Czytaj książkę: «Память тела»

Czcionka:

© М. Н. Эпштейн, 2024

© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2024

© Издательство Ивана Лимбаха, 2024

Предисловие

Помню, как она глядела —

Помню губы, руки, грудь —

Сердце помнит – помнит тело.

Не забыть. И не вернуть1.

Иоганн-Вольфганг Гёте

Эта книга – своего рода энциклопедия любовных чувств и ситуаций, необычная по своей откровенности для традиционно «сдержанной» русской литературы. Скрещение интеллектуальной прозы с эротической – вообще редкое сочетание жанров. Изложу свою версию происхождения этих рассказов, вписывая их в контекст времени. По моей гипотезе, они создавались на протяжении нескольких десятилетий Степаном Фёдоровичем Калачовым (1899–1974) и его сыном Евгением Степановичем Калачовым (1948–2023). Исходя из этого допущения, обозначу вехи их творческой биографии.

У Степана Калачова был долгий и тернистый литературный путь, о котором мне уже довелось писать в книге «Любовь»2. В 1920-е годы Калачов грезил о «коммунистическом освобождении эроса», причем больше вдохновлялся Шарлем Фурье, чем Карлом Марксом, – и подвергался идейным проработкам за то, что в своём видении грядущего «чувственно-творческого рая» движется вспять: от науки к утопии. Эпиграфом к своей незавершенной повести «Ночная радуга» Калачов поставил слова Фурье: «Нам еще неизвестны самые феерические повороты, на которые способна любовь». После всех разочарований 1920-х годов, после отхода от «Кузницы» и от «Молота», от монументальных, героико-космических установок, Степан Калачов обратился к социалистическому сентиментализму и стал, наряду с Михаилом Пришвиным, одним из его зачинателей. Всё это уже было в замесе поздних 1930-х годов: лесные тропы, капель, всякие нежные зверушки – ежата, лисята, белочки… Только у Пришвина это обращено к природе, а у Калачова – к телу, которое он вдруг начал любить слёзной жалостью, словно предчувствуя, какие пытки и ужасы этому телу предстоят на ближайшем историческом повороте. Да и наблюдал вокруг себя исчезновения этих тел, их смертный «по́тец», пользуясь словечком Александра Введенского из одноименного сочинения (1936–1937).

Недаром некоторые «заветные» рассказы Степана Калачова создавались в те же годы Второй мировой, что и «Тёмные аллеи» Ивана Бунина (1937–1944). Казалось бы, как можно писать про ЭТО даже не после, а во время Освенцима? Но для Калачова, как и для Бунина, который был на тридцать лет старше, именно обращение к Эросу стало самым сильным, созидательным ответом на вызов Танатоса, на пиршество страха и смерти. Да и «Декамерон» Боккаччо, основополагающий любовный нарратив европейской литературы, был написан во время «Чёрной смерти» – самой разрушительной эпидемии чумы в Европе, унесшей примерно половину ее населения… Порою кажется, что излияние любовной энергии в изображении Калачова перехлёстывает рамки общепринятого, но нельзя не увидеть в этом чувственном изобилии глубоко человеческой реакции на «демонтаж тела», на кошмары развоплощения и расчеловечивания в Новейшей истории. Вот и создаёт Степан Калачов лирико-натуралистическую опись тела, где каждая его часть любовно уменьшена в «переогромленном» масштабе революционных и военных судеб…

Вместе с тем и карамазовская сладострастная литота звучит в его «пупочках» и «коленках». Как будто Степан Фёдорович по литературной линии прямой потомок Фёдора Павловича Карамазова. Представим, что последний на старческом, всё более постном досуге ударился в писательство (как Джакомо Казанова). Он мог бы создать нечто уникально-сладострастное, чего не знает мировая литература. У нас от письменного стиля Фёдора Карамазова осталась только его записка Грушеньке: «„ангелу моему Грушеньке, если захочет прийти“, а дня три спустя вставил: „и цыплёночку“». Но ведь это дорогого стоит, это первоклеточка нового письма, которого в литературе еще не было. Были маркиз де Сад, Леопольд фон Захер-Мазох, Д. Г. Лоренс, Генри Миллер с их накатом мощных, порой жестоких, саднящих страстей… А вот чтобы так мягко, умильно, почти слёзно подойти к женщине, даже какой-нибудь мовешке и вьельфильке, так размять, увлажнить… Чтобы «ангел» и «цыплёночек» рядом, через «и»…

Конечно, у Степана Калачова, наряду с этим карамазовским, есть и пришвинское, и платоновское, и даже горьковское и бунинское. Но главное – ощущение бесконечно живого, родного и неотвратимо уходящего в этих пальчиках и коленках… Прощание с телом: не только накануне Второй мировой войны, которая своими жерновами его перемелет, но и накануне последующей техно- и биореволюции, которая своими киборгами мирно его оттеснит, усовершенствует и заменит. Эта слёзная умильность к телу в сочетании с карамазовским сладострастием, платоновским дремучим любомудрием и сквозным ощущением исторических судеб – предчувствие, заронённое в 1930-х, – оглушительно звучит и сейчас, на весь XXI век!

Начатое Степаном Фёдоровичем продолжил его сын Евгений Степанович Калачов (1948–2023). Именно он передал мне в Москве в 2013 году часть архива своего отца под названием «Корпус Х», а в 2022 году прислал полную электронную версию семейного архива, включавшего и его собственные произведения. Калачов-младший получил образование по структурной и прикладной лингвистике и значительную часть жизни проработал в области информационных технологий (в НИИ и в частном секторе; несколько лет провёл в европейских странах). Но главным делом его жизни была литература, не только сбережение и осмысление наследия отца, но и пополнение «Корпуса Х» собственными произведениями.

Кстати, заглавие многозначное: «корпус» – это и собрание литературных текстов, и тело, телесность, выступающая главной их темой; «Х» может обозначать неизвестное или запретное, но это также и символ, указывающий на то, что в этих произведениях, где персонажи обозначены, как правило, местоимениями («я», «он», «она»), исследуется «алгебра желания», основные формы его проявления. Во многих рассказах, даже вполне реалистических, место действия не определено: это могло происходить и в России, и в Германии, и в Англии, и в США. Время действия также растяжимо, хотя по большей части охватывает последнюю треть XX – начало XXI века.

Во многом тематически и стилистически наследуя отцу, Евгений Степанович сближает «память тела» с тем, что он называет «творческим желанием». Он считал – и воплощал это в своих рассказах, – что творческий импульс присущ не фрейдовской «сублимации», а желанию как таковому, которое само ставит себе препятствия в виде всевозможных табу, чтобы переходить в «соблазн», усиливаться и заостряться запретами. В природу желания входит саморазвитие через самоограничение, и в этом смысле «цивилизация – самовозрастающий Эрос». Желание – всегда взрыв, пересечение границы, которая в чувственной сфере определяется как открытое – закрытое, дозволенное – недозволенное, влекущее – отталкивающее, близкое – далёкое. Следуя семиотическим идеям Юрия Лотмана, Евгений Калачов переносит их в область эротики и художественного сюжетосложения. Желание само по себе не телесно, это знак отношения, всегда сопряжённого с психологическим и этическим риском. Желание – это «революционный элемент» в устоявшейся картине мира, которая создаётся цивилизацией, распорядком быта, условностями общественного этикета. Отсюда внезапное перерастание некоторых реалистических сюжетов в гротески и фантазмы, когда сила желания вырывается за грани реального. Даже в самом будничном и упорядоченном укладе есть маленькие «ночные авантюры», захватывающие непредсказуемостью. То, чего так не хватает социально-профессиональной жизни большинства людей, погружённых в бытовую рутину, отчасти восполняется этими вспышками и всплесками желания, которые Евгений Калачов описывает в разных житейских контекстах как «чудотворность бытия» и как ответ на стародавний философский вопрос: «Почему нечто, а не ничто?» Евгений Калачов также чувствителен к новейшим технологиям: виртуальность, критика понятия реальности, искусственный интеллект – и порою вводит эти темы в свои рассказы.

Евгений Степанович Калачов скоропостижно скончался 6 июня 2023 года. Исследователям ещё предстоит разобраться с вопросом, кому в точности принадлежат авторство некоторых рассказов – отцу или сыну, – а какие, возможно, написаны ими совместно или завершены сыном по наброскам и черновикам отца. Следует допустить участие и других представителей литературного круга, сложившегося вокруг них в 1970–1980-е годы. Более того, не исключено, что миграция текстов по разным поколениям и странам открыла возможность для мистификаций, для перевоплощения авторских личностей. Понятие авторства давно стало предметом вопрошания и игры: не только в литературе – достаточно вспомнить «Повести покойного Ивана Петровича Белкина» А. С. Пушкина, – но и в гуманитарных науках. В одном из писем ко мне Евгений Степанович цитирует Жана Бодрийяра: «Симулякр никогда не скрывает правду, он и есть правда, которая скрывает, что её нет». Трудно с этим не согласиться, и не только он, как наследник семейного архива, но и я, как составитель, несу ответственность за возможную «симуляцию авторства». (Разумеется, это относится не только к авторам, но и к героям и героиням, ко всем сюжетам: любые совпадения с реальными лицами или событиями могут быть только случайными.) Так бывает: один автор выступает под именем другого, а публикатор – под именем их обоих. Здесь не место обсуждать теологическую подоплёку такого перевоплощения: сын выступает за отца, а некто третий – за них обоих. И это не только о вечном или давно прошедшем. В XXI веке нам довелось перенестись из времён модерна и даже постмодерна в самую гущу нового средневековья, а эта эпоха высоко ценит именно безымянность. «Не спрашивай, кто сказал, внимай тому, что сказано» (Фома Кемпийский, XV в.).

«Корпус Х» может стать основой нового направления в литературе: экологии тела, ретроэротики и метаэротики, которая воспринимает телесность под знаком расставания с ней. Сентиментальные и романтические модели отношения к природе, возникшие на рубеже XVIII–XIX веков с развитием городской цивилизации и промышленной революцией, – все эти умиления, вздохи, порывы – переносятся теперь на ландшафты человеческого тела. Новый предмет возникает в словесности: тело не как физическая и эротическая данность, а как серафическое простирание за горизонт здешнего. Как природа в гётевско-шиллеровском изводе перестала быть «здесь» и стала «туда» («туда, туда, где зеленеет роща, где благоухают лавр и лимон…»), – так и тело в «постиндустриальном», информационном обществе отодвигается туда. И само влечение к нему приобретает потусторонний оттенок: чувственность вкупе с ностальгией и ангеличностью. Будущее, каким оно видится сегодня, несёт победу технических начал не только в окружающей природе, но и в самом человеке. Поэтому так важно сохранять память тела и особенно того, что оживляет его, движет им, – память желания.

«Моя задача, – писал Степан Калачов, – представить наибольшую напряжённость желания как человеческую сущность. В отличие от неодушевлённых вещей, человек может желать, но, в отличие от животных, не может вполне утолить своих желаний. Неутолимое желание – вот что делает нас людьми. А счастливыми нас делает другой человек, который пробуждает желание и, утоляя его, разжигает ещё сильнее».

В книгу вошло пятьдесят семь рассказов, составляющих восемь тематических разделов.

Михаил Эпштейн
1 июля 2024

Слово

Устное народное творчество

Поморская деревенька в Карелии на берегу Белого моря. Четырнадцать часов езды к северу от Питера.

Постучал в дверь.

– Груня Фёдоровна? Можно с вами поговорить? Я студент из научной экспедиции, изучаем народное творчество.

В окне отдёрнули занавеску, зыркнули, отворили дверь. Женщина сравнительно молодая, лет сорока пяти – пятидесяти. Обычно «носители» фольклора, как их называют в экспедиции, – совсем старушки, ровесницы века.

Когда среди студентов распределяли темы исследований, он выбрал былины и частушки. Записывал что придётся, но начинал опрос с частушек, поскольку былины встречались редко.

Хозяйка, вытирая мокрые руки о юбку, смерила его взглядом.

– Знаю, ваши тут ходят. Частушки? Приходи вечерком, спою.

Вечером она встретила его в сарафане.

– Раз петь – так по-старинному. – Усадила. – Выпить хочешь?

Он мотнул головой, вытащил тетрадь.

– Ну, какие тебе частушки петь? Они ведь разные бывают… и лихие, с перцем.

– Всякие. Мы изучаем и матерный язык.

– А, значит, поближе к народу. Ладно, для начала задам тебе загадку:

 
Чёрный кот
Матрёнку трёт.
Матрёнка ревит,
Подбавить велит.
 

Небось не угадаешь? Это печь и сковородка с оладьями. А вот про реальную жизнь:

 
Я с угора на угор
Камушки катала,
Председателю дала —
В ударницы попала.
Колотила пень о пень —
Не выходит трудодень.
Колотила по мудям —
Завалила трудодням.
 

– Трудоднями? – уточнил он.

– Да, у нас так говорят.

И ещё напела:

 
Стоит соня
Посреди поля.
Прилетел кулик:
– Соня, соня,
Дай стоя.
– Нет, кулик,
У тебя велик,
У меня мала.
Так и не дала.
 

– Это загадка? – спросил он.

– Это разгадка! – передразнила она. – Ну вот ещё запиши:

 
По деревне девка шла,
Шишку мёрзлую нашла,
Отогрела у чела —
Шишка прыгать начала.
 

«Чело» – это у нас печка. А что такое шишка – понятно?

– Понятно. – Он оторвался от тетради и посмотрел ей в глаза. На этом она его поймала и пошла в наступление:

– А ты как по этому делу? Только записываешь? Или сам умеешь? Тебе уже лет двадцать?

Он кивнул и зарделся – было ему только восемнадцать.

– Ну давай ещё пару частушек спою, а там посмотрим. Только нужно под водочку, чтобы распеться.

 
Цыган цыганке говорит:
У меня давно стоит…
На столе бутылочка,
Давай-ка выпьем, милочка.
 

Вынесла белую четвертушку, разлила по стопочкам, чокнулись.

– За нас!

Выпив, она уже раскованным и чуть охрипшим голосом спела:

 
Ты ебись, а я не буду,
Мой цветочек аленький.
У тебя пизда большая,
Мой хуёчек маленький.
 

И ещё выпили. Стало жарко.

– Я сегодня на ночь печь затопила. – Она придвинулась к нему и потянулась рукой. – Как там у нас шишечка, отогрелась? – И стала гладить, лаская и жалея. – «Мой хуёчек маленький». Ничего, мы его подрастим. Вырастет у нас молодой дубок. Ох, жарко… – Стала стягивать сарафан. – Помоги с застёжкой.

Скинула, оказавшись в лёгкой белой блузке и короткой юбке, обняла его и стала жарко целовать, прижимая к груди. Взяла его руку и полезла ею к себе под юбку, чтобы он ощупал её снизу. Потрогала его шишечку.

– Надо ещё поработать. Ох, грехи наши тяжкие. Давно этим не занималась. Да и мальчонки такого сладкого давно не было.

Опустилась пред ним на колени, расстегнула, обласкала ладонью и прильнула ртом…

Потом, когда уже стало совсем жарко, сбросила блузку и юбку и поразила его крупными крепкими грудями. Усмехнулась:

– Ну что, ядреная баба?

Уткнув его лицо в ложбинку, прошептала:

– Чуешь, как свежестью пахнет. Это я на речку ходила, полоскалась. Для тебя.

От всего её тела и впрямь пахло речной свежестью. Руки у неё до плеч были загорелые, ладони шероховатые, губы обветренные, а тело – белое и нежное, как будто она в молоке искупалась. Он никогда не думал, что женское тело так надолго сохраняет молодость. Лицо – лет на сорок пять, а тело – на тридцать.

Шишечка у него между тем и вправду отогрелась. Она положила его на себя, охватила руками и ногами, стала зацеловывать, убаюкивать и вдвинула шишечку в себя, обращаясь бережно, как с воробушком, который только расправляет крылья в свой первый полёт. Воробушек наливался силой и начинал бушевать, а она постанывать.

– Скажи: «Груня, я тебя люблю», – вдруг попросила она.

И когда он это сказал, она сильно вздрогнула и вскрикнула…

Потом они лежали, обнявшись, а она ему напевала:

 
Эх, конь вороной,
Белые копыта.
Когда вырасту большая,
Наебусь досыта…
 

Вдруг разоткровенничалась:

– Я тебе доверяю, ты меня не выдашь? Только не записывай. Это опасная частушка, за неё можно сесть в тюрьму.

 
Сидит Ленин на берёзе
И глаза наискосок.
До чего разъёб Россию —
Соли нету на кусок.
 

– Не выдам, – шептал он ей в ответ. – Я и сам так думаю.

– У нас с тобой подполье прям в постели, – смеялась она. И опять запевала:

 
Молодому пахарю
Пиздушка слаще сахару.
Он попашет, поебёт,
Его устаток не берёт.
 

– Ещё хочу, – шепнул он, поняв намёк.

– А как ты теперь хочешь, миленький? Может, сзади? Я тоже хочу…

Потом погрузились в сон – но скоро очнулись. Жарко. Сбросили простыни. Опять стала напевать, точнее, нашёптывать ему на ухо.

 
Ухала да ухала,
Ночевала у хуя,
У хуя на кончике
Четыре колокольчика.
 

Её низкий, чуть хриплый голос его распалял. Да и всё это народное творчество… Частушки… Он знал, что источник этого жанра – игровые и плясовые припевки, хороводные песни, свадебные дразнилки. Но никогда не думал, что частушечный ритм может так заводить и пронизывать. Погружаясь в Груню, он чувствовал, что она продолжает напевать эти частушки уже не голосом, а всем телом. Её грудь, плечи, бёдра подрагивают и передают ему этот озорной ритм. Слившись, они как будто приплясывают вместе в такт коротким, упругим строчкам – чаще, чаще, до задыхания, уже невмоготу…

– Ох, я тебя зачастила… – она вытерла ему пот со лба.

…Он опять потянулся к ней.

– Ох ты мой ненасытный, – умилилась она. – Давай я за эти подвиги его расцелую. – И опять прильнула ртом, так что от горячей ласки воробушек опять вырос в коршуна.

Когда на следующий день, к обеду, он вернулся в штаб экспедиции, про него уже всё знали. Девочки смотрели кто с презрением, кто с жалостью, а кто с интересом. Руководитель позвал его прогуляться до речки.

– Ну что, дорогой, хорошо позанимался устным народным творчеством? Сам понимаешь, оставаться тебе в экспедиции теперь нельзя. И вообще в селе. Позоришь университет. Что они там с тобой дальше делать будут, не знаю, но сегодня ты должен уехать. Есть ещё ночной поезд до Ленинграда. Собирай манатки – и, как говорится, в добрый путь.

Он в одиночестве постоял над речкой. Берег был усыпан мшистыми валунами. Пахло свежестью и тиной…

Перед отъездом, уже с рюкзаком, он успел к ней забежать.

– Оставайся! – уговаривала она. – Что тебе этот старый хрен сделает? Ты молодой, свободный, сам себе хозяин. А с институтом своим потом разберёшься. У нас за свободную любовь не сажают.

Он вспомнил маму, папу, их ужас, разборки в комсомоле, в деканате…

– Коли надо… – тяжело вздохнула она. – Ну, давай тогда ещё разок, по-быстрому. Успеем до поезда…

Сама первая его раздела.

– Шишечка моя! – запричитала. – От скорой разлуки съёжился мой воробушек. – И опять ворожбой уст его отогрела…

На прощание спела:

 
Песня вся, песня вся,
Песня кончилася.
Парень девку ебёт,
Девка скорчилася.
 

В поезде он записал и эту частушку.

Поэтическая натура

Это была романтичная девушка. Она любила Блока и могла бы стать его подругой, если бы они совпали во времени. Есенина не любила – «расписной мужик». Ей по-разному были близки Ахматова и Цветаева.

– Внутри меня живёт Цветаева, но я веду себя как Ахматова. Правда, во мне есть величавость? – спрашивала она, томным жестом наклоняя голову.

– Величавости нет, но есть обезьяна, которую я очень люблю, – отвечал он и бросал её на диван.

Она весело болтала ногами в воздухе. А когда он погружался в неё, она сначала замирала, а потом и впрямь становилась «Цветаевой»: дикой, необузданной, визжала и впивалась в него ногтями. Порой читала вслух стихи нараспев. И восхваляла диковинными словами на неизвестном языке бога Эрота.

– Это романтизм? – спрашивала она, ища точного определения своих пристрастий.

– Это рококо, – отвечал он. – Это вычурно и прихотливо. Делано и жеманно. Ты не похожа не только на других, но и на себя. За это я тебя и люблю.

– Нет, – капризно возражала она, – это самый настоящий романтизм. Это любовь к возвышенному пополам с грустной иронией от недостижимости идеала.

– Разве он недостижим? По-моему, мы его с тобой часто достигаем. Почти каждый день.

– Не шути. Я о другом идеале. Жизнь и смерть. Величие и разлука. Слияние с мирозданием. – Она смеялась, понимая напыщенность этих слов, и всё-таки верила им.

Она манила его в леса, в поля, на холмы и в озёра. Она хотела отдаваться ему в образе наяды, дриады, русалки, феи, мавки, лесавки, сирены…

– Мне нужно чувствовать плоть земли. Я песок, я вода, я отдаюсь, как стихия, ты тонешь, растворяешься во мне.

Он предпочитал тихие домашние услады, но не мог сопротивляться её напору. Один раз она чуть не захлебнулась, когда они занимались этим в реке. Другой раз чуть не вывихнула ногу, когда полезла на высокий холм. Однажды, расположившись на лугу, в густой траве, они вовремя заметили блеск подползавшей змеи. Это становилось опасно.

– Какой же это романтизм? – мрачно шутил он. – Это экстремальный секс.

– Неправда! – сердилась она. – Сексу нужно только тело. А я не могу без стихов.

В самом деле, стихи были её афродизиаком, она пьянела от них, становилась вакханкой. Была пронизана их ритмом. В её толчках и порывах ощущались то Цветаева, то Пастернак, а иногда, казалось, он мог даже угадать стихотворение.

– Это «Сказка»?

– Да, угадал!

– Это «Марбург»?

– Нет, «Вакханалия».

– Ого, сегодня у нас «Двенадцать».

– И «Скифы» тоже.

– Это дактиль?

– Ну что ты, это амфибрахий.

Впрочем, они часто переходили с размера на размер, не чуждаясь ритмических сбоев, пиррихиев и спондеев.

Иногда договаривались заранее: ну что сегодня у нас – Тютчев? Или Белый? Или Гумилёв? Иногда исполняли одного поэта, но чаще – разных, спаривая телами их ритмы и рифмы. Однажды он начал «Пророком» Пушкина, а она в ответ взорвалась «Поэмой без героя».

У них возникали любимые пары, часто современники: Пушкин – Лермонтов, Некрасов – Фет, Маяковский – Мандельштам… Сплетались ритмами, мучили и услаждали друг друга просодией. Он входил в неё Бальмонтом, она отдавалась Северяниным. Однажды разом срезонировали на Хлебникова – и его рваный ритм их обессилил. Постепенно ритмика усложнялась, переходили на дольник, верлибр… Потом возвращались к силлаботонике…

Однажды ему позвонила её подруга:

– Конфиденциальный разговор. Ты знаешь, что я на Бродском торчу? Один только раз. Пожалуйста! «Осенний крик ястреба». Я его в себе уже слышу…

– Ты что?! Это же по любви!

– Ну да, по любви к Бродскому. Считай, что это концерт по заявкам. Ой, я дура. Посвящение в таинство поэзии!

И, обеспокоенная его молчанием, торопливо добавила:

– Положить стихи на музыку тела – высшее из искусств!

Он повесил трубку. Потом она виновато призналась ему, что проговорилась подруге, но больше – ни-ни. В этот вечер у них был только Бродский.

– Представляешь, какой ужас, – говорила она ему, – если мы были бы разноязыкими?! Не могли бы заканчивать вместе. Это была бы какофония!

Он соглашался: поэтические турниры были ему гораздо милее ландшафтных авантюр.

– Но, может быть, стоит подучить английский, освоить Шекспира? – продолжала она. – У него богатая мелодика, нам было бы хорошо с «Ромео и Джульеттой»!

– Станем полиглотами! – поддержал он, увлекая её в стихи, подальше от стихий.

Стали ходить на курсы иностранных языков. Особенно их взволновал итальянский. Данте, Петрарка – даже не понимая смысла, они проникались ритмом и учились его воплощать. Так они осваивали богатство мировой поэзии.

Потом у них настолько развился орган слуха, точнее, внутренний слух самих органов, что они взялись за ритмически более сложную прозу, чередовали захлёб и раздрызг раннего Достоевского с аскетической сжатостью позднего Толстого. Спаривали Набокова с Платоновым…

Наконец дошли до чистого листа, до такой тишины, в которой было уже всё – и ничто. Подолгу лежали, слившись, без движения, заново переживая немоту всебытия.

– О, тишина, ты лучшее, что слышал, – шептал он.

– Что же нам теперь делать? – лепетала она. – Во мне уже не осталось никаких звуков. Ритмы и рифмы ушли.

Так выяснилось, что она беременна…

1.Перевод Бориса Заходера.
2.См.: Эпштейн М. Любовь. М.: Рипол-классик (серия «Философия жизни»), 2018, С. 348–381 (глава «Корпус Х. Марксистская эротическая утопия»). Подборки некоторых рассказов, вошедших в данную книгу, ранее публиковались в журналах «Знамя» (№ 12, 2023), «Новый берег» (№ 83, ноябрь 2023, и № 84, февраль 2024), «Пятая волна» (№ 1, 2024) и «Этажи» (22 ноября 2023).

Darmowy fragment się skończył.

399 ₽
22,94 zł
Ograniczenie wiekowe:
18+
Data wydania na Litres:
18 marca 2025
Data napisania:
2024
Objętość:
270 str. 1 ilustracja
ISBN:
978-5-89059-558-4
Format pobierania:
Tekst, format audio dostępny
Średnia ocena 0 na podstawie 0 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,1 na podstawie 11 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,5 na podstawie 46 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,4 na podstawie 16 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,2 na podstawie 36 ocen
Tekst
Średnia ocena 4,7 na podstawie 33 ocen