Czytaj książkę: «Полный НяпиZдинг (сборник)»
© Макс Фрай, текст
© ООО «Издательство АСТ», 2018
НяпиZдинг, сэнсэе
Капитан Очевидность умер, и теперь все позволено.
А
Автор текста должен быть равновелик (как минимум) своему замыслу, поднятая тема должна помещаться в него целиком. Это недостаточное, но совершенно необходимое условие успешного решения задачи.
Поэтому так много талантливых и интересных житейских историй (любого формата, включая дневниковые записи). И поэтому же очень мало кому удается писать о любви и смерти так, чтобы читать не было стыдно, скучно и тошно.
И совсем уж мало кому – о непостижимом и неопределенном.
Точно знать, что в тебя помещается, а что нет, гораздо важнее, чем иметь большие размеры себя. Потому что размеры наращиваются постепенно, как мышцы в ходе тренировок, дело житейское. Но тренировки начинаются только после того, как заканчиваются мучительные и бессмысленные попытки засунуть слона в прикроватную тумбочку.
Б
Бог дается (или не дается) человеку в ощущениях, поэтому вопрос «есть ли Бог?» из числа самых бесполезных. Ощущения – штука зыбкая, переменчивая. То есть, то нет. То – бац! – опять есть.
Разнообразные ритуалы придумывались для появления сходных ощущений у достаточно большого числа представителей текущей культуры. Храмы замышлялись как «места силы», где ощущения обостряются. Вряд ли можно изобрести ритуал, который будет воздействовать на всех; с местом несколько проще, есть такие, где вообще все хоть что-то дополнительное чувствуют. Как интерпретируют – это уже не очень важно.
Вера, строго говоря, просто доверие собственным ощущениям. А дискуссии совершенно бесполезны, Бог – штуковина сугубо практическая, а не теоретическая, чего тут обсуждать.
Бог – это то, наедине с чем мы остаемся, когда нас нет.
А способов попробовать, что такое «меня нет» великое множество. Каждый в отдельности мало кому подходит; всякому подходит хоть что-нибудь.
Чего тут думать, прыгать надо, прыгать. Прыгать.
Больше всего на свете люблю, когда моя картина мира трещит по швам. Почаще бы она это делала!
Потому что, во-первых, у меня такая базовая картина мира, что… Короче. Свифта читали? Так вот, он по сравнению со мной сущий ангельчик.
Примерно девяносто процентов осколков Андерсеновского зеркала осели в моих глазах. Остальные десять были честно поделены между прочим человечеством.
Я, конечно, умею приводить свою картину мира в более-менее пристойный вид. Каждый день этим занимаюсь с самого раннего детства. Такой тяжелый труд, что на остальные действия почти не остается сил. Хотя у меня их много.
Но даже будучи приведенной в порядок моя картина мира – и это уже во-вторых! – неполна и несовершенна. Потому что мне приходится пользоваться умом человеческим аналитическим одна штука. Другого не завезли. А человеческий ум просто не способен вместить картину мира, более-менее приближенную к полной и совершенной.
Поэтому всякое обрушение своей картины мира я считаю очередным уточнением.
И надо сказать, за годы жизни моя картина мира уточнилась, так сказать, в обе стороны. В смысле, все даже хуже, чем мне с самого начала казалось. Но при этом намного лучше! И это совсем не парадокс. А просто очередное уточнение.
Будем честны, почти никто из людей не имеет вообще никакого моста к своей подлинной природе (пока не займется специальными практиками, да и то большой вопрос, получится ли хоть что-то при жизни). При этом каждый человек ощущает дикий голод на этом месте (вопрос лишь в том, осознает он или нет, а если осознает, то под наркозом, или вживую).
Этот голод кормится, по большей части, фантазиями. Фантазии, конечно же, вполне себе могут подкрепляться удивительными ощущениями и прочей условной плотью. Потому что заполнить именно эту дыру человеку надо позарез.
Это вопрос не просто жизни и смерти, а бессмертия и небытия. Потому что за бессмертие отвечает подлинная природа, к которой у смертной сиюминутной личности доступа нет.
Собственно, все стоящие практики, как понимаю я сейчас, завязаны на вытаскивание бессмертного сознания в сиюминутность, где оно может сплавиться с личностью, и тогда бессмертной станет именно та личность, которая живет сейчас. А не только смутное и неопределенное богоподобное нечто, с которым она (личность) вообще не знакома.
Ну и понятно, что никаких серьезных разговоров на эту тему быть не может, пока нет безупречной внутренней честности, позволяющей сказать (себе же): вот это явно мои фантазии, а это просто сны, а вот это смутное незнамо что, может быть правда обо мне, а может быть тоже неправда, я пока просто не знаю.
Такая честность подобна самоубийству самурая, только еще жестче, потому что отсекает иллюзию собственного бессмертия, ставит лицом к лицу с небытием.
Если часто практиковать этот невыносимый пиздец, появляется небольшой шанс пойти дальше. Туда, где нас ждет уже не иллюзия. Вернее, не стопроцентная иллюзия, потому что немножко бессмертного невыразимого в ней тоже есть.
Наверное.
В
В ботаническом саду гуляла пара, мальчик и девочка. То есть, дяденька и тетенька лет двадцати с чем-нибудь, но в состоянии «мальчик и девочка». Очень радостные и довольные жизнью.
Потом они начали фотографироваться. Девочка зашла в самую гущу цветущих лилий и стала там подпрыгивать, размахивая руками и всем своим видом демонстрируя восторг. А мальчик фотографировал, стараясь, как я понимаю, запечатлеть момент прыжка.
Потом они вместе отсматривали результат, и девочка снова шла в цветы радостно прыгать, а мальчик снова щелкал кнопку. В перерывах они оба выглядели озабоченными, усталыми и даже раздраженными. То есть, как типичные дяденька и тетенька, если называть вещи своими именами.
Потом съемка наконец закончилась, парочка незамедлительно обрела прежнее блаженное состояние и отправилась бродить среди цветов и трав.
И вот в чем парадокс.
Правда состоит в том, что этим людям было очень хорошо сегодня в ботаническом саду. Фотография, над которой они бились, призвана, как я понимаю, задокументировать их в высшей степени позитивные переживания для дальнейшего предъявления гипотетической публике.
Однако для создания эффектной наглядной демонстрации состояния «нам очень хорошо» ребятам пришлось временно выйти из этого состояния.
То есть, в момент производства отчета о блаженстве хорошо им вовсе не было. Модель старательно изображала визуальные проявления радости, а фотограф старался сделать соответствующий радостный снимок. У них не получалось, но они пробовали снова и снова. Устали от неудач, были раздражены.
Однако в итоге фотография (если она все-таки получилась) станет совершенно правдивым отчетом о счастливой прогулке в ботаническом саду, вот в чем штука.
То есть, людям пришлось соврать для того чтобы внятно и эффектно сказать правду.
На их месте мог быть (и регулярно оказывается) всякий художник.
В детстве мне часто снился сон про некрасивый массивный дом (так называемый «сталинский», как выяснилось много позже). Как я иду по улице мимо и смотрю на арку, которая ведет во двор, и у меня двойственное чувство – с одной стороны, дом кажется мне таящим угрозу, а с другой, очень притягательным. Так и тянет войти под эту арку, но я остаюсь на месте и просыпаюсь с чувством облегчения – уффф, пронесло.
Во сне мне было известно, что дом этот находится где-то в Одессе.
В Одессе мы тогда проводили около месяца в году – летний отпуск родителей. Мне там была знакома только дорога от нашего дома до пляжа «Дельфин», кладбище на Слободке, куда меня таскали родители, парк имени Ленина возле дома, где мы часто гуляли по вечерам, и улица Дерибасовская, куда мы иногда торжественно (на такси) отправлялись в кафе-мороженое. Сталинского дома с аркой на этих маршрутах не было. Мне, конечно, хотелось его отыскать, но возможности ребенка в этом смысле крайне ограничены.
Потом, когда мы вернулись в Одессу, мне было уже девять лет, и мои исследовательские возможности существенно расширились. Но дом с аркой так и не попался мне на глаза, а потом сны о нем не то чтобы забылись, но перестали казаться чем-то важным, и поиски прекратились.
Когда мне было шестнадцать лет, мне дали на пару дней книгу стихов Арсения Тарковского. Неважно, кто дал и почему, скажу только, что владелец книги сильно переоценивал меня как потенциального читателя.
Поэзия меня в ту пору интересовала крайне условно. Ну, то есть, если пишешь свои стишки (а кто в шестнадцать лет их не пишет), надо иногда читать чужие. Из вежливости, что ли. И, по возможности, прилюдно хвалить – которые складные и не шибко скучные. Чтобы не подумали, будто тебя, кроме собственных стихов ничего не интересует.
Как-то, в общем, так обстояли мои отношения с поэзией.
И вот иду я по городу с книгой Тарковского в сумке. Из центра домой, на проспект Шевченко, незнакомым маршрутом. Потому что игра в Северо-Западный проход, позаимствованная из рассказа Уэллса «Дверь в стене» по-прежнему оставалась для меня столь же увлекательной, как в детстве. Пройти по незнакомым улицам, заблудиться, испугаться неведомо чего, обрадоваться, обнаружив знакомый переулок, и два часа спустя вернуться домой, как из далекого путешествия – это мне всегда было интересно; более того, жизненно необходимо.
На этот раз меня занесло в совсем уж незнакомый район. И в какой-то момент показалось нелишним отдохнуть, а заодно сообразить, куда идти дальше. И, самое главное, покурить. Пачка финского «Мальборо» стала таким важным атрибутом новой взрослой жизни, что не покурить в ходе героического путешествия по неисследованным землям было просто невозможно. А для этого требовалась скамейка, желательно в более-менее уединенном месте, потому что перекур – это в первую очередь пауза. Отдых от человеческого мира и в некотором смысле от себя.
Укромное место нашлось в огромном проходном дворе, занимающем пространство между двумя улицами. Как заведено в Одессе, двор был зеленый, как положено в середине дня, безлюдный, и скамейка там нашлась, вполне себе скрытая от посторонних глаз кустами изготовившейся зацвести сирени.
При этом просто сидеть и курить мне быстро надоело. Мне в ту пору нравилось гулять в одиночку, но довольно плохо получалось в одиночку сидеть на месте. Приходилось затыкать внутреннее молчание какой-нибудь книжкой. А книжка у меня с собой была – стихи Тарковского. Очень кстати! Вежливость требовала прочитать из нее хоть что-то. Чтобы потом, когда хозяин книжки спросит: «Ну как?» – можно было бодро отбарабанить: «Очень здорово, особенно вот это и вон то». И бойко добавить фактуру, позволяющую опознать якобы любимые стихотворения. Всякий, кто ухитрялся быть отличником в школе, открывая учебники только на переменах перед соответствующими уроками, хорошо знаком с этой техникой.
И вот открываю я книгу стихов Арсения Тарковского. От скуки и из вежливости. И читаю: «Я так давно родился, что слышу иногда, как надо мной проходит студеная вода», – ну и все.
В смысле, для меня наступила прекрасная вечность, проведенная на дне речном. «И город мне приснился на каменном берегу» – это был совершенно конкретный город. И «зеленый луч звезды» вдруг блеснул для меня в солнечном дневном одесском небе. И вообще все невозможное и немыслимое, что должно было случиться, случилось.
Это было полное и чистое разделение опыта с автором. Это было – восприятие. Это было то, ради чего мы все здесь, на этой прекрасной земле, собрались, хотя тогда мне, конечно, в голову не пришло бы думать такими категориями.
Это было одно из важнейших событий в моей жизни. Один из тех внутренних переворотов, которые кардинально изменяют человека и, соответственно, весь мир. Вернее, закладывают фундамент грядущих (и уже неизбежных) изменений. А когда берешься описывать их словами, то и сказать толком нечего.
Как мне сейчас.
В какой-то момент наступившая вечность все-таки сменилась нормальным течением времени, сигарета была докурена, книга отправилась обратно в сумку. Пора было идти дальше.
Поскольку одно из наиважнейших правил моей игры в Северо-Западный проход – не возвращаться, пока окончательно не зайдешь в тупик, пришлось поискать другой выход из двора. Выход нашелся – арка, ведущая на улицу (как потом оказалось, Сегедскую).
И уже на улице, когда стало примерно понятно, где я, и в какую сторону идти дальше, что-то дернуло меня обернуться.
Конечно, это был тот самый сталинский дом. И та самая арка. Во сне мне не хватало духу туда войти, а наяву входить было уже не нужно, потому что я – уже оттуда.
Очень хорошо помню, что это узнавание не вызвало во мне вообще никаких эмоций. Мне не было ни страшно, ни торжественно, ни даже интересно. Мне было все равно.
Все уже случилось, и существо, которое вышло из двора, скрытого за таинственной аркой, было равнодушно к обещаниям, которые неоднократно давали во сне ребенку, которым оно (существо) когда-то было.
Мне понадобилось очень много лет, огромная дистанция, отделяющая меня не только от ребенка-сновидца, но и от существа, вышедшего в тот день из-под арки, чтобы оценить наконец красоту обещания инициации и ее тихое, лишенное внешних атрибутов магии воплощение.
В маленьком супермаркете IKI кассирша спрашивает: «А вам нужен ваш чек?»
Рассеяно киваю. Чек мне не то чтобы нужен, но я их всегда забираю. Не знаю, зачем. Просто по привычке.
Ее коллега из соседней кассы в ответ на мой кивок торжествующе ухмыляется и швыряет в мою кассиршу бумажным шариком – скомканным чеком. Прямо в лоб!
«Вам точно нужен ваш чек?» – переспрашивает моя кассирша, адресуя мне взгляд настолько выразительный и заговорщический, словно мы три года просидели за одной школьной партой. И теперь у нас фронтовое братство на всю жизнь, не отменяемое дальнейшими житейскими обстоятельствами.
«О, конечно нет. Мне не нужен чек».
А кто на моем месте ответил бы иначе?
Кассирша улыбается столь ослепительно, словно ей только что была дарована власть над миром, и сейчас она наконец устроит все по-своему. Раз и навсегда!
Комкает мой чек и швыряет его в обидчицу. Один – один!
Глаза соперниц горят счастливым азартом – кому достанется следующий чек? Обе недлинные очереди, как нарочно составленные из граждан всех возможных цветов, возрастов и полов, добродушно ржут.
Больше всего на свете я люблю, когда люди ведут себя как живые люди. Когда увлекаются игрой, когда доверчиво приглашают в игру всякого незнакомца, не опасаясь, что он побежит стучать начальству. Когда не боятся ни незнакомцев, ни начальства, ни наказания за нарушение инструкций. Когда вообще ни черта не боятся – не потому что такие уж храбрые, а потому что испугаться просто в голову не пришло.
Никогда не устану этим любоваться. Никогда.
Потому что именно отвлекаясь на подобные пустяки, человек возвращается к своей подлинной природе, которая столь далека от прагматичной звериной повадки, все еще позволяющей успешно выживать среди себе подобных, что преодолеть это расстояние можно только за долю секунды или вообще никогда.
В окнах одного виленского кафе стоят огромные ведерные колбы из прозрачного стекла, заполненные винными пробками. Это довольно красиво; во всяком случае, такой дизайн в моем вкусе.
Но тут есть одна проблема: пробки слишком чистые.
Ну то есть, они совершенно чистые. Без винных пятен, свидетельствующих, что каждая пробка когда-то закрывала бутылку, которую однажды открыли и распили. За каждой испачканной пробкой была бы история: вот эту бутылку уговорили старые друзья после многолетней разлуки, а эта оказалась лишней и спровоцировала безобразную сцену, из этой сварили глинтвейн, согрелись и не простудились, а эту выпили вдвоем из горлышка и целовались после каждого глотка, эту бутылку разбили, не донесли до дома, и было очень обидно, или наоборот, смешно. И так далее, и так далее.
Мне достаточно увидеть винные пятна на пробках, чтобы сотни историй проявились, ожили и защебетали в моем сознании. А когда я не вижу пятен, историй тоже нет, есть только дизайн – в данном случае удачный, но этого мало, как по мне.
С литературой то же самое; то есть, понятно, что с литературой – в первую очередь.
За каждым винным пятном, за каждой царапиной на штукатурке, за каждой трещинкой на асфальте может стоять история. «Может» – значит должна.
Рассказывать все эти истории читателю вовсе не нужно. То есть, некоторые можно и рассказать, если очень захочется и не помешает развитию основного сюжета. Важно однако не сколько раз мы проболтаемся, а сколько раз промолчим.
За каждым написанным текстом должны стоять дополнительные нерассказанные истории, которые оставили следы в сознании автора и, как следствие, в темной, непостижимой и нечитаемой, но явственно ощутимой глубине текста.
От этих нерассказанных историй текст обретает плотность и достоверность, именно они дают тексту жизнь; собственно, они и есть жизнь.
Дурацкий школьный вопрос «что хотел сказать автор?» может (строго говоря, должен) оставаться без ответа. Но чем больше существует ответов на вопрос «о чем промолчал автор?» – тем больше шансов у жизни победить смерть в отдельно взятом тексте.
В сумерках разгорается старый уличный фонарь.
Это происходит так: сперва он медленно наливается бледным голубоватым сиянием, трепещущим, как пламя свечи на ветру. Причем чем ярче светится, тем сильнее дрожит. Потом вдруг ррраз – и гаснет.
И пауза.
И когда наблюдатель уже уверен, что фонарь больше не загорится, тот быстро и уверенно наливается теплым оранжевым светом, таким ярким, что с непривычки приходится отводить глаза.
И это, конечно, очередная история о том, как все устроено – тут и не только тут. Везде, вообще.
В такую погоду как нынче тут у нас (пасмурно, сухо, плюс двадцать) мне обычно кажется, что именно сегодня – лучший день моей жизни, идеальный, по моим меркам скроенный, до миллиметра выверенный день, а я сижу на месте, как балда.
Ну или не сижу, а иду гулять, или, напротив, пишу что-нибудь, или отправляюсь по каким-то незначительным делам, позволяющим делать приятные остановки в кафе. И все это вместо того, чтобы…
Чтобы – что?
А вот даже не знаю, что именно. Забраться на самый высокий холм? Уехать за город и бегать по лугам, выкрикивая детские заклинания? Вылезти на крышу и сидеть там, замирая от сладкого ужаса, глядеть в небо, ожидая, пока оттуда спустится лестница, предназначенная для возвращения домой беспутных ангелов и загулявших бодхисатв? Прыгать на одной ножке на берегу реки, в надежде, что мои дикие выходки заинтересуют и приманят русалок? Бежать по центральному проспекту, как разгоняющийся для взлета самолет? Покупать имбирное печенье и рассылать его далеким друзьям в пухлых бандеролях?
Я и правда не знаю, что следует делать таким как я в дни, подобные нынешнему.
Когда узнаю, скажу.
В темноте
Вечером по улице Вильняус, кое-как освещенной витринами и редкими зеленоватыми фонарями, шел мальчик лет двадцати в слишком тонкой, не по сезону черной куртке с капюшоном и карманами на животе. Из-под куртки, впрочем, выглядывал толстенный зеленый свитер, скорее всего, домашней вязки.
Мальчик шел очень быстро, сунув руки в карманы, слегка ссутулившись, вернее, сложив все тело «лодочкой», как складывают ладонь, чтобы набрать воды. Я знаю этот способ согреться на зимнем ветру, мы тоже когда-то ходили так в своих тонких куртках по берегу моря, темного, как концентрат всех зимних ночей, холодного, как сосулька за шиворот, горького, как лекарство, не знаю уж, от чего.
У мальчика было собранное, спокойное и отрешенное, но слегка озабоченное лицо, как у самурая, который собрался совершить ритуальное самоубийство, осталось только написать последнее стихотворение, произнести его, и можно впускать в себя смерть. Но пока не удалось подобрать правильное слово для третьей (к примеру) строки, нужное на один слог длиннее, чем надо, а синонима нет, или просто не вспоминается – ну и вот.
Некоторые люди всю жизнь, с детства до глубокой старости подбирают это чертово слово, всегда готовые к смерти, но только не к торжеству несовершенства. Не худший, к слову сказать, удел.
Проходя мимо меня, мальчик вынырнул из своего внутреннего омута и отчетливо спросил:
– И что теперь?
– Все что угодно, – сказал дежурный по моей внутренней кухне, который всегда начеку, всегда готов прийти на выручку, если я не в форме и не понимаю, что происходит. – Все что угодно, – сказал он, и голос мой звучал куда тверже, чем в те дурацкие моменты, когда говорить зачем-то берусь я.
– Так и знал, – сказал мальчик.
И поспешил дальше.
А мы с дежурным по внутренней кухне пошли своей дорогой и купили себе у Маркса и Спенсера овсяного печенья, потому что жизнь продолжается, а значит, пора пить чай.
Вдруг дошло, что я – человек без прошлого.
То есть, события и факты я разумеется помню. Но они совсем не трогают меня. Прошлое – это неинтересно. Оно уже было, чего воду в ступе толочь?
Сделанное в прошлом по большей части хорошо, но тоже неинтересно – оно же уже сделано. А значит его все равно что нет. Или даже не «все равно что», а просто нет. И точка.
И так вообще всегда и со всем. Прожито, сделано, подумано, написано – прекрасно, унесите. Идем дальше. Там, впереди, еще столько всего!
Сейчас я все это новое проживу, сделаю, сформулирую, запишу, выдохну – и привет. Уносите. Дальше, дальше же! Что дальше?
Белая дыра, натурально.
Вечер воскресенья
На улице Вильняус подвыпивший человек в красной куртке громко кричал, грозя кулаками невозмутимому небу: «Завтра! На работу! Опять на работу! За что?!»
Вся скорбь мира сего – в этой незамысловатой сценке. Да такая густая, что когда горемыка ушел, она (скорбь) осталась лежать под фонарем уродливой темной кучкой.
Несколько минут спустя все на той же улице Вильняус хмельные от вдохновения мальчишки лет сорока тщетно пытались прервать обсуждение какой-то непостижимой штуковины и попрощаться, подбадривая друг друга обещаниями: «Ну завтра на работе! С утра встретимся! И я тебе объясню! А я попробую вот так! И еще спросим…»
Темный комок всей-скорби-мира-сего, лежавший под фонарем, рассеялся под напором их энтузиазма.
Если к вам придет ангел с неба, добрая фея с волшебной палочкой, интеллигентный бес с прейскурантом на бессмертные души, золотая рыбка с новым корытом наперевес, или любой другой потенциальный исполнитель желаний, просите вдохновения, мой вам совет.
Остальное приложится.
А если не приложится, вы и не заметите.
Власть над миром заключается, кажется, в том, что становится плевать, будет ли по-моему.
Внезапно вспомнилась история о том, как мой прадедушка Джон встречал Новый год.
Дело было, видимо, уже в тридцатые годы, потому что именно Новый год он встречал, а не лютеранское свое Рождество.
Так вот, однажды прадедушка Джон перепутал день.
Не то в доме не было календаря, не то дети вырвали лишний листок, об этом история умалчивает. Факт, что как-то раз утром тридцатого декабря прадедушка Джон приволок из сарая елку и велел домашним ее наряжать. В то время елку было принято наряжать в день праздника, а не заранее, поэтому домашние поинтересовались: а почему не завтра?
Как – почему? Да потому что сегодня тридцать первое декабря. Какое такое тридцатое? Тридцатое было вчера. Вот какие растяпы мои девочки, чуть Новый год не пропустили.
– Какие соседи? Что они знают, эти соседи? – снисходительно отвечал прадедушка Джон на предложение выйти во двор и спросить соседей, какое сегодня число. – Что ты мне вчерашнюю газету суешь? – строго вопрошал он жену, побежавшую за свежей газетой, как за последним аргументом. – Готовьте стол, а я пошел по делам.
И подмигнул так выразительно, что всем сразу стало ясно – на самом деле, не по делам, а за подарками детям.
Спорить с прадедушкой Джоном было невозможно. Вы когда-нибудь пробовали спорить с человеком, которого однажды оштрафовали за вырванный из земли фонарный столб?
Ну и вот.
Поэтому вечером все члены семьи сели за стол и встретили Новый год на день раньше положенного. Если-пили, пели песни, танцевали, играли в лото и еще как-то развлекались. И дети нашли под елкой подарки. И все было хорошо.
На следующее утро прадедушка Джон понял, что все-таки ошибся с датой.
– Ладно, – сказал он, – с кем не бывает. Есть еще что на стол поставить? Готовьте давайте, а я по делам.
И пошел покупать еще одну партию подарков детям.
И вечером все снова сели за стол и встретили Новый год. Если-пили, песни, танцы, лото, все дела. И дети снова нашли под елкой подарки. Всю жизнь потом вспоминали этот двойной Новый год, как лучшее событие своего детства. Такой был сюрприз!
Сейчас будет мораль, простая и несокрушимая, как золоченый новогодний орех.
Мы все время от времени ошибаемся, это естественный процесс. Поэтому следует учиться исправлять свои ошибки так, чтобы те, кто оказался рядом, вспоминали это потом всю жизнь с радостью и благодарностью.
Затем, собственно, и нужны нам ошибки – чтобы учиться выруливать на крутых виражах, из отчаянного «нет» в блистательное «да». Такой сюрприз будет от нас всему этому миру.
Такой прекрасный сюрприз.
«Внутренняя правда», о которой так много сказано в дальневосточных источниках умных цитат, это не какая-нибудь «честность перед собой» или, не знаю, «верность принципам» из добрых книжек о хороших людях. Это вообще не про этику.
Это – о наборе действий и мыслей, которые приводят к оптимальному (на данный момент) течению энергии в организме.
О внутренней правде можно сколько угодно говорить, но пока не воспринимаешь течение энергии в собственном теле, как некоторый вполне обычный физический процесс, типа тепла, щекотки, погружения в воду и т.п., говорить вообще не о чем. Нет предмета разговора. При том что процесс (течения энергии оптимальным, но чаще совершенно дурацким образом) – есть. И он, конечно, непрерывный. И вся совокупность поведения и убеждений на этот процесс влияет, вот хоть убейся, влияет, и все тут.
И пока мы не следуем внутренней правде (о которой понятия не имеем, невзирая на разговоры), мы получаемся страшные дураки. Ну, как будто навозу поесть, чтобы подкрепить силы. И даже не факт, что свежего.
Но ради всего вышесказанного не стоило бы трудиться писать. Потому что все это и так понятно (мне), и формулировки уже давно не стремятся быть записанными, чтобы устаканиться по ходу и перестать крутиться в голове, нужной для других добрых дел, например, загрузки продовольствия.
Но.
Штука в том, что внутренняя правда подолгу одной и той же не бывает. Общей для всех – тем более, хотя случаются порой изумительные совпадения, свидетельствующие вовсе не о родстве душ, как принято говорить, а о родстве тел, которые – потоки.
На разных этапах жизни внутренняя правда разная. Поэтому за нее нельзя цепляться. То есть, цепляться нельзя даже за нее. В первую очередь – за нее, собственно.
Если объяснять на совсем уж простом примере, вот именно по этой причине многие люди разочаровываются в так называемых «идеалах юности». На их место обычно приходит разочарование и прочая высокая литература.
И разочарованный человек с горя выбирает для себя биологическое (то есть, более-менее способствующее физическому выживанию в социуме) поведение. И влачит унылое существование, вместо того, чтобы прислушаться к себе и подобрать новую оптимальную программу образа мыслей и действий, новый, актуальный на данном этапе идеал, которого не может не быть, потому что какой-нибудь способ поведения непременно приведет к правильному течению энергии. Надо только его найти.
То есть, ответ на вопрос: «Что такое хорошо, и что такое плохо?» – как ни удивительно существует. Просто он сугубо индивидуален и настолько переменчив, что, можно сказать, сиюминутен.
Нас, обладателей человеческих тел, убивает стремление оставаться последовательными.
Потому что мы придуманы, чтобы прыгать и течь.
Вот какой-то человек выходит из дома в начале десятого вечера, потому что весь день сиднем сидел и работал – предположим, что так.
Какой-то человек на ходу придумывает себе повод куда-нибудь дойти, потому что иначе ноги его неуверенно сделают круг по ближайшему кварталу и поскачут домой – ура! дома можно еще поработать!
Такие уж удивительные у этого человека ноги.
Чтобы обхитрить ноги, человек думает: ладно, пойду например в универмаг через речку. Там можно купить табак, который заканчивается. И закончится буквально послезавтра.
«Так завтра купишь», – ворчит одна из ног. Кажется, левая, она больше правой любит, когда человек работает и можно никуда не ходить. Но поздно. Возбужденный словосочетанием «табак заканчивается» человек уже приближается к пешеходному мосту. И ступает на мост, и идет вперед, желая перейти великую реку. Он где-то читал, что хулы не будет. Он много разного в свое время читал, этот человек.
И взойдя на мост, слева человек видит небо, залитое струями солнечного света, как будто солнце – это просто такой фонтан. И его включили, потому что лето. И фонтан бьет.
А справа человек видит пасмурное небо и две радуги, длинную-яркую и короткую-бледную.
На правую ладонь человека падают дождевые капли. Одна, другая, десяток, второй! Но человек не спешит убегать в укрытие. Человек стоит на мосту и растерянно таращится на свою левую ладонь, совершенно сухую. И на свой левый рукав, тоже сухой. И на правый, уже совсем мокрый.
Потом дождь, прошедший с правой стороны, утихает, и человек идет дальше. В сухой левой руке он держит кошелек, а в мокрой правой руке ничего не держит. Уж больно она мокрая.
Потом этот человек придет на другой берег и купит там табак. Но это уже не очень интересно.
Считается, что этот наполовину промокший человек – я. Многие люди совершенно в этом уверены. А я не знаю.
Но это и не важно.
Время метать бисер
Пришло время метать бисер.
Потому что свиней на самом деле довольно мало. Зато очень много детей разного возраста. Педагогически запущенных и не очень. Разных, короче.
А дети из бисера феньки делают. Даже когда он жемчуг. И это не самое лучшее, но и далеко не худшее применение.
Поэтому – надо метать.
Все спят, и никто не видит, как на город спускается густой туман абрикосового цвета.
Первым исчезает собор Святого Казимира, потом крыши других зданий, фонари, провода и деревья, остается только дом, в котором не сплю я, и парочка соседних строений, темных, тихих, плоских, как дешевые декорации.
Все спят, и никто не слышит, как истошно начинают орать птицы, обнаружившие, что от реальности почти ничего не осталось.
Некоторое время ничего не происходит, потом туман понемногу начинает редеть, по кусочку возвращая нам с птицами обетованную реальность. Ближе к утру даже намек на собор Святого Казимира появится (в прежние дни появлялся), хотя сейчас трудно поверить, что в том месте может быть что-то кроме влажной оранжевой мглы.