Czytaj książkę: «Рецепт любви. Жизнь и страсть Додена Буффана»
Marcel Rouff
LA VIE ET LA PASSION
DE DODIN-BOUFFANT, GOURMET
© Баттиста В., перевод на русский язык, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Предисловие
Я долго не решался закончить и опубликовать после войны эту книгу, работа над которой началась еще накануне разразившейся катастрофы. Некоторые сочтут себя вправе упрекнуть меня за то, что я занимаюсь всей этой, как им кажется, кулинарной ерундой, когда более серьезные проблемы одолевают едва оправившееся общество, и не станут вступать со мной в дискуссию касательно соуса к окуню, когда у ворот Рима собралось больше варваров, чем когда-либо. Тем не менее я решился на этот шаг, и в дополнение к неуместному приглашению моих читателей на кухню я имею наглость просить досточтимое собрание признать меня невиновным. В свою защиту я мог бы привести мысли самого Додена-Буффана, а также некоторые бессмертные афоризмы августейшей особы, чье земное имя прописано в первых строках этих страниц. И если мы можем согласиться с мнением человека, о святом существовании которого я упоминаю в этих главах, а также с моим собственным мнением, что приготовление пищи – это искусство вкусовых ощущений, так же как живопись – это искусство визуального, а музыка – искусство слухового восприятия, не пора ли нам задуматься о том, что эти спонтанные творения человеческой фантазии и вкуса заслуживают своего звездного часа и что в конечном счете мы будем обязаны заложить новые правила и основы морали, даже если разум будет настойчиво отказывать нам в этом? Несомненно, этот аргумент будет подвергнут критике. Кухня по-прежнему является жертвой низких и прискорбных предрассудков. Ее самые благородные гении еще не завоевали своего достойного места между Рафаэлем и Бетховеном, и прежде чем отыскать скромное упоминание о ней в непритязательном сборнике рассказов, нам необходимо написать большую книгу, чтобы в тезисах, контраргументах и суждениях доказать, что гастрономия, как и любое другое искусство, включает в себя философию, психологию и этику, что она является неотъемлемой частью универсальной мысли, что она неразрывно связана с нашим цивилизационным развитием, с культурной эволюцией нашего вкусового восприятия и, следовательно, с истинной сущностью самого человечества. Я всегда верил, что искусство – это попытка гения найти и выразить глубокую и абсолютную гармонию, скрытую в беспорядочном и хаотичном проявлении природы. Я придумал это определение не для того, чтобы хоть как-то оправдать безграничную страсть моего героя. Но как точно оно подходит! Разложите в произвольном порядке на большом столе животные и растительные дары земли, неба и моря и подумайте о том, что одно усилие мысли, что одна искра интуиции способны создать из этого гармонию, найти нужный баланс, вырвать из их грубой оболочки, из их мертвой плоти все полезные свойства, соединить между собой их бесценные ароматы, подарить этому миру наслаждение, которое природа заложила в них и которое навсегда бы осталось непознанным и бесполезным, если бы не человеческий разум и вкус, заставляющий каждый из продуктов раскрывать свои восхитительные секреты.
Но, пожалуй, я ограничусь этим скромным наброском философии трансцендентной гастрономии.
Есть еще одна причина, которая помогла мне принять решение. В это непростое время, когда Франция ценой глубоких кровавых ран смогла отстоять свою свободу и когда перед лицом будущего и предстоящих задач она задумалась над проведением, так сказать, инвентаризации сокровищ своего прошлого, мне показалось, что будет весьма полезным с любовью и твердой убежденностью вспомнить о том шедевре, благодаря которому она всегда превосходила другие народы.
Величайшая, благородная гастрономия – традиция этой страны. Она многовековая и неизменная часть ее шарма, отражение ее души. Перефразируя и упрощая великую мысль Брийя-Саварена, можно смело сказать, что, пока весь мир питается, только во Франции умеют есть. Во Франции всегда умели вкусно поесть, как умели строить несравненные замки, ткать восхитительные гобелены, плавить бронзу, не имеющую аналогов, создавать стили, которые перенимались по всему миру, диктовать моду, за которой гнались женщины во всех уголках света, и все потому, что, в конце концов, у нас есть вкус.
Легкая и изысканная, утонченная и благородная, гармоничная и свободная от всего лишнего, недвусмысленная и логичная кухня Франции тесно связана таинственными узами с гением ее величайших сынов. К примеру, между трагедией Расина и блюдом, приготовленным столь талантливым и великолепным амфитрионом, коим был Талейран, расстояние намного меньше, чем нам думается, и это если упомянуть лишь одного из почитателей гастрономии. Чувство композиции, чистота наслаждения, возвышенность ощущений, любовь к линии – все это присуще истинному гурмэ не в меньшей степени, нежели поэту. Тогда как болонская мортаделла, безусловно достойная всякого восхищения, перекликается с легкостью пера Гольдони, тогда как розовое желе, подающееся к жаркому из косули по-франконски, или же шварцвальдские клецки, тяжелые и плотные, отражают всю массивность германской мысли, литературы и искусства, – в лотарингском пироге с заварным кремом, в перигорском салате с куриной печенью, в марсельском буйабесе, в запеченной телятине по-анжуйски, в рагу из дичи по-савойски или в гратене по-дофински соединилось все изысканное богатство Франции, весь ее дух, все ее умение сохранять радость жизни как в хорошие, так и в плохие времена, вся ее серьезность, скрываемая под вуалью очарования, весь ее вкус к свободе близости, все ее коварство и продуманность, вся ее тяга к бережливости и комфорту, вся истинная сила жирной, плодородной, вспаханной земли, дарующей нам ароматное сливочное масло, белоснежную домашнюю птицу, нежные овощи, сочные фрукты, вкуснейшее мясо и искренние вина, такие тонкие и пылкие. Все это является истинным проявлением благословения.
Французская кухня пришла к нам со старых галло-римских земель, она – улыбка ее сельских районов. Франция перестанет быть Францией в тот же день, когда здесь станут есть, как в Чикаго или в Лейпциге, пить, как в Лондоне или в Берлине. Гастрономический вкус является врожденным качеством породы. Мы не можем, мы не умеем легкомысленно относиться к столь важному делу, как приготовление еды. Я всегда буду помнить о том, как во время моего путешествия в 1916 году вдоль линии фронта в Шампани, в подвергшемся бомбардировкам Реймсе, в отражающем атаки Фиме, в полуразрушенном Суассоне подавали блюда, столь обильные и столь изысканные, каких мне не доводилось есть даже в самые спокойные дни ни в Нью-Йорке, ни в Вене, ни в Константинополе.
Проникнутый этими идеями, совершил ли я преступление, пытаясь среди лагеря усеянных медалями и прославленных подвигами солдат, среди дипломатов и министров, на плечах которых лежит тяжкий долг по восстановлению мира, среди народных лидеров, стремящихся вернуть справедливость назло фортуне, представить на этих страницах персонажа, возможно, уже в возрасте, но уж точно не лишенного страсти, этого магистрата в отставке, соотечественника выдающегося автора «Физиологии кухни», который в глубине своей провинции в департаменте Юра́ посвятил всю свою жизнь и всю свою любовь одной из самых старых и самых важных традиций своей родины? Доден-Буффан – истинный гурмэ, как Клод Лоррен – истинный живописец, а Берлиоз – истинный музыкант. Он среднего роста, аккуратно подстрижен, держится с достоинством и изяществом. У него почти белые волосы. Он не носит усы, но носит бакенбарды. Он говорит без спешки, закрывает глаза, чтобы собраться с мыслями, без педантичности выдает афоризмы, любит шутки и не терпит насмешки. За десертом он любит делиться с близкими друзьями своими юношескими воспоминаниями, и это единственная причина, по которой он предпочитает бургундское бордо. Он спокойно живет в окружении семейного наследия. Он мудрый человек. Он просто старый добрый француз.
Четыре гурмана и Эжени Шатань
Знойный летний полдень на Ратушной площади, пустынной и залитой светом. О признаках жизни теперь здесь напоминают лишь высушенные на солнце, запыленные липы. Безлюдность и жара заполонили небольшое «Кафе де Сакс», расположенное на входе в провинциальную гостиницу, где герцог де Кулант во время своего недавнего вояжа соизволил подкрепиться фрикасе и тремя внушительными бутылями местного свежего вина.
В темноте зала тусклый свет, пробивающийся сквозь жалюзи сомнительно-желтого оттенка, выхватывает уныло-коричневые пятна четырех обитых плюшем банкеток, столешницы из потертого мрамора и красные, зеленые и желтые стекляшки, наполненные сиропами, настойками, аперитивами и ликерами, создающие разноцветный алкогольный ореол за стойкой вокруг хозяина. Сам он сидит на высоком табурете, в рубашке с длинным рукавом, толстый и лоснящийся, лысый и угрюмый, надежно защищенный забором из стаканов. Судорожные попытки разогнать мух, облаком облепивших складки его тела, никак не сказываются на удивительной сдержанности его чела, отягощенного смутным беспокойством и невысказанными переживаниями.
Это беспокойство, эти переживания, несомненно, терзают и двух клиентов, в размышлениях обо всех тяготах мира склонившихся над пустыми кофейными чашками, окруженными сложной композицией из банок, спиртовок и емкостей, где только что готовился драгоценный напиток.
Раскинув руки вдоль стола, более худой, или скорее менее упитанный, поднимает голову, являя миру побагровевшее лицо – обрамленное белоснежными прядями, оно кажется еще более пунцовым. Невозможно не обратить внимания на его рот с губами столь любопытной и своеобразной формы. Длинными и тонкими, созданными, казалось, исключительно для того, чтобы бесконечно наслаждаться совершенством вкуса, которое они ищут повсюду.
– Ты подумай, а как же Доден? Справится ли он? Ведь это потрясение всей жизни.
Эти скорбные слова, произнесенные Маго дрожащим голосом, упали в тишину, которую даже неукротимые мухи больше не осмеливались нарушать.
Маго откидывается на банкетку, демонстрируя выпирающее брюшко, которое, хотя еще и не достигло гротескных размеров, выглядит так, словно предлагает взору невидимых покупателей великолепную цепочку золотого цвета, изящно скользящую по его изгибам. Он жует свисающий ус, один из тех усов, с которых неизбежно капает вино после того как пропустишь пару стаканчиков, которые беспощадно ставят своих владельцев перед невозможным выбором: отказаться от вкуснейшего наваристого супа или разориться, оплачивая химчистку. В его небольших живых глазах появляется странный взгляд, когда, как и сейчас, печаль вдруг затмевает их привычный блеск. Кажется, будто он страдает от одной из тех печалей всех толстяков, которую всего один нюанс заставляет выглядеть немного смешной.
– Ох! Боюсь об этом даже подумать, – отвечает Бобуа после минутного молчания.
Бобуа – местный нотариус, Маго – торговец скотом.
Угроза несчастья, нависшая над гостиницей, затронула двух ее единственных постояльцев: сидящие немного поодаль в предчувствии события, о природе которого они даже не подозревают, они прерывают свою игру в карты. Эти случайные гости, коммивояжеры, чья оживленная беседа стихает в атмосфере катастрофы, сгущающейся над городом, явно немного смущены, наблюдая за той глубокой болью, которую переживают совершенно незнакомые им люди.
Да… над целым городом, потому что те немногие прохожие, которые все-таки решились выйти на улицу в этот душный час, медленно идут, переговариваясь взглядами, пересекают бок о бок площадь, подходят к кафе и прямо с порога в ожидании новостей вопросительно кивают хозяину, который в глубине души даже рад, что оказался в самом центре события. Затем они бросают Бобуа и Маго один из тех неопределенных взглядов, которыми обычно люди выражают сочувствие неминуемому горю других и одновременно радость, что их самих Господь миловал.
Неосознанно, по привычке, чтобы облегчить ожидание и утешить себя, Бобуа снова наполняет стакан для вина золотистой жидкостью, которая густым потоком льется из пузатой бутылки. Он растерянно смотрит на ободранную по бокам этикетку, надпись на которой знает наизусть. Подносит к носу край стакана, зажатого в кулаке, наклоняет чуть набок, слегка пригубляет напиток, закрывая глаза.
– Пятьдесят шесть лет! Даже еще не старая.
Прохожие на улице, которых все еще мало, хотя уже пробило два часа, внезапно останавливаются, переговариваясь о чем-то вполголоса, а затем следуют за доктором Рабасом, который торопливо пересекает площадь, согнувшись пополам, с опущенной головой, той претенциозной и задумчивой походкой, что свойственна людям, несущим серьезные вести, или людям, страдающим острой кишечной коликой.
Некоторые прохожие его расспрашивают, он отвечает только кивком головы. Эмоции душат его. Одной рукой он сжимает большой носовой платок, которым вытирает то ли слезы, то ли струящийся пот, другую прижимает к какой-то неопределенной части своего тела: может, желудку, а может, сердцу.
Хозяин «Кафе де Сакс», издалека разглядевший его приближение, подходит к Маго и Бобуа, чтобы подготовить их к неизбежному:
– Доктор!
Эти оба уже подскочили и направились к выходу, руки безвольно опущены, взгляды растерянные.
Хозяин так и не вернулся за стойку. Коммивояжеры подхватились и встали, сами не понимая почему. И всем пятерым мужчинам, вытянувшимся в дверях в долгом ожидании, запыхавшийся, со шляпой в руках, непрерывно вздрагивающий и машинально вытирающий свое заплаканное лицо доктор Рабас сообщил прямо с порога:
– Все кончено, кончено. Она только что скончалась… – И тут же бессмысленно добавил для слушателей, которые его больше не слушали, туманное медицинское объяснение: – Это был разрыв варикозной вены.
Мрачное оцепенение, охватившее кафе, быстро сменяется скорбной тишиной, столь не похожей на ожидающее молчание. Потому что горе теперь здесь, оно настоящее. Теперь оно осязаемое, его не нужно больше бояться. Угроза осуществилась, разразилась, она перестала витать в воздухе. И своего рода это тоже облегчение. По крайней мере, появилась некая определенность.
Коммивояжеры, оказавшиеся за рамками скорбящей группы, уже отступили в свой лагерь, возведенный из стаканов, чашек, газет, телефонных справочников и игральных карт, когда, застегивая на ходу жилет, дабы принять вид достойный и соответствующий, а также подчеркнуть, что он не чужд трагедии, к ним подошел хозяин. Они спрашивают его:
– Неужели все настолько?..
– Ох, не спрашивайте меня, месье! Это невосполнимая утрата. Эти господа, – он указывает на Бобуа, Маго и доктора, – возможно, величайшие гурмэ во Франции, во всем королевстве нет лучших знатоков. Ах, если бы вы слышали, как после каждого приема пищи они говорили о ней! Изумительно, это было просто изумительно! Я сам однажды имел честь отведать блюда этой кухарки. Однажды месье Доден-Буффан, когда я получил для него сливовую ратафию1 1798 года, угостил меня паштетом из грудки индейки с желе из мадеры. Ах, господа! Я в жизни ничего подобного не ел!..
Рабас, Бобуа и Маго вполголоса обсуждали последние минуты агонии. Технические подробности, пересказываемые доктором, странным образом смешивались с воспоминаниями о безупречных вальдшнепах, непревзойденных белых трюфелях, заливных пирогах, кроликах на сметанной подушке, изысканной курочке «на завтрак»… и все трое мужчин, включая Рабаса, чье бородатое одутловатое лицо выражало весь скептицизм и потрепанный материализм старого доктора, внезапно узнавшего, что пациенты иногда умирают, вдруг ощутили на веках теплоту надвигающихся слез.
А как же еще? Эжени Шатань, кухарка Додена-Буффана, умерла! Она исчезла в самом расцвете своего гения, непревзойденная художница, благословенная хранительница всех кулинарных сокровищ, чьим искусством они с благодарностью наслаждались на протяжении десяти лет, сидя за столом знаменитого на всю Францию мэтра! Обладающая исключительным талантом к созданию величайших шедевров кулинарии под руководством короля и бога в вопросах гастрономии, она дарила им редчайшие вкусовые ощущения, переполняла их эмоциями, возводила их к вершинам блаженства. Эжени Шатань, вдохновенный переводчик высших замыслов, заложенных Матерью-Природой во все продукты питания, благодаря своей внутренней элегантности, таланту, безупречности вкуса и безошибочности исполнения смогла вырвать кухню из лап материальности, чтобы возвести ее в абсолют, перенести в наивысшие трансцендентные области, доступные человеческим представлениям.
И разве не ей эти трое были обязаны посвящением в великий культ, превращением в компетентных, нет, в высших судей, в любителей, достигших уровня неуязвимой научной компетенции? Разве не она открыла им глаза на то, в чем было их истинное предназначение? Разве не она сформировала их вкус подобно великому музыканту, оттачивающему слух своих учеников, подобно гениальному художнику, расширяющему видение своих последователей? В этот час они вспоминали о ней. И слезы, которые глупая стыдливость пыталась спрятать под их припухшими веками, говорили громче слов, выражая глубокую признательность за радости прошлого и благодарность за будущее, которое она уготовила для них. В школе высокой кухни Додена-Буффана она значительно развила свой природный гений, обрела уверенность в себе, познала мастерство, науку, научилась обращаться с ароматами и вкусами, и это подарило ей известность от Шамбери до Безансона, от Женевы до Дижона, в том регионе Европы гастрономия, несомненно, достигла своего наивысшего развития. Эжени Шатань прославилась наравне со своим хозяином, Доденом-Буффаном, Наполеоном гурмэ, Бетховеном на кухне, Шекспиром за столом! Особы королевских кровей тщетно пытались проникнуть на эту скромную кухню, куда были допущены только трое проверенных и достойных посетителей. Но какие изысканные, неземные блюда вкусили там эти избранные! Сегодня они оплакивали эти старые времена, оплакивали воспоминания об этой дружеской близости, о радости, которая для любого человека с добрым сердцем и крепким духом навсегда остается сопряженной с поэтическим послевкусием выдержанного бургундского и божественным землистым ароматом идеального трюфеля. И чтобы доставлять им эту радость, разве не отвергала Эжени, храбрая Эжени, предложения государя, министра и кардинала? Внезапно Рабас, немного придя в себя от волнения, печально сказал:
– Доден ожидает вас. Он попросил меня проводить вас к нему.
Бобуа и Маго смиренно сняли с вешалки свои шляпы и, дрожа перед лицом предстоящей встречи с болью близкого друга, отправились в путь.
На улице, убегающей вверх, несколько прохожих обсуждали случившееся. Бросая украдкой сочувственные взгляды на дверь дома, где скорбел Доден, они почтительно поздоровались с тремя друзьями, которые пыхтя продолжали идти. Поднявшись по скромному крыльцу, откуда можно было попасть в дом, траурно закрывший свои ставни, Бобуа остановился, обеспокоенный, со шляпой в руках, чтобы выразить общую мысль этих добрых людей, непривычных к мысли о смерти:
– Не нужно никаких речей – нет таких слов, чтобы это выразить.
Они толкнули приоткрытую дверь, прошли по коридору, в конце которого через стеклянную дверь открывался вид на небольшой, но пышный сад. Знакомые вещи хозяина – его трость, шляпа, пальто – внезапно приобрели заброшенный и бесконечно печальный вид, вид навалившейся усталости и катастрофы.
Справа было две двери, слева – дверь и лестница, которая вела в небольшой закуток, где стояла лишь вешалка для одежды. Втайне надеясь, что Додена там нет, Маго осторожно толкнул дверь справа, которая предательски скрипнула. Сейчас ему было страшно, мучительно страшно встретиться лицом к лицу с человеком, чья жизнь в одночасье перевернулась.
Доден расхаживал взад и вперед по своей библиотеке, заложив руки за спину, торжественный в своем черном сюртуке и таком же черном атласном галстуке, повязанном вокруг шеи. На его привлекательном, гладко выбритом серьезном лице, обрамленном белоснежными бакенбардами, читалось, насколько непросто ему было сохранять спокойствие. Бобуа вздохнул с облегчением при первых мгновениях встречи. Весь его утонченный облик, преисполненный тонкой и умной чувствительности, был омрачен сдержанным, но бесконечным страданием. Верхняя губа, полная, жадная, аристократическая, вздрагивала, борясь с подступающими рыданиями. В полумраке комнаты знаменитые меню, развешенные в рамках по стенам вперемешку с веселыми гравюрами, казались серыми пятнами. Редко проглядывающие проблески света играли на золотых переплетах старых книг.
Мэтр молча протянул руку своим друзьям, разделившим с ним так много великолепных трапез, и продолжил безмолвно мерить шагами библиотеку. Пока он ходил взад-вперед, его глаза блуждали по полкам, где с любовью хранились старые книги: великие классики остроумия и гастрономии. Наконец он сел за свой письменный стол, поставив локти поверх разбросанных бумаг, уперевшись в ладони подбородком и остановившись взглядом на избранной полке. Взгляды трех друзей устремились вслед за взглядом хозяина. Они стояли там, в своих зеленых и розовых бумажных обложках, в переплетах из тисненой бумаги или телячьей шкуры, самые известные и драгоценные книги: «Ужины при дворе», «Буржуазная кухня», «Физиология вкуса», «Альманах гурманов», «Повар императора», «Энциклопедия знаменитых рецептов» и многие-многие другие, готовые сохранить традиции Франции для будущих веков. Почти каждый день на протяжении их многолетнего сотрудничества с Доденом-Буффаном Эжени Шатань изучала одну за другой страницы этих великолепных летописей непризнанного искусства, искусства создания непостижимого синтеза жизнерадостности, утонченности, галантности и восхитительной беззаботности, столь присущих галло-римской культуре.
В этот скорбный час Доден-Буффан рассматривал этот драгоценный уголок библиотеки, где он старательно складывал материалы для мимолетных и безупречных новых творений, создаваемых бок о бок с покойной.
Этот бывший председатель провинциального суда, выходец из старой и крепкой семьи, который наряду с философией спокойного отношения к жизни и скептической снисходительностью в суждениях о людях унаследовал атавистический вкус к эпикурейству, сегодня чувствовал себя пораженным в самое сердце из-за преждевременной кончины своей единомышленницы, чей талант так тонко сочетался с его гением. Можно ли не отдать дань уважения качествам, которые он поставил на службу кулинарному искусству после того, как тридцать лет жизни положил на алтарь правосудия? Да, гений, удивительное сочетание как в своем проявлении, так и в единении традиций и смелости, упорства и фантазии, обычаев и инноваций! Гений, его потрясающая способность к творчеству, заключенная в рамки продуманных и неосязаемых принципов, его чувство гармонии, его проникновенное понимание характера, потребностей, обстоятельств и неизбежностей. Гений, его поразительные открытия воображения!
Именно эти природные проявления способствовали появлению суждений, основанных на глубоких юридических смыслах и тонком человеческом сострадании, которые превратились впоследствии в юриспруденцию, а также рождению гастрономических шедевров, отличавшихся дерзостью и даривших неизменное счастье. Да, Доден-Буффан был одним из тех, кто осмелился соединить в одном блюде рыбу и птицу, чтобы по-настоящему насладиться вкусом каплуна, обильно замаринованного в соусе из креветок и тюрбо.
Его взгляд оторвался от книг на полке и остановился на Рабасе, Маго и Бобуа, присевших на диван в форме большой раковины и нервно перебиравших в руках свои шляпы.
– Пойдемте к ней, – вдруг произнес он.
Взволнованные, они прошли через прихожую и оказались в гостиной. Старинная мебель из орехового массива с обивкой из ткани в желто-голубую полоску была расставлена по углам и отодвинута в тень, ближе к стенам. В глубине уединенной комнаты только отблеск траурно мерцающих свечей падал неопределенно-желтым пятном на фигуру почившей бедняжки, которая казалась вновь юной и почти улыбающейся в сиянии небытия, придававшего восковой оттенок этой маске усталого пятидесятилетнего ребенка. На этом лице, обрамленном кружевным чепчиком и прядками каштановых волос, читалось несомненное благородство и утонченность, полная дружелюбия. В нем виделось глубокое знание бренной жизни и несомненное стремление к уюту. Это было лицо человека, при встрече с которым под сенью дома любой мог почувствовать себя желанным гостем.
На столе возле тела среди самшита и святой воды Доден разложил то, что осталось этому миру из шедевров почившей бедняжки: ее триумфальное меню, написанное каллиграфическим почерком на бристольском картоне. Соседка молилась. Огромная муха невыносимо жужжала в комнате, постоянно ударяясь о стены, оконные стекла и бумажные абажуры, и никто не осмеливался прервать эту горестную сарабанду.
– Рабас, – сказал Доден, тихо обращаясь к доктору после продолжительного раздумья перед телом, – предупредите распорядителя, что я хочу произнести речь на кладбище.
Доден-Буффан действительно говорил на краю могилы. Весь маленький городок стал свидетелем его скорбной боли. Он посчитал, что воспевание покойной будет сродни выступлению в защиту искусства, которое она почитала больше всего на свете, возможностью изложить его основные принципы, раскрыть его философию и в глазах простого обывателя вернуть кухне то достойное место, которое она заслуживала по праву. И там, на этом тихом провинциальном кладбище, окруженном цветами, тенью и близлежащими ручьями, среди скромных могил неизвестных земляков он произнес речь более пламенную, чем на торжественных заседаниях, которые под эгидой закона открывал с высоты своего председательствующего места:
«Дамы и господа,
Похороны Эжени Шатань по моему страстному желанию должны стать апофеозом невыразимого горя. Сегодня я не только оплакиваю преданную соратницу, но и воздаю должное благородным усилиям всей ее жизни, которые многими несправедливо оспариваются. Я глубоко верю, дамы и господа, что гастрономия претендует на то, чтобы встать на одну ступень с наивысшими формами искусства, занять свое место среди творений человеческой культуры. Я утверждаю, что, если бы не какая-то немыслимая несправедливость, которая ошибочно лишает вкус способности порождать искусство, но безоговорочно признает эту способность за зрением и слухом, Эжени Шатань заняла бы по праву достойное место среди величайших художников и музыкантов.
Являются ли истинными сокровищами, драгоценными творениями блюда, представляющие собой тончайшее единение тонов, вкусов и оттенков, невероятное чувство меры и гармонии, совмещение противоположностей, наконец, гениальность в стремлении удовлетворить потребности нашего вкуса, или это есть исключительная прерогатива тех, кто смешивает краски и соединяет звуки? Вы скажете, что блюда на столе лишь мимолетные творения, что это шедевры без будущего, быстро погребенные в забвении времен!
Несомненно, эти шедевры более долговечные, чем произведения виртуозов и комедиантов, которые вы восхваляете. Разве гениальные творения Карема2 или Вателя3, потрясающие работы Гримо де Ла Реньера4 или Брийя-Саварена5 не живы среди вас? Многие полотна мастеров-однодневок исчезли из поля зрения людей, но до сих пор можно отведать сливочную заправку неизвестного повара де Субиза6 или курицу победителей под Маренго7. Господа, я стыжу тех, кто утверждает, что человек ест только для того, чтобы прокормиться, за их пещерный примитивизм. Они с тем же успехом могли бы предпочесть Люлли или Бетховену вой зубра, а Ватто или Пуссену – грубые наброски доисторических существ. Наше чувственное восприятие многогранно и неразделимо. Тот, кто взращивает его, взращивает его целиком, и я утверждаю, что фальшивым художником является тот, кто не является гурмэ, и фальшивым гурмэ – тот, кто ничего не смыслит в красоте цвета или эмоциональности звука.
Искусство – это восприятие красоты через призму чувств, всех чувств человека, и я заявляю, что для понимания ревностной мечты да Винчи или проникновения во внутренний мир Баха нужно научиться обожать ароматную и неуловимую душу темпераментного вина.
Великую художницу, дамы и господа, мы оплакиваем сегодня. Эжени Шатань создавала произведения искусства, которые также имеют свои уникальные черты. Память о ней будет жить среди людей. Из ее трудов, которые она оставила после себя и которые я собрал, мои благочестивые руки и мое благородное сердце возведут ей памятник, который она заслуживает, – книгу, которая будет прочнее бронзы и которая сохранит для будущих потомков лучшее из ее гения.
И, дамы и господа, забыв о величайших кулинарных традициях, к которым причастна была и Эжени Шатань, Франция отреклась бы от одной из составляющих собственной истории, уничтожила бы один из прекраснейших венцов своей славы. Я нахожусь в том возрасте, когда люди любят апеллировать к древним книгам, но даже не беря в расчет свидетельства, которые могли оставить наши предки, я обращаюсь к зарубежным путешественникам прошлых веков. Я читаю в их письмах, читаю в их мемуарах, что, завершив свои странствия, они вместо дома возвращались во Францию, чтобы снова наполнить свои сердца ощущением ее могущества, свои глаза – сиянием ее небес, а свои ноздри – нежнейшими ароматами вкуснейших яств. Еще в шестнадцатом веке они писали о жаровнях и погребах как о неотъемлемой части чудесных замков и прелестных ландшафтов. Еще в семнадцатом веке они восхищались военной мощью армии Людовика XIV, совершенством гостиниц и гением наших кулинаров. В восемнадцатом веке бесчисленные путешественники, посещавшие Францию, в лирических песнях воспевали все гастрономические изыски ее провинций, а один из них даже написал, что испил саму душу Франции в «Кло дю Руа» в Вон-Романе и что в любой гостинице, где бы он ни останавливался, столы ломились от изумительно приготовленных блюд.
Дамы и господа, мое страждущее сердце не в состоянии передать все мои чувства перед этой могилой, которую вот-вот покроет земля. Я хотел бы выразить покойной свое почтение и восхищение. Одно из отражений гения этой страны сияло в тебе, Эжени Шатань. Ты высоко и гордо держала знамя искусства, у которого, как и у любого другого, есть свои великие мастера и мученики, свои вдохновения и сомнения, свои радости и поражения. Земля забирает сегодня одну из благороднейших женщин, которая по праву заняла свое место в первом ряду творцов искусства утонченного человеческого вкуса».