Czytaj książkę: «И я решил рискнуть…»
Автор приносит благодарность Ирине Румянцевой, Анастасии Вихровой, Татьяне Гриштаковой, Анастасии Степанянц и особенно Ольге Мининой за работу над рукописью.
© Марк Каплун, 2019
ISBN 978-5-4493-1228-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Недавно мой внук озадачил неожиданным вопросом: «Был ли ты счастлив в детстве?» Я растерялся, не зная, что ответить, потому что «да», «нет» здесь явно не подходит. Что же тогда? В процессе работы над рассказом сугубо для внуков закралась шальная мысль – а что если то, о чем хочу поведать, будет интересно не только им, но и еще кому-нибудь.
И я решил рискнуть…
Это не автобиографический очерк, в котором одна дата жизни строго следует за другой. Это повествование о военном и послевоенном детстве, в котором все события жизни страны были окрашены борьбой родных и близких с моим недугом.
Судьба ставит безжалостный эксперимент, погружая ребенка в ужас страшной войны, и человек, несмотря на свой нежный возраст, выживает. Однако война не отпускает его, играя человеческой судьбой. Как-то прочел в газете рассказ ветерана войны, что сидит в нем осколок с 1943 года, который врачи в военном госпитале почему-то не удалили, и он, осколок, то напоминает о себе тягучей, ноющей болью, то отпускает на какое-то время, позволяя забыть о нем. Но как забыть пронзительный рев немецкого самолета, летящего на бреющем полете. Ужас, испуг, глубокое психологическое потрясение, и в результате – искалеченная речь на всю жизнь. Этот подарок немецкого летчика, к сожалению, всегда при мне: его невозможно забыть дома или на работе, его невозможно потерять в трамвайной давке или в метро. Иногда я представляю лицо этого немецкого «супермена» в минуты экстаза жестокости: искаженные черты лица, ледяной блеск глаз. Что думал, что чувствовал он, поливая нас, беззащитных, свинцом своего оружия? Многие не ценят своего счастья, что могут говорить, не задумываясь над самим процессом, просто говоришь, как дышишь. Тебе же нужно больше думать о том, «как сказать», чем то, «что сказать».
Каждодневное преодоление этого недуга позволило мне пятьдесят лет преподавать в МГУ. им. Ломоносова. Здесь же защитить кандидатскую и докторскую диссертации, быть членом двух диссертационных Советов: в моем родном ИСАА (институт стран Азии и Африки) и на филологическом факультете МГУ. Казалось бы, руки, ноги целы, голова, слава Богу, на месте. Однако мне приходилось встречать тех, кто мог бы стать блестящим преподавателем, но недуг заставлял их менять студенческую аудиторию на тихое место в каком-нибудь НИИ, где больше ценилась их светлая голова и искусные руки.
Большинство тех, о ком хочу написать, уже нет в живых, поэтому не с кем обсудить какие-то факты нашей общей биографии, отношение к тем или иным историческим событиям, а она, история, не скупилась и щедро подбрасывала в костер бытия нашей Семьи все новые и новые испытания. Но семейный очаг, насколько я могу надеяться на свою память, никогда не затухал благодаря каждодневному труду Бабушки и Мамы. В этом, как они считали, была их миссия на земле, и они с достоинством и смирением несли всё то, что было уготовлено Богом на их пути. Бабушка нашла свое успокоение на кладбище города Баку в 1961 году. Мама лежит на городском кладбище города Хайфы (Израиль). Она ушла в другой мир в 1999 году с надеждой, что всегда будет ощущать тяжесть поминальных камушков на своей груди.
Итак, если вы еще не потеряли интерес к этой теме, если книжка в ваших руках, последуем за её героями по дорогам тех жестоких лет.
* * *
Эта история началась давно, еще с первых месяцев Великой Отечественной войны, когда наша семья, как и тысячи других, стронулась с насиженного места, и, влекомая общим несчастьем, общим страхом, наша утлая семейная лодка поплыла по горящему морю войны. В этой лодке, к сожалению, были не все, кто бы мог быть. Мой дед по отцовской линии категорически отказался уезжать, мотивируя свой отказ тем, что уже имеет опыт общения с немцами во время первой мировой войны. «Это цивилизованные люди. С ними можно иметь дело», – уговаривал он то ли себя, то ли своих собеседников. Как глубоко трагически ошибался мой дед, похожий внешне на чеховского Иванова в исполнении Смоктуновского. Его вместе с бабушкой и жителями маленького городка на Западной Украине живыми закопали зимой 1942 года. После войны я с Мамой побывал в этом городке. Разыскали людей, которые остались живы и были свидетелями последних трагических минут моих родных. В Семье жила легенда, что мой папа – крепкий, здоровый мужчина в возрасте Христа, узнав о гибели отца с матерью, через несколько часов стал седым.
Наше путешествие из Киева в Москву в первых числах июля 1941 года в набитом людьми товарном вагоне, в котором обычно перевозили скот, продолжалось более месяца. Режим жизни – от бомбежки до бомбежки. В минуты затишья обезумевшие люди искали пропавших родных, кто-то пытался накормить ревущих от страха голодных детей. Бомбили наш эшелон с немецкой педантичностью и немецкой аккуратностью по восемь, десять раз в день в одно и то же время. Сначала сбрасывали бомбы на сиротливо стоящий в поле эшелон, потом расстреливали людей, которые пытались скрыться в лесу или в развалинах вокзальных зданий. Немецкие летчики, имея неоспоримое превосходство в воздухе, могли себе позволить «поиграть» в догонялки даже с одним человеком.
Мне на время описываемых событий не было еще и трех лет, но говорил я вполне сносно. А тут… замолчал. Молчали и другие дети, боясь привлечь своим ревом немецкие самолеты. Но потом, когда заканчивалась бомбежка, говорили, плакали. Я не плакал, не просил пить, а только тяжело вздыхал, уткнувшись в теплое мамино плечо.
День ото дня в нашем товарном вагоне становилось все больше и больше народа. Это были те несчастные, вагоны которых разбомбили немецкие летчики. Казалось бы, даже ногу некуда поставить, но Бабушка каким-то образом исхитрилась втиснуть молодую женщину с ребенком на руках. И она с этого момента могла рассчитывать на помощь нашей Семьи. Её покормили, нашли среди немудреного скарба платьице вместо полусгоревшего, что было на ней. В такие минуты человеку надо понять, что он не один, что свое горе можно разделить с другими, что тебе не дадут пропасть.
Моя Мама, по природе своей человек очень настойчивый, энергичный, не могла примириться с моим молчанием. Во время налета она видела, как пожилой седой мужчина перевязывал раненого. «Значит врач», – решила Мама, а коли так, надо ему показать меня. Пробиваясь через чьи-то головы, руки, ноги, принимая, как должное, чьи-то проклятья, Мама разыскала седого врача и изложила свою просьбу. Старый, измученный человек, чертыхаясь и кряхтя, пробирался вслед за Мамой в другую часть вагона. Сейчас, по прошествию многих лет, я могу понять этого человека: кругом оторванные руки, ноги, вывороченные внутренности, а тут – замолчал. Врач посмотрел на меня, помял руками живот, постучал молотком по коленкам и вынес вердикт: «Само пройдет». Он с достоинством принял от Бабушки свой гонорар – горбушку черного хлеба и шматок сала и через минуту уже делал другому перевязку.
Доктор оказался настоящим провидцем: через несколько дней я действительно заговорил. Этому предшествовали трагические события, которые выпали на долю нашей Семьи. Это был очередной день путешествия из Киева в Москву. Мы остановились в небольшом городке Фастове, который однако, считался крупным железнодорожным узлом. Станция была забита товарными и пассажирскими поездами: на Запад везли технику и сформированные в тылу полки и дивизии, а на Восток – тысячи беженцев.
Рано утром Мама пошла в военный комиссариат, чтобы отметить проездные документы, а Брат, которому только исполнилось одиннадцать лет, решил найти на станции кипяток для чая. За ним увязался и я. Пока Брат искал последнего в очереди за кипятком, я спокойно ушел куда-то по своим делам, рассматривая по пути диковинные для меня танки, машины, стоящие на открытых платформах. Вскоре я обнаружил, что один, что стою на безлюдной улице и что самое главное – нет Брата, а тут еще завыла сирена, предупреждая всех, что сейчас начнется бомбежка. Искали меня целый день. Потерялся я утром, а нашли меня, когда солнце заходило за горизонт. Сколько бомбежек было в этот день – со счета сбились. Кругом все горело, взрывалось, люди, как безумные, метались в этом аду, пытаясь найти безопасное место, чтобы укрыться от пуль, осколков, снарядов. Все обитатели нашего вагона включились в поиск маленького мальчика в красных штанишках. Мама на коленях умоляла начальника поезда задержать отправление, а тот в ответ ей кричал, что у него график, что его по законам военного времени расстреляют за задержку эшелона. И все же уступил. Задержал на два часа. Именно в эти два часа и нашли пропажу. Как потом рассказывал Брат, он бежал по безлюдной узкой улице, заглядывая во дворы, где я мог бы прятаться во время налетов. Когда он открывал калитку у небольшого домика, его буквально подбросил истошный вопль: «Гри – ша». Он обернулся на крик и увидел двух женщин, одна из которых несла на руках маленького мальчика в красных штанишках.
Потом Брат часто с гордостью говорил: «Я тебя потерял, но я тебя и нашел», – делая на последнем слове выразительную паузу. Во всеобщей суматохе радости, счастья никто и не заметил, что сам виновник этого переполоха пытался что-то сказать, дергая за платье то Маму, то Бабушку, которые, обливаясь слезами, зацеловывали Брата, меня, всех, кто был рядом на расстоянии вытянутой руки.
Когда страсти немного поутихли, Брат неожиданно вспомнил, что я вроде бы окликнул его по имени: «Позови меня, ну позови, как там, на улице…» – «Гри-ш-ша», – неуверенно прошептал я одними губами. – «Еще раз, пожалуйста, еще», – молил меня Брат. «Гри-ш-ш-ка», – более уверенно произнес я. Он сгреб меня в охапку и побежал к нашим. «Послушайте выступление знаменитого артиста! Тихо, тихо, полная тишина, – командовал он, – позови меня, только громко, чтобы все услышали». Я стоял на табуретке, понимая всю ответственность момента, что от меня ждут чуда. «Гри-ш-ка – шель-м-м-ец», – попытался произнести любимое бабушкино выражение. И я явил чудо.
«Заговорил, заговорил, – кричали вокруг, – пускай плохо, но все же заговорил». Кто-то вспомнил нашего вагонного доктора. «Видишь, вот это доктор. Сказал, само пройдет, так и получилось», – проговорил сухонький старичок, причмокивая губами, что, очевидно, означало высшую степень восхищения. Его вагон разнесло в щепы еще в первые дни прямым попаданием авиабомбы. Вот он и прибился к нашей компании. Во время этой, в общем радостной суматохи, только Бабушка и Мама заметили, что что-то здесь не то. Заговорить то заговорил, но как-то неестественно растягивая гласные звуки, делая паузу между взрывными «п», «т», «к», словно набирая силы для прыжка через барьер.
Опять был призван вагонный доктор, который нового ничего не сказал, кроме уже знакомого нам вердикта: «Само пройдет». Получив уже традиционный гонорар – хлеб с салом – он отправился в свой угол вагона, где у него был развернут небольшой медпункт.
Мама и Бабушка старались меня разговорить, но на все их вопросы я отвечал коротко, лаконично утвердительно или отрицательно: «да», «нет». Когда же я сам делал попытку связать несколько слов, хотя бы слово, состоящее из двух слогов, у меня ничего не получалось и, видя слезы в их глазах, я замолкал. Мне казалось, что во мне поселился некий бесенок, который, одним ему известным способом, свил уютное гнездышко в моем речевом аппарате. Он разбивал речевой поток не там, где это было создано Богом и веками отработано системой языка.
С тех пор вся моя жизнь превратилась в схватку с этим бесенком. Чаще побеждал он. Это происходило в самый неподходящий для меня период жизни. Он налетал на меня сзади и ловким приемом самбиста укладывал на лопатки. Его черные, покрытые кустиками ржавых волос, лапы тянулись к моей шее, а клычкастая мордочка норовила впиться в мое горло. Наступал момент, когда моя оборона и его наступление балансировали на грани вздоха, дуновения ветерка, чьего-то желания вовремя протянуть руку. Жизнь вновь катилась по привычной колее. Тогда я чувствовал, как постепенно слабеет хватка его лап, как с легким шелестом он втягивается в свою норку и с ненавистью шипит: «Ну, подожди, жизнь еще не кончена, я скоро напомню о себе». И напоминал. Гораздо чаще, чем это хотелось.
Сейчас, когда нет прежних сил молодости, когда всё чаще врачи говорят о каких-то недугах, о которых раньше и не слыхивал, мой личный бесенок в своих действиях становился все наглее и наглее. Пришлось задуматься, что делать дальше. Особенно остро стал вопрос для меня после последнего метод Совета. Говорить было так трудно, что это мне не удалось скрыть. В аудитории стало неестественно тихо. Кто-то из коллег, желая искренне помочь мне, продолжил изложение проблемы, которая требовала скорого решения. Все заулыбались и как-то быстрее обычного перешли к другому вопросу.
И я решил уйти. Хотя год или даже два мог еще протянуть. В такой ситуации решение принимается самостоятельно, потому что никто лучше самого уходящего не осознает проблему во всей её трагичности, когда пожилого, чаще не совсем здорового человека, судьба заставляет, зажмурив глаза, прыгать в пучину неизвестной ему жизни, когда, зайдя в продуктовый магазин, пять раз хорошо приходится подумать, прежде чем положить товар в сумку, когда замечаешь, что в очереди к участковому терапевту проводишь гораздо больше времени, чем за письменным столом.
Однако мы забежали далеко вперед, оставив нашего рассказчика, стоящего на табуретке в товарном вагоне в июле 1941 года. Потом он часто будет стоять на табуретке в первом ряду в составе Ансамбля песни и пляски танкового училища, в котором служили родители. Хорошо помнится тихая небольшая деревенька Борисково на берегу озера Кабан.
В Ансамбль меня привела Мама. И не потому, чтобы я непременно стал солистом, а чтобы хоровое пение помогло в её борьбе с моим недугом. Какой-то врач ей сказал, чтобы преодолеть заикание, надо говорить нараспев, пропевая слог за слогом. Так, заставляя меня пропевать слова, она обнаружила, что у меня есть голос – звонкий, серебристый альт. Она заставила меня выучить несколько песен, которые передавали по радио и отправилась к руководителю Ансамбля капитану Симагину. Тот пришел от услышанного в полный восторг.
«Вот это голос, вот это сила, и где у него умещается такая голосина!» – восклицал он. «Ты у нас будешь солистом», – подытожил он уверенным голосом. И на ближайшем концерте я уже лихо запевал «Эх, Маруся, душа моя Маруся»1 и очень актуальную тогда песню:
Кто сказал, что надо бросить
Песни на войне?
После боя сердце просит
Музыки вдвойне.
Пой, наш певучий братишка.
Наш неразлучный баян!
Нынче – у нас передышка,
Завтра – вернемся к боям.2
Не сомневаюсь, что капитан Симагин был в курсе маминого эксперимента, тщательно подбирал мне репертуар из распевных русских народных песен «Ах ты, степь широкая, степь раздольная!», фронтовые будни солдата «Первой роте сегодня ты ночью приснилась, а четвертая рота заснуть не могла».
Близкие старались больше разговаривать со мной, все чаще отмечая положительную динамику моей речи. К сожалению, они не догадывались, что в душе моей уже угнездились два начала, которые диктовали мне совершенно разные модели поведения: одно заставляло меня мучительно краснеть, десятки раз проговаривать варианты того, что я хотел бы сказать. И не говорил, и не спрашивал, а давясь слезами, отходил в сторону, решая, что все же лучше промолчать. Так, с одной стороны, формировалась личность слабая, инфантильная, склонная к бесконечным компромиссам с другими и с самим собой. С другой стороны, стоило мне выйти на сцену, независимо от того, какая сцена – то ли праздничный концерт в Киевском оперном театре, то ли выступление на колхозном полевом стане, – я ощущал себя королем, потому что публика обожала меня. Никакой стеснительности, никакой робости – только вперед, не замечая или сметая любые преграды.
Вот бы им обоим сесть за стол друг против друга и договориться о чем-то. Нет, не сели, не договорились, и каждый мчался по своей привычной колее.
Однако мое участие в Ансамбле было не единственным направлением в борьбе с заиканием. Мама узнала, что в Казани практикует известный ленинградский невролог проф. Русецкий, ставший невольным гонителем и жандармом моих детских пристрастий. Его рекомендации состояли всего из одного пункта – беречь нервную систему. А это значило: гулять не более часа в день за руку с Мамой или Бабушкой, и чтобы это не стоило мне никаких физических и нервных усилий. Как она узнала про этого врача – до сих пор для меня тайна. 1943 год, самый разгар войны, источников информации никаких, кроме радио-тарелки. Мне было трудно представить, как можно не играть в футбол со сверстниками во дворе, не играть в догонялки, вышибалы, а тут тебе предлагают с Мамой за ручку гулять.
Самое же главное – он настаивал, чтобы я ушел из Ансамбля, так как сцена истощает нервную систему. Вот в этом пункте у меня появились союзники: Бабушка и в какой-то степени Мама. Она согласилась с доводами Бабушки, что выступление в Ансамбле помогает мне преодолеть робость, что в эти минуты я забываю про свой недуг, чувствую себя равным со всеми, при этом она всегда вспоминала вагонного доктора и его диагноз «само пройдет». И если насчет Ансамбля с Мамой удалось найти какой-то компромисс, то с гуляньем она стояла, как скала, отстаивая рекомендации проф. Русецкого. Я не понимал, как может мне навредить футбол, ведь игра со сверстниками дарит мне столько незабываемых счастливых минут.
Я хорошо помню все события последнего дня, когда мы провожали отца на фронт. Он нес меня на руках, а рядом шла Мама, вцепившись в рукав его шинели, словно предчувствуя, что это в последний раз, что больше мы никогда не будем вместе. Мама тихо плакала. Глядя на нее, разревелся и я. Отец нас успокаивал, говорил, что скоро вернется, что к тому времени, когда они приедут на фронт, война уже закончится и что мы непременно победим. И еще он сказал, чтобы мы встречали его. Он подбадривал нас, старался шутить, но я видел, что он чаще обычного моргал глазами, смахивая тыльной стороной ладони слезы. Больше я отца не видел. Он недолго провоевал – всего один месяц и погиб во время налета вражеской авиации. Я часто думал, что он испытывал во время этого налета, о чем и о ком он думал. Может быть мамины тихие слезы и мой рев промелькнули в его угасающем сознании и в смертную минуту ему не было так одиноко и страшно.
Так и остались мы одни: я с Братом и три женщины разного возраста – Бабушка, Мама и младшая дочь Бабушки – старшина мед. службы, веселая хохотушка тетя Фаня, которая, рассказывая о себе, с лукавой улыбкой всегда говорила: «Я у нашей мамы первая, – при этих словах замолкала и потом неожиданно добавляла, – со второго десятка». Своим неунывающим характером она всегда бодрила каждого из нас, повторяя, что пока мы молоды, надо жить весело. Она была более свободной, чем Мама, поэтому много уделяла мне внимания, составляя для меня специальные упражнения, нечто похожее, как я потом узнал, на практическую логопедию. Она меня научила быстро подбирать удобные слова благодаря распевной манере речи. Она понимала, что то, чем она со мной занимается, это, как палочка для пожилого человека, – ходить помогает, но не лечит.
Профессор Русецкий, к которому Мама меня регулярно возила в Казань, отмечал некоторое улучшение и очень надеялся, что глубокое психологическое потрясение должно вывести меня из этого состояния. Такое психологическое потрясение мы вскоре испытали.
Однажды, когда мы уже спали, в дверь постучали – настойчиво, грубо, как могли стучать только бандиты. На вопрос Бабушки, кто стучит и что нужно в такой поздний час, раздались брань и угрозы. Мы занимали второй этаж частного дома. На первом этаже жили хозяева. К ним не ломились, зная, наверное, что в доме есть мужчины. Знали они также, что на втором этаже, кроме женщин и детей никого, поэтому не ожидали никакого сопротивления. Они без особого труда выломали дверь с улицы в сени, а вот массивная, дубовая дверь, закрывавшаяся на задвижку, оказалась им не под силу. Тетя Фаня прижимала меня к груди, успокаивая и заверяя, что все закончится хорошо. Так под стук топора мы не расслышали одиночный выстрел. На той стороне вдруг стало тихо. Топор перестал калечить нашу спасительную дверь, голоса затихли. Затем раздались шаги на лестнице, наступила тишина. Только потом мы увидели в руках Мамы пистолет и поняли, что произошло. Она впервые воспользовалась личным оружием, полагавшимся офицерам Красной Армии. Пулевая дорожка в двери еще долго напоминала нам о произошедшем.
Утром Бабушка повела меня в детский сад. Когда мы спускались по лестнице во двор, там хозяин дома, крепкий мужик лет пятидесяти, колол дрова. Ни слова не говоря, Бабушка подошла к нему и влепила такие две оплеухи, что в следующую секунду он оказался на коленях, а из носа текла струйка крови. «Это тебе аванс, подлец, расплата будет потом». Я не представлял, какая будет расплата, но аванс мне явно понравился. Даже хозяйский сынок – рыжий Толян – всегда дразнивший и обзывавший меня заикой, стал обходить меня стороной.
Вскоре у нас в доме появился мужчина – капитан Исаак Миронович Гурфинкель, который, имея серьезные намерения, настойчиво ухаживал за нашей тетей Фаней. Сначала я его жутко ревновал к Фане, уговаривая её не выходить за него замуж, а подождать меня, обещая расти быстро-быстро. Но потом мы с ним подружились, так как не подружиться с ним было просто нельзя – у него были золотые руки, светлая голова и доброе сердце. Он вполне серьезно относился к моим детским заботам, когда я, например, просил его решить сложную задачу – нарисовать букву один. И он рисовал букву один, просиживал ночами над чертежами для Брата, старался раздобыть продукты, которых не было, но народ просил есть, – словом, стал надежной опорой нашей Семьи. Вот только Бабушке не мог угодить, так как он оказался сыном местечкового сапожника. Она с гордостью говорила, что её отец был главным приказчиком у известного в России сахарозаводчика Бродского, а тут местечковый сапожник… Но в душе она уважала его и даже гордилась им. Когда ему удавалось сделать что-то необычное, из ряда вон выходящее, она обнимала его и со значением растягивая слова, говорила на идиш «Шистерс зун»3 и поднимала вверх большой палец. Все присутствующие покатывались от хохота, а Исаак Миронович пуще всех.
Коль речь зашла о психологическом потрясении, о котором говорил проф. Русецкий, не могу не сказать еще об одном случае, который врезался в мое детское сознание и оказал на меня глубокое психологическое воздействие.
Зима 1944 года выдалась суровой, снежной, и уже к началу декабря озеро Кабан все было испещрено ниточками тропинок, протоптанными теми, кто не желал идти в обход, а шли так, как это было удобно и быстрее. Вот и мы каждое утро топали через озеро Кабан, кто на службу в танковое училище, Брат в школу, а я в детский сад. Однажды морозным, солнечным днем я и Брат катались на санках с довольно крутого берега озера Кабан. Мы мчались вниз с такой скоростью, что останавливались далеко от берега. Потом с санками карабкались вверх по склону, чтобы в очередной раз с замиранием сердца мчаться вниз. Когда мы остановились далеко от берега, чтобы передохнуть немного, послышался хорошо знакомый мне рев самолета. Мне подумалось, что это какой-то сбитый немецкий самолет прорвался к нам, к городу Казани, чтобы завершить то, что ему не удалось сделать в июле 1941 года. Я упал на лед и закрыл голову руками. Казалось, еще мгновение… и самолет раздавит, расплющит нас. «Не реви», – словно сквозь густой туман послышались мне слова Брата. Он поднял меня и с силой вдавил в санки. «Не бойся, это далеко, лед крепкий», – долетали отдельные слова и фразы до моего сознания. Он схватил веревку от санок и побежал к берегу. Внезапно раздался оглушительный взрыв и вверх поднялся громадный столб огня и дыма. Это самолет врезался в лед. Мне показалось, что лед под нами закачался. Я заревел пуще прежнего. Брат обнял меня и спокойно сказал: «Не бойся, я тебя не брошу».
Нас обогнала молодая женщина, но, увидев, что Брат тяжело дышит и уже выбивается из сил, вернулась, схватила веревку и побежала к берегу. Когда мы были уже недалеко от берега, увидели Бабушку, бегущую нам навстречу. Она бежала неровно, как-то зигзагами и что-то кричала, но к нам долетали только бессмысленные звуки. От ужаса глаза же её готовы были выскочить из орбит. «Там образовалась громадная полынья, – женщина куда-то показала рукой, – она стремительно разрастается, надо спешить». Когда мы были уже на берегу, то увидели громадное белое пространство, а внутри – черная вода. А ведь мы только что были там, в самом центре полыньи. Народ на берегу говорил, что у меня и Брата в тот январский день 1944 года был второй день рождения.
Бабушка очень переживала, что в общей суматохе на берегу потеряла из вида ту молодую женщину, которая в критический момент помогла нам, рискуя своей жизнью, не побежала вперед, а вернулась и вместе с Братом тащила санки, на которых сидел я. Казалось бы, деревушка Борисково – не Москва, где редко случайно можно встретить знакомого человека, здесь, в Борисково, все друг друга знают в лицо. Но ведь не встретил, хотя мы, мальчишки, большую часть дня проводили в играх на улице и вероятность такой встречи была значительно выше, чем в любом другом случае. Я никогда не забуду её простое русское лицо, озаренное теплой улыбкой, когда она нагнулась ко мне и провела рукой по моей щеке. В следующее мгновенье она уже весело крикнула Брату: «Что, лошадка, притомилась? Давай вместе, легче будет, побежали». И если я её не встретил, значит это был Ангел, посланный рукой Творца, чтобы спасти нас. По настоянию Бабушки решено было Маме ничего не рассказывать о происшествии с разбившимся самолетом.
Методика профессора Русецкого в переводе на доступный язык означала, что клин вышибается клином, т.е. что одно психологическое потрясение нейтрализует другое. В моем случае эта методика, как показало время, оказалась несостоятельной. К сожалению, это я сейчас такой умный, что пришел к данному логическому заключению, а тогда Мама пыталась неукоснительно следовать рекомендациям проф. Русецкого. Но это только усугубляло ситуацию. Тяжелый кожаный мамин ремень частенько гулял по моей спине. После каждой такой порки я еще больше замыкался в себе, еще отчаяннее бегал, прыгал, играл в футбол, выплескивая наружу те эмоции, которые мне надо было держать в себе.
Хорошо, что у меня были надежные защитники – Бабушка и Брат, которые, пытаясь сдержать мамин ремень, часть ударов брали на себя, поэтому доставалось и им. Но Бабушка не обижалась на нее, а, наоборот, жалела, часто приговаривая, что у Розочки такая тяжелая и главное ответственная служба. «Отдел кадров», – с придыханием произносила она, сопровождая свои слова указательным пальцем, который она поднимала вверх, делая при этом многозначительную гримасу. Так я до сих пор не пойму, что означала эта сцена -то ли в ней была густо замешана скрытая ирония, то ли знак уважения к казенному месту, где в одном из кабинетов большую часть своей молодой жизни проводила моя Мама.
То, что в её кабинете шутки не шутили, говорит эпизод с пропажей какого-то документа, «так, ничего особенного – четвертушка бумаги», но из-за этой бумажки Мама неделю ходила буквально черная. В доме была такая тишина, что казалось где-то лежит покойник, все говорили шепотом. А злосчастная бумаженция все-таки нашлась. Все оказалось очень просто: кто-то пил чай и по неосторожности капелька попала на документ и приклеилась к другому документу, который оказался вдруг востребованным, и все прояснилось. В этот счастливый день я первый раз за неделю увидел улыбку на лице Мамы, а Бабушка в честь такого события испекла к чаю «бабку» – чуть подслащенная вермишель темного цвета. Трудно представить себе, к каким трагическим последствиям могла привести нас эта капелька чая, если тогда за пару мерзлых картофелин, за пшеничный колосок давали по десять – двенадцать лет, а тут – секретный документ!
Все события, происходившие с нами, я хорошо помню с пяти лет, т.е. с 1943 года – тяжелого, трагического, когда похоронки одна за другой стали залетать к нам в дом, терзая и так истерзанные сердца моих дорогих женщин. Сначала пришла похоронка со сталинградского фронта на младшего сына Бабушки, потом с Курской дуги – на среднего, а в конце 1943 года пришло извещение о гибели отца при форсировании Днепра.
Осознать эти события я был не в силах – осознание пришло потом. Я запомнил в деталях все происходившее вокруг меня, когда порог нашего дома переступили две женщины со скорбными лицами, Мама сразу поняла, что это по её душу. Она закрыла лицо руками и заплакала, и сквозь плач я явственно расслышал её слова: «Леля, что ты наделал?» Эти слова так и остались загадкой для меня. Она в чем-то обвиняла отца. В чем? Не на пирушку же он поехал. Бабушка обняла Маму, и они застыли в этой скорбной позе. Из оцепенения всех нас вывело сухое покашливание одной из пришедших женщин: «Извините, у меня еще целая пачка таких писем, распишитесь, пожалуйста». Мама взяла карандаш, и рука её застыла в пространстве, словно она должна была сделать шаг куда-то, откуда возврата уже нет. Её последнее движение руки – и она вдова, ставится последний штрих в их совместном земном существовании. Дальше – незамужняя женщина. Я же в это самое время беззаботно носился по комнате, гремя самодельным самокатом, придавая всей этой картине некий сюрреалистический смысл. Я тупо смотрел на Бабушку, которая пыталась донести до моего сознания, что теперь я сирота, что отца убили фашисты и что мы его больше никогда не увидим. Трудно сказать, что я хотел показать своим поведением: то ли такие события были за гранью моего понимания, то ли проявление моего ослиного упрямства, когда никакая сила не могла заставить делать то, что не хотелось.
Так я мог утром спрятать офицерский ремень дяди Исаака, торопившегося на службу. Но какой он, скажите на милость, преподаватель математики без него. Вот и носились все по квартире, заглядывая во все углы, умоляя меня выдать злосчастную портупею. Но я стоял, как скала. Чтобы показать свою непричастность к её пропаже, я включался во всеобщие поиски. Наконец, эта игра мне надоедала, и через какой-то промежуток времени я издавал победный клич, показывая в высоко поднятых руках искомую портупею.
Darmowy fragment się skończył.