось возможное орудие убийства, и, как положено, обозвала его предполагаемую небрежную хозяйку: «Дура ненормальная! Смотреть надо за тяжелыми предметами!» – должна же я была хоть последнее слово оставить за собой, раз меня чуть не пришибло…
Настроение было – хоть взлетай, по совокупности всех обстоятельств. Сегодня закончился мой последний перед летом урок с мальчиком Славиком, коего я уже два с половиной года репетирую для поступления в среднюю художественную школу; значит, на долгих три месяца – лучших, летних – я свободна от почти ежевечерних тасканий в эту новорусскую квартиру. Мне можно будет отдохнуть от постоянного раздражения, испытываемого от общения с этим симпатичным, ласковым, но дремуче бездарным ребенком-медвежонком. Не трясти головой от навязчивого желания очень больно вывернуть его ни на что путное не годную правую лапу – не за то, что он плохо рисует и никогда не научится делать это хорошо, а за… Ах, да за многое! За то, что у него есть любящий папа, который никогда не умеет устоять перед сыновним умильным «хочу!» – и вполне может себе и ему это позволить – все позволить. А у моего сынишки, почти ровесника сему будущему «владельцу заводов, газет, пароходов», папы нет вовсе (в смысле – рядом), зато есть строгий дедушка, убежденный, что «мальчишек нечего баловать», а девчонок (то есть, меня) – и того пуще, а не то – «сядут на шею и ноги свесят», и усвоивший себе громогласно-командный тон с нами обоими. Говорят, этим именно тоном он свел в могилу мою мать тридцать лет назад – ее я помню только как нестерпимо яркий сгусток света и тепла над моей жизнью – может, это из-за того, что единственное слово, оставшееся мне от матери – «солнышко». Только она меня так называла – она и еще один человек. Как бы там ни было, а Славика мне предстояло не видеть три месяца, зато те благополучно минувшие, в течение которых мне его видеть – приходилось, в тот день были по обычаю щедро оплачены его отцом Алексеем Петровичем. Мать Славика, Марьяна, – взбалмошная, но, в общем, трогательная особа, не дождавшись конца занятий, еще накануне укатила на дачу. Очень обидно было бы сделать те не сделанные мною четверть шага именно в день, когда в сумке у меня, в потайном кармашке на молнии, спрятались новенькие зеленые бумажки с портретами американских президентов. А еще в прошлый мой приход Марьяна подарила мне на прощанье свой лосиный плащ – просто так, в знак расположения. Нет, я лукавлю: эти люди ничего не делают просто так. Лосиный плащ – цена почти литра моей крови, пролитой за други своя еще под Восьмое марта. Плащ, собственно, новый – Марьяна прошлась в нем пару раз и отчего-то забраковала. Обычно в таких случаях одежду, над которой я тайно пускаю слюни, она бросает на собачье место в качестве новой подстилки, а когда безобразный буль ее основательно пожует и потопчет, Марьяна прикажет домработнице недавнюю обнову выкинуть – и все дела. Но на этот раз одежда досталась мне – Марьяна не любит быть обязанной. Дважды обидно получить крышкой по башке, шагая в чудном, шелковисто и золотисто выделанной кожи лапсердаке – ведь после такого он не сгодится никому даже в морге! Наверное, ей пришло в голову сделать мне именно этот подарок, когда она увидела мою новую стрижку «а ля воронье гнездо» на одно ухо. Я и минуты не собиралась стричься «под Марьяну», но мастерица в парикмахерской меня особенно и не спрашивала: карнала и карнала – я только с ужасом слушала щелканье ножниц возле ушей – и вот, пожалуйста.
«Ой, Сима, да мы ж как сестры с вами, правда-правда! Теперь, когда вы с этой прической, нас и матери родные в десяти метрах бы спутали! – этого не проверишь: матерей нет у нас обеих. – А вот прикиньте-ка этот плащик… Мне он как-то… Ой, как вам идет! Ну, надо же! Все! Себе берите! Ой, ну какие там благодарности – все равно бы Бульке бросила! А вам – ну просто как на вас шили!». Более гордый человек от подарка в таком «сопровождении» деликатно отказался бы – но глупо слишком уж гордиться, зная, что для того, чтобы купить такой плащ, мне нужно работать на нее же, Марьяну, примерно полгода, и при этом ни самой не есть, ни ребенка не кормить. Словом, сказала «спасибо», надела да и пошла – подумаешь!
И потом, с последнего урока, шла и радовалась: я ведь не просто так шла, а к святому Франциску Ассизскому. Картина начата была уже давно, но работать ее приходилось урывками, отчаянно биясь в попытках добыть на себя и семью – репетиторством треклятым – за деньги – и дизайнерством, то есть вечным пере-переоформлением одной и той же ненормально огромной витрины – за помещение под мастерскую в полуподвале магазина…
Квартира, где я живу, для творчества категорически непригодна: в одной из двух комнат (в меньшей, о чем постоянно напоминает как о великой жертве) царит папа – отставной полковник, в другой – мой шестилетний сынок Васечка. Комната считается нашей общей – но попробуй, займись чем-нибудь серьезным в присутствии ребенка-дошколенка, кроме его воспитания – а вот этого я как раз делать и не умею. Мне остается лишь убиваться вечерами на кухне, выслушивая добрые пожелания пришедшего пообщаться на ночь отца, сдерживаясь, чтоб не запустить в него, по меньшей мере, стаканом, – а потом мышью проскользнуть в «свою» комнату и беззвучно улечься в углу за шкафом – и то Васька непременно успеет полупроснуться и заворочаться…
* * *
А вот второй раз – меня толкнули в спину. В ту минуту, когда я вместе с прочими многочисленными нетерпеливыми гражданами, повернув голову вправо, напряженно следила за интересным событием: торжественным явлением из тоннеля сияющего голубого поезда. И я забалансировала на краю платформы, в долю секунды непостижимым образом поняв, что погибну – вот сейчас, и смерть будет ужасной, как и вид трупа. Я даже сообразила, что хоронить меня придется в закрытом гробу, а еще – успела испытать материнское облегчение оттого, что за сына можно, вроде бы, и не беспокоиться: отцу хотя и за шестьдесят, но он не-пьет-не-курит, несгибаем, как товарищ Сталин, – подымет; в детдом не сдаст – ответственный… Удивительно, сколько умных и полезных мыслей может, оказывается, вместиться в одну предсмертную секунду!
Потом была резкая, отрезвляющая боль в предплечье, за которое меня рванули вверх и в сторону, расплывчатое лицо спасителя с разинутым ртом, изрыгнувшим в меня поток слов, из коих повторим, в принципе, один невинный вопрос: «Пьяная, что ли, что под поезда кидаешься?!» – а остальные лишь оригинально, но абсолютно непечатно декорировали его…
«Два раза за вечер – это как-то многовато», – помню, решила я, на ватных ногах пробираясь зачем-то в середину вагона, куда механически зашла. Но я все еще закономерно списывала оба происшествия на страшненькие случайности – просто потому, что предположить что-либо другое было бы в высшей степени нелепо. Но вскоре после выхода из метро мне пришлось навсегда расстаться с приятной иллюзией.
Волевым усилием я заставила себя успокоиться, повторяя про себя любимую выручательную фразу: «Нечего жить в сослагательном наклонении». И правда, тренированная фантазия художника полдороги третировала меня кровавыми видениями моего собственного трупа – с вышибленными мозгами у стены дома и раскромсанного на части колесами голубого вагончика. Но то было бы, если бы… – а что толку теперь ужасаться задним числом, когда я цела, невредима и, видимо, надолго, по теории вероятности, гарантирована от подобных сюрпризов. Я насильственно, но вполне успешно переключила мозги на мысли о том, что приду сейчас в пустую квартиру. И пустой она будет долго, долго, все лето, пока дедушка с внуком изводят друг-друга на даче под Лугой – а дача настолько далеко от города, что для меня вполне простительно мчаться туда и старательно изображать тоску по любимой семье не чаще двух раз в месяц… И сегодня я еще успею доработать важный эскиз на залитой вечерним солнцем кухне – именно такое освещение, какое мне сегодня необходимо, чтоб набросать фигуру Франциска, влекомого на веревке через толпу… Вот тот страдальческий поворот головы – как увязать с ним пусть измученный, но смиренный взгляд? Кажется, взяв сейчас в руки кисть и палитру, я, наконец, увижу и сотворю ту до сих пор не поддавшуюся гармонию… У кого-то из великих на полотне я видела нечто подобное, только там, кажется, был Иисус… Вот ведь память проклятая – кто же это так хорошо ухватил то, до чего мне все никак не дотянуться?!
Я и раньше слышала шаги сзади – ничего особенного: по этой аллейке, ведущей в наш тихий дворик, постоянно кто-то ходит. Но в какой-то момент меня, будто толчком извне, осенило: это неправильные какие-то шаги! Они идут не за мной, а параллельно! Не уверенно потрескивают гравием дорожки, а торопливо шуршат по траве, позади молодых, но густых уже лиственниц, заботливо высаженных когда-то в два ряда по краю аллейки. Кто-то преследует меня, желая остаться незамеченным!
Лишь сообразив это, я атавистически рванулась вбок и влево. Теперь точно могу сказать, какое именно шестое чувство вело меня в те секунды – а именно, воспоминание о детских играх в прятки в этих самых местах – среди гаражей, проходных двориков, старых лип, мусорных баков и богатых кустов королевской сирени.
Слепая сила ужаса толкала меня вперед и вперед – через газон наискосок, в узкий проход между домами, напролом сквозь кустарник – к зияющему черному квадрату чужого подъезда. Едва ли в те секунды, успевшие, быть может, сложиться не более чем в минуту, я была способна ориентироваться на местности. Слыша за собой равномерный топот ног убийцы – а в один ослепительный миг истины я точно поняла, что это именно убийца и никто другой – я не смела даже обернуться на бегу, боясь, наверное, что увидев его приближение, окажусь парализованной страхом, – но безошибочный инстинкт родом из дремучего детства вел меня в то единственное место, где можно было надеяться на спасение.
Один подъезд был проходным, внутренняя дверь его открывалась в соседний двор – и имела секрет, владелицей которого долгие годы довелось быть только мне. Распахиваясь одной створкой внутрь подъезда, а другой – наружу, при раскрытых обеих, дверь давала полную иллюзию того, что одна ее половина на открывается вовсе, и в мертвом пространстве между хитрыми створками и стеной вполне мог укрыться человек. Сколько раз школьницей тряслась я от беззвучного хохота во время игры в прятки – именно в этом замкнутом пространстве, злорадно слушая обиженные крики «во́ды» и уже разоблаченных других прятальщиков: «И куда только эта толстая Симка опять заныкалась!» – а «ныкалась» я всегда в одно и то же место, и ни разу никто меня не нашел. Важно было лишь заскочить в подъезд раньше преследователей – и мне всегда удавалось потом ускользнуть незамеченной и торжествующе хлопнуть ладонью по дереву, беспечно брошенному водящим: «Палочка за себя!».
В тот подъезд и мчал меня мой Ангел-Хранитель, и я даже мельком не позволила себе подумать, что может произойти, если с подъездом за последние двадцать пять лет произошли какие-нибудь необратимые перемены. Дверь давно могла быть сорвана с петель или попросту заколочена, подъезд могли оборудовать новомодным домофоном… Мои слабые ноги не вынесли бы лишних десять килограммов сала – и все тогда. Но я не сомневалась, что заповедное место выручит и в этот раз, не сомневалась настолько, что дано мне было по вере моей…
Автоматическим движением, словно лишь вчера проделав это последний раз, я рванула створку на себя, одновременно заученно бросая тело в создавшуюся полость, замерла, вжавшись спиной в знакомую стену – и в ту же секунду дверь с улицы распахнулась. Человек, видеть которого я не могла, ворвался в темное пространство подъезда, уверенно протопал его насквозь и исчез, проскочив так близко, что чуткий мой нос обдало вонью чужого гадкого тела – и шаги застучали по асфальту двора… Я знала, что теперь погоне нет другой дороги, кроме как прямиком через улицу в калитку бетонного забора, где метаться мужику в обе стороны еще минут десять, пока он не осознает напрасность своих трудов… Но обо всем этом я не думала – образы регистрировались на задворках сознания помимо воли; я же, лишь только топот затих, ящерицей скользнула в обратную сторону, на улицу, и бросилась наперерез как раз неторопливо катившей мимо маршрутке. Она благополучно подобрала меня, и только оказавшись внутри, я сообразила, что привычное ощущение «я живу» на сей раз продолжается совершенно случайно. Потом вспомнила, что после такого бега должно отчаянно колоть в боку – и тотчас закололо, словно подтверждая наличие тела…
Я не могла опомниться. Все произошедшее только что настолько не имело права происходить в моей жизни, что я еще глупо надеялась на чудовищную ошибку или, в крайнем случае, на последствия моей расшалившейся художественной фантазии.
«Спокойно, спокойно», – отчаянно принялась я уговаривать себя. – «Сейчас свернет за перекрестком – а там Риткин дом. Ритка умная, она подскажет, что думать… Вдвоем мы обязательно все раскусим… Разложим по полочкам… Только бы скорее к Ритке…Как хорошо иметь проверенного друга, Господи…».
– Так что, женщина, вошли, а платить будем или где? – ворвался в мой уже обособленный мир голос водителя из мира прежнего, который, оказывается, без меня еще не ухнул в тартарары, а продолжал благополучно существовать.
Волей-неволей вернувшись в него, я уныло отметила, что здесь меня уже редко называют «девушка».
Глава 1
Подруга
Сердце мое смятеся во мне, и
боязнь смерти нападе на мя.
Страх и трепет прииде на мя,
и покры мя тьма.
Пс.54, ст.5-6
Только сегодня выяснилось, как, оказывается, сильно я завидовала. Я поняла это в тот момент, когда открыла дверь и увидела тебя – настоящую, и сразу же раскусила, что вот именно такая ты и есть на самом деле. Что двадцать пять лет я напрасно мучилась твоим неоспоримым превосходством. Знаешь, дорогая подружка, а ведь всем в моей жизни я обязана тебе. Выходит, неосмысленной целью моего существования всегда было – доказать, что я, по крайней мере, не хуже. Ну, зачем это надо было делать!
Никто не возьмется оспаривать, что, прежде всего, внешне я гораздо интереснее: Творец подарил тебе одно из тех заурядных лиц, на которые без особой нужды не взглядывают дважды – так оно тривиально и, по сути, могло бы принадлежать кому угодно. Ни одной запоминающейся черты, лишь общее ощущение сомнительной миловидности, что вовсе не достоинство на фоне современных поголовно ярко красивых женщин восточнославянской расы. Фигура – так себе, ты с годами даже располнеть не смогла гармонично, а местами обросла неприличными буграми сала. Цвет волос твоих с детства темно-пегий, и лень не позволяет тебе их регулярно красить, кроме того, еще ни одна стрижка тебе не шла. Вкус в одежде у тебя отсутствует полностью, хоть ты и отчаянно пытаешься косить «под богему», убеждая себя, что это и есть твой неповторимый стиль. Вдобавок, ты неуклюжа и вечно некрасиво спотыкаешься – и всегда была такой – короче говоря, нелепа во всем. Я – другое дело. Пусть адовых мук стоит мне моя и по сей день точеная фигура – но она есть не у тебя, а у меня! Да, зубы, конечно, ослепительны у нас обеих – но у тебя-то потому, что я – стоматолог! Ты ни копейки еще не заплатила за улыбку, пригодную для рекламы отбеливающей пасты, и это я и мои коллеги потрудились над каждым твоим родным и неродным зубом – хороша же ты была бы, если б не мы! Но почему это именно я все время чувствую, что обязана тебе?!
В школе я училась на голову выше: у обеих нас в аттестате по четыре четверки – только у меня-то остальные – вполне заслуженные пятерки, а у тебя – натянутые «тройбаны»! Я высидела свои отличные оценки, как заботливая Ряба – пушистых цыплят. Высидела – и горько позавидовала твоему непристойному для девочки из хорошей семьи аттестату – за то, что тебе действительно было наплевать на него, в чем ты и признавалась откровенно всем желающим это узнать. Тебя интересовала только чужая живопись и свое посредственное рисование – что ж, мне пришлось притвориться, что я пылаю равной страстью к посторонним гнилым пастям. Не могла же одна из «неразлучных» в чем-то большом, основном, (ученье, как и любая обязаловка таковым на считалось) отстать от другой.
Далеко не являясь красавицей, ты, тем не менее, всегда считала себя таковой и, что уж совсем удивительно, заставила всех окружающих в это поверить, а кто не согласился – тот был безжалостно из твоего окружения изъят. Не могу также сказать, что, зациклившись на художестве, ты когда-либо делала это хорошо – и те знающие люди, что видели у меня твои картины, не будучи знакомы с тобой, убеждали меня, что живопись твоя лишь удовлетворительна, а графика чуть получше, но тоже нисколько не выбивается из общего ряда… Но дивное дело! Стоило тем же людям час-другой пообщаться с тобой, как графика мгновенно превращалась в выдающуюся, а живопись – в значительную, и все это вполне искренне…
Да что я! У тебя и образования-то высшего нет, ты с горем пополам и двумя, кажется, академками, закончила всего-то среднее художественное училище – а мне, чтобы хоть как-то приблизиться к тебе по части профессионального успеха, потребовалось защитить кандидатскую диссертацию и написать целый раздел в новом вузовском учебнике! Какого рожна мне еще надо! Я работаю в фирме, экипированной по послезавтрашнему слову медтехники – и заведую там отделением. Ты, даже неумолимо катясь к сорока, еще не озаботилась обрести твердую почву под ногами и, по-видимому, совершенно не собираешься этого делать, пребывая в уверенности, что в случае надобности всегда сумеешь постучаться в нужную дверь.
Кажется, уж хоть в любви-то я могла бы тебе не завидовать: замужем ты так и не побывала, вечно выкарабкиваясь из одной несчастной любви с тем, чтобы через квартал, объявив ее очередной досадной ошибкой, ухнуть в следующую, столь же обреченную. Дитятко ты все-таки прижила – около тридцати – от очередного навеки возлюбленного, но жизнь свою так и не устроила и, вероятно, не устроишь, в то время как я… Но я дрожу и трясусь, как Гобсек над сундуком, над своим хрупким неустойчивым счастьем, каждое утро просыпаясь с мыслью о том, что, возможно, наступающий день как раз все и развалит, – самый верный способ призвать грозную беду себе на голову… Ты же откровенно плюешь каждый раз, когда у тебя все снова и снова рушится – ну, поплачешь, разве, немножко – и в этом я тоже завидую тебе.
А сегодня поняла, что все эти годы прозавидовала напрасно. Сегодня я поняла, что ты просто сумела создать у всех иллюзию собственной неистребимости. Но, в роковом изнеможении прислонившись к косяку в моей прихожей, вдруг продемонстрировала свое подлинное лицо – незащищенное, искаженное первобытным страхом, – и я увидела жалкую, прибитую, впервые ничего не понимающую женщину в дорогом летнем пальто, но с трясущимся слабовольным подбородком.
– Меня хотят убить, Ритка… За мной следят… Я – чудом…увернулась… Три раза…Ох, Ритка, что мне делать, ужас-то како-ой! – ты закрыла лицо растопыренными пальцами, и сквозь них почти что струйками побежали черные слезы, стекая в рукава твоего все-таки шикарного пальто.
Я еще ничего не понимала, но вдруг вспомнила. Семь лет назад. Только не ты, а я стою точно так же у тебя в прихожей, сотрясаясь от рыданий и размазывая слезы и сопли по распухшему лицу. «Симка, он добьет меня! – с тою же безнадежной интонацией, что и ты сегодня, всхлипываю я. – Чуть насмерть не пришиб только что-о… Ох, Симка, что мне делать, помоги-и…».
Мой первый муж пил чудовищно – и думаю, это недостаточно сильный эпитет. Жаловаться было некому, потому что выходить за него отговаривали все знакомые – в одних и тех же выражениях. Теперь любой из них получил полное право позлорадствовать в мое несчастное лицо – мол, предупреждали же тебя добрые люди! Когда в отчаянье я прибежала жаловаться на благоверного в церковь – венчались ведь все-таки! – то неожиданно выяснилось, что я же во всем и виновата. Произошел у меня с батюшкой примечательный диалог:
– Так что ж ты за него шла, раз он такой пьяница?
– Да что вы, батюшка, он и капли в рот тогда не брал!
– Так выходит, это ты ему такую жизнь устроила, что несчастный с тобой спился?
Продолжать сей разговор смысла не имело: мужская солидарность, помноженная на право сильного, при любых условиях сделает женщину виноватой. Помощи ждать тоже было неоткуда: квартира принадлежала «любимому», вернуться я могла только в «двушку» к родителям, где в бывшей детской жила тогда старшая сестра с мужем и грудным ребенком – и поселиться на раскладушке в прихожей или потеснить нашего старого добермана на матрасике под кухонным столом. В те годы я еще работала в простой поликлинике, вымучивала по ночам диссертацию, замирая в тоске и ужасе каждый раз, когда на улице слышались нетвердые мужские шаги. Это вполне мог оказаться мой благоверный, которому я в те годы вполне искренне желала смерти, ничуть не терзаясь при этом совестью. Позволить себе снять квартиру и уйти я еще не могла, а муженек, вместо того, чтобы допиться как-нибудь «до кондратия» или окончательно напороться на нож во время очередной авантюры, все здоровел и зверел, словно наливаясь дьявольской силой после каждой бутылки. Но смерть неумолимо приближалась – как я обреченно чувствовала, моя собственная. Не раз приходилось мне ночевать, запершись в ванной, когда удавалось увернуться от его загребущих и молотящих лапищ. Я забывалась на часок, свернувшись клубочком в самой ванне, набросав на дно полотенец и укрывшись махровой простыней. У других жен пьяницы как пьяницы: ну, налижется, домой приползет, поперек кровати рухнет – и ну храпеть до утра! Мой же урод (которого долго в мужья выбирала, еще и бессовестно отбив его у другой дуры, тоже маниакально стремившейся усадить себе не спину этого демона) не мог заснуть до тех пор, пока хмель в нем не перебродит. Ему нужно было выговорить, вернее, выорать, вытопать, выломать пьяную дурь – и разбираться, кто попадется по дороге было совершенно недосуг. Первые годы еще случались горькие покаяния с похмелья, клятвы, в-ногах-валянья, но потом все это сменилось лютым утренним раздражением и мордобоем уже на трезвую голову…
Сочувствовала мне, пожалуй, только ты – во всяком случае, выслушивала – а при отсутствии реальной возможности помочь – какое участие может быть действенней? Я привыкла, что и здесь ты – это ты, как всегда на высоте человечности, до которой мне тянуться и тянуться. Потому именно к тебе прибежала я той страшной ноябрьской ночью, когда еле успела впрыгнуть босыми ногами в полусапожки и рвануть с вешалки пальто – за те секунды, на которые мне удалось нейтрализовать супруга. Я придвинула тяжеленный комод из прихожей к двери спальни, откуда он, являя абсолютное сходство с быком на предпоследнем этапе корриды, ломился убивать меня, невольно сыгравшую матадора. Выскочив за дверь, я мчалась, мчалась наискось через черные дворы к единственному человеку, ни разу не наплевавшему на меня – к тебе.
В подобных ситуациях мне и раньше случалось ночевать у тебя несколько раз, и тогда я становилась жертвой старомодной галантности твоего отца – в общем, вполне терпимого полковника. В любом случае, он казался ягненком по сравнению с тем Франкенштейном, что громил тем временем мою квартиру.
Дверь отворилась очень быстро, словно ты ждала в прихожей, – и, помнится, мелькнуло у меня в уме, что мы додружились до телепатической связи. В нос мне сразу ударил восхитительный запах курицы, жаренной с чесноком, и я успела даже порадоваться предназначенному мне гастрономическому утешению… Ты стояла в прихожей подозрительно нарядная: в палевой шелковой блузке, очень удачно скрадывавшей уже тогда начинавшие становиться очевидными недостатки фигуры, с ниткой прабабкиных кораллов на шее и в легкомысленных бриджах. Я только зафиксировала увиденное как факт, не сумев сделать выводов – не до того мне, прямо скажем, в те минуты было! Я привыкла к твоей дружеской безотказности и поэтому почти сразу – и совершенно напрасно! – взяла уже принятый между нами тон уверенности друг в друге:
– Слушай, Симка, я опять у тебя ночую, не обидишься? – и сделала шаг вперед, инстинктивно ожидая, что ты, улыбнувшись, отступишь, пропуская меня в квартиру.
Ты не отступила – и я грудью налетела на тебя, толкнув, но не заставив сдвинуться с места. Я еще так полна была собственной семейной обидой, что не успела вовремя озадачиться. Мы двусмысленно затоптались на пороге – я, дура, все пыталась обогнуть препятствие, пока не сообразила вдруг, что твои движения не случайны, а вполне осмысленны и имеют определенную цель – не впустить меня в квартиру. Только тогда я подняла на тебя взгляд – по всей видимости, детски-изумленный и обиженный. Твои глаза с моими не встретились, они бегали – именно в тот момент я хорошенько поняла, что означает это выражение.
– Рита, послушай, – понесла ты полную бессмыслицу. – Нельзя же так… Не предупреждая… У меня тут… Ну, ты понимаешь… Короче, я сегодня не могу… Совсем… – говоря так, ты быстро и тревожно трясла головой вбок и назад.
Я начала смутно догадываться, но до сих пор не могла поверить, что из-за очередного, одного из многочисленных, сексуального приключения можно выставить, считай, бездомную, полуодетую близкую подругу – ночью на улицу! И потом – где папа-полковник? Я не сумела задать никаких вопросов, они даже не сформулировались в голове, просто промчались летучим табунком – когда вновь услышала твой сбивчивый лепет: