Czytaj książkę: «Уля умерла», strona 2

Czcionka:

Что-то пошло не так. Больше всего мне сейчас хочется оказаться в доме детства: ощутить его атмосферу, вдохнуть его запах, услышать шорохи. Представляю детскую комнату, себя под одеялом на втором этаже двухъярусной кровати… По вечерам я подолгу не спала, слушала тихие голоса родителей, которые доносились с кухни. Слов разобрать не могла, да и не старалась, и постепенно, под монотонные разговоры папы и мамы, засыпала. Вернуться бы сейчас туда и начать всё сначала. Но… Сейчас этого дома нет. Родители снесли его, когда построили рядом новый. Там мы тоже жили всей семьей, но почему-то сейчас мне вспоминается именно первый дом. Наверное, потому что он относится к периоду «до папиной аварии». Через пару месяцев мой мир пошатнется, и я узнаю, что ничто не вечно.

В комнату кто-то заходит. С легким стуком что-то ставят на пол рядом. Наверное, носилки.

– Плед под ней можно забрать? – деловито спрашивает женский голос, чье сожаление о произошедшем уже испарилось за рутинными рабочими делами.

– Да, да, конечно, – Диму почти не слышно.

За его ответом следует тихая команда санитаров: «Ну, раз-два»…

– Подождите! Дайте мне, – после резкого выкрика Дима запинается, – пять минут с ней…

Бормотание чужих голосов, шорох подошв. Щелкает дверная ручка. Слушаю. Димино дыхание. Тихие медленные шаги. Ближе, ближе, совсем близко. Наверное, он взял меня за руку и присел рядом. Как же я хочу почувствовать его прикосновение сейчас… Дыхание становится чаще и отрывистее. Представляю, как по Диминому лицу текут слезы. Если у меня осталась только душа, то сейчас мою душу до краев наполняет сожаление об утрате будущего, моего живого будущего.

– Прости меня, – задыхаясь, тихо произносит Дима…

Он действительно сидит перед Улей и держит её за руку. По осунувшемуся за несколько часов лицу текут слезы, которых он не замечает.

– Я люблю тебя… – Дима стонет и резко встает. Разворачивается и выходит из комнаты.

…Удаляющиеся шаги и звук распахиваемой двери.

Через несколько минут меня уносят из собственного взрослого дома.

Глава 3

Это неправильно.

Этого не может быть.

Я не могу отделаться от надежды на то, что всё происходит не по-настоящему и должно как-то вдруг закончиться.

Приглушенный шум улицы и двигателя машины, отвлеченные разговоры работников скорой, смех водителя, явно флиртующего с врачихой. Врачиха хихикает и даже кашляет кокетливо. А я – умерла?

Не думать, не думать… Хотя правильнее сейчас будет не слушать. Если же перестать думать, то что останется от меня, кроме тела?

Говорят, когда мы умираем, душа отправляется в последнее путешествие. Посещает памятные места и близких людей, чтобы сказать мысленное прощай…

Что же я торчу здесь, если не оживаю?! Внутри меня восстает воинственная Уля былых добрых дней – готовая биться об стену своим позитивным лбом, убеждая себя, что всё получится. Она мысленно откидывает каштановые волосы за плечи, упирает кулаки в бока.

Но что, если все сказки про путешествие души – последнее жизненное разочарование? Это доносится с вершины надо-горы, где моя голова с отвисшими щеками и синяками под глазами уже заняла свое место. Или я что-то делаю не так. А может, я просто не заслуживаю такого утешения, как последнее путешествие?

Воинственная Уля мысленно съеживается, садится на грязный трясущийся пол скорой, обнимает колени.

Что, если всё кончено? Вот так глупо. Или, наоборот, правильно? Нет сил на борьбу и поиск. Борешься, пока жив, борешься мертвый. Я не хочу становиться надо-головой и после смерти самой себе мямлить лениво указания, под монотонное жужжание мух.

Я не могу больше.

Не хочу.

Я сдаюсь…

Звуки вокруг меня становятся всё тише. Проваливаюсь куда-то – глубже, глубже. Тишина наполняется шорохами – теплыми, знакомыми. Мысли улетучиваются. С наслаждением, предшествующим сладкому крепкому сну, от которого слипаются глаза, отключаюсь от реальности…

Рядом громко мурлыкает кошка. Маленькая девочка завернулась в одеяло так, что видна только взъерошенная макушка, блестящие в темноте глаза и нос. Она никак не может заснуть и внимательно смотрит на кошку, только что запрыгнувшую на её кровать.

– Чего не спишь, Дуська? – шепчет девочка. – Пойдем под одеяло? – предлагает она кошке и приподнимается на локте, открывая проход в теплое логово.

Кошка медлит, и девочка бесцеремонно сгребает её свободной рукой, затолкав под одеяло и тут же опустив его. Чувствуя, как кошка ворочается у неё под боком, девочка шепотом подбадривает её:

– Ложись, ложись.

Когда кошка наконец укладывается, девочка возвращается к своим мыслям. Завтра у неё день рождения. Она вспоминает новое платье, которое подарил папа. Платье – её любимого красного цвета, с красивыми оборками по краям и пышными короткими рукавчиками. Как у барышень в мультиках и раскрасках. Мама отгладила платье и повесила в шкаф на плечики, чтобы завтра с самого утра Уленька могла нарядиться. И откуда только папа достал в больнице платье?

Еще недавно при мысли о больнице у Ули всё сжималось внутри от непонятной тревоги. Она не знала, что такое смерть, но боялась её, как темноты с прячущимися в шкафу чудовищами. Она не плакала, но каждый день просыпалась с мыслью: что же будет с папой? Он спал и спал, как говорила мама. А что, если он не проснется совсем? Ну, тогда они будут продолжать ходить к нему в больницу и рассказывать свои новости – отвечала Уля сама себе. Мама сказала, что папа спит, но слышит их. Не всё так плохо. Но Уля часто замечала, как мама плачет по ночам, и в её голову закрадывался вопрос – или всё-таки всё плохо? Иногда мама плакала и днем. В их доме теперь всегда тихо, и всхлипывания слышны даже из-за закрытой двери родительской спальни. Старшая сестра Ирка тоже ходит молчаливая, с красными глазами и не хочет играть с Улей. Она и не ругается с ней, как раньше, но лучше бы ругалась. Теперь, когда Уля подходит, Ирка просто тихо качает головой – нет, уйди. Иногда она тоже плачет. Так что же тут хорошего? Раньше было по-другому.

А пару дней назад папа проснулся, и все заметно повеселели. Он тихо говорил и быстро уставал, был весь в бинтах и каких-то трубках, но когда девочки с мамой в первый раз пришли к нему в палату и тихонько сели на краешек кровати, он изо всех сил старался быть веселым и разговаривать, будто ничего страшного не произошло. В отличие от вечно плакавших Ирки и мамы, папе Уля поверила безоговорочно. Она села к нему поближе и молча держала за большую теплую ладонь, пока мама что-то рассказывала. В папиной ладони Уля могла спрятать обе свои ладошки. Ирка сидела с другой стороны. Уля вполуха слушала их разговоры и тихо улыбалась. Потом мама вдруг резко замолчала. Обернувшись, Уля удивленно заметила, что она снова плачет, прикрыв рот рукой. Махнув другой рукой в их сторону и прошептав, что она сейчас вернется, мама стремительно вышла из палаты, а папа улыбнулся Уле с сестрой:

– Не переживайте, мама просто переволновалась.

– А я не переживаю, – оправившись от первого удивления, быстро ответила Уля. Но тут её удивила Ирка, сидевшая с другой стороны, – она как-то странно всхлипнула и, уронив голову на кровать, зарыдала, вцепившись в папину руку.

– Я так боялась, что ты умрешь! Что тебя не будет совсем. Совсем…

Ирка продолжала плакать и никак не могла успокоиться, а папа поглаживал её плечо свободными пальцами и ласково приговаривал:

– Ну, ну. Всё хорошо. Я, конечно, буду. Я всегда буду с вами.

Уля переводила недоуменный взгляд с сестры на папу. Так вот чего они все боялись – что папы не станет совсем. Уля попыталась себе представить это и не смогла.

Прощаясь, Уля внимательно посмотрела папе в глаза – когда он улыбался, у глаз появлялись мелкие морщинки. Она всегда мечтала о таких же замечательных морщинках. Только у веселых и добрых людей, как её папа, могут быть такие морщинки, и Уля тоже хотела быть доброй и веселой – даже когда станет взрослой. Но… Разве может когда-то не стать папы? С его улыбкой, морщинками, веселым озорством и серьезными, но не строгими разговорами. Уля ушла из больницы и до вечера ни с кем не разговаривала.

Человека может не стать совсем?

Этот вопрос не выходил у неё из головы. Она изо всех сил старалась себе представить, как это, если папы нет. Было страшно и почему-то одновременно интересно до мурашек на спине – как это так? Будто представить, что люди умеют летать и она тоже сможет – нужно только кое в чем разобраться. Уля не могла выразить это словами, но чувствовала, что прикоснулась к чему-то большому, необъятному, тому, что выносит её из безопасного детского мира, но в то же время дает шанс увидеть другой мир. Она вдруг поняла совершенно ясно, что если бы папы действительно не стало совсем, то всё бы изменилось. Простые игры и ссоры с Иркой, семейные вечера и встречи с родственниками, воспоминания о прошлом и, конечно, будущее – всё изменилось бы безвозвратно.

Уля часто ездила с родителями и сестрой на поезде в гости к разным родственникам. Как-то, во время остановки, на которой никто не вышел и не зашел, она спросила у папы:

– Почему мы стоим?

– Поворачивают стрелку, – ответил папа и, видя непонимание на Улином лице, добавил: – Поезд не умеет поворачивать, как машина или велосипед. Паровоз едет по рельсам, и перед поворотами машинист должен сначала остановиться и переключить специальную стрелку.

Папа почему-то вздохнул и приобнял Улю, смотревшую в окно тамбура.

– Это такой механизм – он развернет наши рельсы на новую дорогу, – объяснил он. – Иначе поезд проедет поворот и поедет прямо.

– А если машинист забудет повернуть какую-нибудь стрелку? – нахмурилась Уля, водя пальцем по стеклу.

– Тогда мы приедем совсем в другое место, – засмеялся папа и добавил: – Не переживай, не забудет. Он ведь знает, куда нам надо.

Вечером, после первого посещения папы в больнице, Уля вспомнила этот разговор. Она подумала, что сразу после аварии их жизнь остановилась, как поезд. Ничего не происходило – только ожидание поворота стрелки, которого не планировалось на пути. Если бы стрелку повернули, они бы поехали совсем в другое место. Но машинист – кто-то неведомый, никогда не видимый, но управляющий дорогой для всех – передумал, и вот их поезд тронулся и теперь тихо набирает ход, чтобы ехать дальше по прежним рельсам.

Уля вдруг поняла, что пережила развилку, где перед ней расстилались одновременно две большие дороги с совершенно разными жизнями. А сколько вообще этих дорог, сколько поворотов вокруг?

В тот вечер она сделала два открытия: всё заканчивается и всё меняется.

Даже папа или мама могут «закончиться». Даже дом, вроде такой безопасный и нерушимый, – может поменяться. Иногда это происходит отдельно друг от друга, иногда одно цепляет другое. Неважно: большой ли это мир из новостей и газет или мир ребенка, ограниченный несколькими близкими людьми, домом и привычными делами.

Теперь, когда Уля засыпает, она вспоминает папины глаза с мелкими морщинками вокруг и большие руки. Она благодарит машиниста за то, что он передумал поворачивать стрелку. И лицо её – мокрое от запоздало пришедших слез.

…Выныриваю из воспоминаний, медленно обретая слух. Двигатель скорой ровно шумит, покряхтывая на кочках. «Я сквозь мембраны впускаю звук… – поет радио, – там изнутри играет сердца стук…» Прислушиваюсь к себе – тишина.

Как же я могла это забыть: всё заканчивается и всё меняется. Хочу я этого или нет, машинист уже повернул стрелку. Моя мысленная воинствующая Уля, сидящая на полу скорой, поднимает голову с красными блестящими глазами и еле заметно, уголками рта, улыбается.

Глава 4

С тех пор как я сделала два моих больших открытия, судьба перестала быть линейной. Наравне с основной дорогой я всё время видела возможные повороты и часто фантазировала, возвращаясь назад или забегая вперед, – а чем могла бы обернуться моя жизнь, если бы что-то пошло иначе? Если я успевала притормозить перед явным поворотом и могла сделать самостоятельный выбор – о-о-о, это было одновременно поводом для гордости и долгих терзаний. Как не ошибиться и сделать всё правильно?

Наверное, поэтому мой последний этап и был таким. Поначалу, когда стало ясно, что со старым образом жизни и работы покончено, это осознание поворота воодушевило меня. Когда я оказалась за бортом стабильности в своей жизни, то включила интуицию на полную мощность, как своеобразный радар, – лишь бы не упустить момент, только бы не прощелкать правильный поворот. Я знала, что почувствую его, распознаю по знакам Вселенной, увижу надежду там, где никто другой не увидит. Тогда всё будет отлично.

Но время шло, а знаки не срабатывали. Я стала видеть эти самые знаки во всем – просто потому что мне так хотелось. Загадывала желания на пролетающие ночью самолеты. Загадывала найти покой и гармонию в жизни всякий раз, когда видела на часах складные комбинации вроде 13:13 или 01:10. Я прислушивалась к голосам уличных певцов, переводила случайные тексты, бралась за незнакомые книги в приглянувшихся обложках. Я продолжала откликаться выборочно, «на авось», на самые разные вакансии, соглашалась на предложения сотрудничества, которые раньше бы проигнорировала. Везде и всюду я искала свой толчок, свое ощущение верного поворота, сигнал, показавший бы, что вот этот неприметный шаг приведет меня скоро к чему-то большему, лучшему. Но все порывы заканчивались ничем, и каждое начинание скатывалось к разочарованию. Всё было не то, и ни в чем я не чувствовала, что так нужно.

Тогда-то я и начала сникать. Меня не так угнетала нехватка денег, как ощущение, что я сошла со своего правильного пути, потеряла связь со своей интуицией, а значит и со своей душой. Я кидалась от надежды к отчаянию, и не проходило ни дня, чтобы я не побывала на обоих полюсах.

Иногда я просыпалась с новыми силами, возрождала в себе энтузиазм, снова бралась за поиски – теперь уже не только внешние, но и внутренние. Но на протяжении дня будто ломилась в неприступную стену, и что бы ни пыталась делать, всё заканчивалось неудачей. К ночи меня обуревало разочарование во всём, горечь которого я ощущала во рту, как вкус слишком крепкого чая. Я вертелась с боку на бок, не могла уснуть, а когда засыпала, то мои проблемы снились мне. Просыпалась во вчерашнем кошмаре, тянула за собой жирный хвост апатии, тяжелый, как бревно. Тогда день начинался с отчаяния и нежелания двигаться вперед. Без ощущения, что я иду правильно, я не видела смысла идти вообще – что если я окажусь еще дальше от нужного поворота?

Я тонула в этом состоянии, как в грязной реке, пахнущей дохлой рыбой. Мои конечности шевелились медленно, будто преодолевали давление воды, босые ступни ощущали дно со сколькими водорослями и острыми камнями. Воздух заканчивался – еще немного, и я вдохну эту мутную воду носом. Тогда мне крышка.

Но природный оптимизм, который на протяжении всей жизни помогал мне воспарять вверх из самой грязи, не был готов сдаваться так быстро. Внутренний голос нашептывал открытые когда-то истины: всё заканчивается и всё меняется. Не может быть вечно плохо, не может быть застой без конца: главное – не опускать руки, продолжать поиски, грести к поверхности. Дорогу осилит идущий – подбадривала я сама себя снова и снова. И к концу дня, начавшегося с уныния, наполнялась надеждой самой высокой пробы. Надеждой, ни на чем не основанной, кроме неизменной веры в лучшее. И всё начиналось сначала. Я отталкивалась от склизкого дня, выныривала из зеленой воды и хватала ртом воздух.

Но с каждым последующим разом уныние становилось всё глубже, а запасенного воздуха в легких – всё меньше. Ноги и руки сводило от бесконечных усилий. Вера в лучшее начала отказывать мне. Кто вообще сказал, что всё должно быть хорошо? Мало ли в мире несчастных, запутавшихся, потонувших в бессилье людей. Тех, кто не просто потерял себя, как я сейчас, а кто, может, никогда себя и не обретал. Я оглядывалась вокруг, и мне начинало казаться, что мои личные запросы сильно завышены.

Люди вокруг пахали на работах с одной целью – не подохнуть с голоду. Они жили с людьми, которые их раздражали, лишь бы по привычке хоть с кем-то делить продавленный диван. Растили детей, не оправдавших их надежд. Не имели никаких увлечений для души, или не имели денег, чтобы заняться ими. Зачем? Сериалы – тоже хобби.

Люди вокруг говорили, что мир несправедлив и жизнь далека от наших желаний, и я начинала им верить. Я начинала думать, что не все повороты в принципе ведут к хорошему. Возможно, именно этот поворот в моей жизни, означает конец былому счастью, которым я не успела толком насладиться в гонке за развитием и закреплением позиций. Постепенно я стала ненавидеть надежду как чувство. Надежда стала моим злейшим врагом, и с каждым разом била всё больнее.

Проще смириться с худшим, чем постоянно надеяться на лучшее без всяких на то оснований. Я нехотя повернулась к менее идеальным вариантам жизни. Можно ведь устроиться и на работу, которая не будет приносить удовольствие. Главное – не подвести семью. У меня растут дети, и им банально нужна зимняя одежда на новый сезон. Ипотеку нам, конечно, не потянуть. Квартиру придется продать или обменять на что-то попроще. Пора взглянуть правде в глаза – у Димы с работой тоже нет ни успеха, ни денег, ни радости. Я вспоминала, как часто доказывала ему, что всё зависит только от нас самих – стоит только захотеть, – и мысленно усмехалась. Ну вот, теперь всё зависит только от меня, и я понимаю, что от меня ничего не зависит.

Новое мышление притупляло боль и разочарование. Оно помогало вынырнуть и зависнуть на грязной дрейфующей коряге, не обращая внимания на вонь и холод. В конце концов, я запретила себе надеяться вообще, и уныние разлилось внутри как яд. Внутренняя энергия, которая раньше помогала мне сворачивать горы и добиваться желаемого, теперь сжигала меня изнутри. Подсознательно я по-прежнему не могла смириться ни с новым образом жизни, ни с мыслями, ни с трусливым отступлением от собственных желаний и принципов. Сознательно же я упорно заталкивала все собственные протесты подальше. На этом этапе я и взялась за мантру: не думать, не думать… На автомате рассылала отклики на вакансии, не вызываашие во мне ничего, кроме приземленных расчетов, и с каждым разом снижала свои личные требования к работе. Но даже это не помогало – я получала отказы, и втайне радовалась им.

Я всё больше запиралась в себе и меньше общалась с близкими. Игнорировала телефонные звонки, отписываясь отговорками, что не могу говорить. С Димой и мальчиками держалась дружелюбно-отстраненно – спрашивала об их делах и новостях, помалкивая о себе и своих переживаниях.

Через некоторое время мое бездействие и отрешенность стали проявлять себя не как избавление от проблем, а как переход на новый проблемный уровень. Уровень такой бездонный, что я сама не понимала его тянущую глубину. Я заметила, что у меня стало болеть сердце – будто покалывало в груди тонкими иглами, от которых я ненамеренно морщилась. Если это случалось, когда рядом кто-то был, то я поспешно отворачивалась и давала себе пару секунд на глубокие вдох и выдох…

Всё это промелькнуло у меня в голове за мгновения, оставив одну мысль – стало болеть сердце. Эта мысль почему-то пересекается с внешним миром – тем, что существует за пределами моей головы. Прислушиваюсь.

– Хм… Даже удивительно для молодой девушки, – доносится до меня мужской озабоченный голос. – Сердечко-то её и подвело, – продолжает голос задумчиво.

Рядом громко звякает что-то железное – видимо, скальпель или другой инструмент. Я старательно блокирую воображение, которое, истосковавшись по ярким картинкам, живо рисует собственную распоротую грудную клетку.

– Говорят же, не принимайте ничего близко к сердцу! – вновь восклицает голос, уже с усмешкой, и добавляет: – Зашиваем!

Глава 5

Через какое-то время голоса, наконец, удаляются, хлопает тяжелая дверь. Мысли наполняют меня, как поднимающееся тесто – кастрюлю. Морг. Трупы вокруг. Я – труп.

Стоп, стоп, нужно срочно сменить пластинку. Когда меня похоронят? И еще – вспомнит ли Дима о том, что я просила кремировать меня, а не закапывать?

Извлекаю из памяти обрывки фраз из этих разговоров – конечно, всегда полушутливые, произнесенные после какого-то фильма или истории со смертью в главной роли. Дима, естественно, лишь махал рукой – мол, не говори ерунды, не шути так. Даже бесился. А теперь, когда мне совсем не до шуток, вспомнит ли он мои просьбы? Если да, то, поди, как и врач скорой, подумает – наверное, она чувствовала. Уж наверное! Догадывалась, что не вечна. Только не представляла, что это знание так скоро мне пригодится…

В жизни я была на похоронах три раза. А чтобы от самого начала и до конца – то два раза. В первый мне было восемь, и на кладбище меня не взяли. Тогда умер мой дедушка. Смутно помню гроб в большой комнате, с торчащими подошвами черных дедовых туфель. Когда гроб увезли, то в этой же комнате поставили длинный раздвижной деревянный стол, за которым потом покойного поминали вернувшиеся с кладбища родственники и заходящие соседи. Но больше всего в тот день я запомнила бабушку – на её лице не было ни слез, ни их следов. Но когда я вопросительно подняла на бабушку глаза при встрече, та горько усмехнулась лишь уголком рта и ничего не сказала. Моя всегда веселая бабушка. Это сочетание подобия улыбки и глубокой тоски в глазах я запомнила на всю жизнь.

Во второй раз я оказалась на похоронах в тринадцать лет. Знакомый парень разбился в автокатастрофе. Он был за рулем своей машины, которую обхаживал и обожал почти как подружку, и на повороте врезался в другую легковушку, несшуюся на полной скорости. Погибшему знакомому было около двадцати. Он был для меня старшим, бесстрашным и беззаботным. Тем, кто уже взрослый, чтобы делать то, что ему вздумается, но еще молод, чтобы быть по-настоящему свободным. Эти похороны я запомнила больше. Плач девушек и рыдания сестер, скупые слезы украдкой старшего поколения, множество молодых людей, забывших о районных разборках и собственных интересах, идущих по свободной от машин улице за гробом. Вся улица была заполнена людьми. Хоть я и не была близким человеком этому парню, я тоже плакала. И по дороге за гробом и потом, придя домой. Я всё вспоминала, как видела погибшего несколько дней назад и как он весело рассказывал всем о планах на выходные. О планах, которые теперь тоже исчезли под деревянной крышкой гроба.

На третьих похоронах мне было двадцать девять, и я считалась будто бы взрослым человеком. У меня уже родились дети, и в тот день они были в садике. От сердечного приступа умерла моя бабушка – та самая, много лет назад похоронившая мужа. Я не представляла жизни без неё. Когда ехала на прощание, то до последнего надеялась, что это какой-то жуткий и жестокий розыгрыш, и бабушка жива. Народу на похоронах было немного. Родственники, самые близкие – человек шесть, и несколько бывших коллег, тоже в преклонном возрасте. По моим щекам слезы текли не останавливаясь, будто не плакать – всё равно что не дышать. На прощании бабушкины коллеги стали по очереди подходить к гробу и целовать в лоб осунувшуюся до неузнаваемости подругу молодости. И когда одна из них выдохнула: «ох, Ленка…», мгновенно воскресив в высохшем теле бабушки Елены Юрьевны молодую когда-то девушку, чья жизнь безвозвратно ушла – я почувствовала, что не могу сдерживать ни один мускул своего лица. Скорчилась в беззвучном рыдании, не в силах успокоиться, и плакала, не замечая, как сводит до боли скулы. На третьих похоронах я узнала, как соль, скопившаяся на ресницах от слез, мешает видеть. Позже, в туалете столовой, где проходили поминки, я удивленно сдирала со своих глаз белые кристаллизованные комки и умывалась так рьяно, словно холодной водой из-под крана можно было смыть само горе.

Я часто думала, что людей провожают по-разному. Не в том смысле, что о ком-то скорбят, а о ком-то – нет. На бесчувственных прощаниях я не бывала. Но каждый раз я чувствовала, что скорбят по-разному. Когда из жизни уходят молодые, люди плачут об их будущем. О невыполненных планах, о чувствах, что не получится испытать, о переменах, которые нельзя будет увидеть. Это самое «он мог бы… он хотел… он мечтал…» давит и угнетает больше всего. Эти «бы» как-то неуловимо переносятся на самих молодых, и они не замечают, что плачут уже о своих собственных мечтах, представив в глубине души, что это их стремления вдруг жестоко оборвались смертью.

Когда из жизни уходят пожилые, люди плачут об их прошлом. О том, чего не успели, не попробовали, не услышали. А их ровесники – и это я остро почувствовала на похоронах бабушки – тоже плачут о будущем, как молодые, и тоже о своем, но честнее. Поглощенные внуками и правнуками, болезнями и хлопотами, субсидиями и воспоминаниями, в момент прощания со старыми друзьями, они видят их молодыми, какими когда-то знали, какими навсегда запомнят. И вместе с жизнью ушедших у них проносится перед глазами собственная жизнь. Порой они видятся со старыми друзьями и подругами только на похоронах друг друга, где слышат скорбный плач следующих поколений по их поколению. И расставаясь, боятся спросить себя: кто следующий?

Ну, а самые близкие плачут о себе самих. Восклицают: как же я буду без тебя? Когда ушла бабушка, я долго не видела радости в повседневной жизни, не видела смысла искать радость. Я чувствовала свою утрату, как саднящую рану, которая с каждым днем разрастается больше и больше. Прошло немало времени, пока я определила по чему плачу. Любовь. Совершенно особенная любовь, – какая может быть только у самых близких людей: у родителей к детям, дедов к внукам, сыновей к матерям, в единичных случаях – у влюбленных. Эта любовь никогда ничего не просит, всегда принимает, всегда согревает своим теплом – неважно, будешь ты приезжать на выходные или лишь улучишь несколько минут в месяц на телефонный разговор. Эта любовь никогда не упрекает, но лишь наполняет: радостью, возвращением в детскую безмятежность и непонятно как – чувством безопасности. Потому что ты знаешь: пока такая любовь тебе дается – ты наверняка не просто так живешь на этом свете. Когда я поняла всё это, то наконец осознала, что потеряла с уходом бабушки.

В каждом из этих плачей – по рано ушедшим молодым, по пожившим старым, по горячо любимым – есть доля неосознанного эгоизма. Но нет чувства более чистого и искреннего, чем чувство скорби. Наверное оттого, что его невозможно контролировать. Всё-таки смерть умудряется каждый раз выбивать нас из привычной колеи. И вроде бы всех предупреждали, а всё равно никто не ожидал…

Так как же меня похоронят? И кого будут по-настоящему жалеть на моих похоронах? Я снова почему-то думаю о Диме. А любила ли я его?

Darmowy fragment się skończył.