Czytaj książkę: «Защита Иосифа Винца»

Czcionka:

Светлой памяти моего мужа Миши


© Конюкова М. Л., текст, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

* * *

Ностальгирующим по Советской империи посвящается


Господа, что за шум слышен? А-а-а… Это темные воды совка с тяжким грохотом подкатывают к изголовью. Я приподнимаюсь и вглядываюсь в их даль. Странное чувство. Вроде вижу мир, в котором жила. А мира этого больше нет. И меня там, соответственно, больше нет. С ужасом ли я вспоминаю происходившее в той реальности? Вижу ли я ее в каком-то особом свете? В течение долгих лет я оценивала свою жизнь в Советском Союзе, да и сам СССР, скорее отрицательно. А потом вдруг поняла, что судьба сделала мне неоценимый и мной недооцененный подарок: я жила на другой планете, в мире, который не вернется.

Я не хочу вернуть Советский Союз. Не хочу воскресить мертвых – они мне ничего не скажут. Нет того странного мира. Нет тех людей, которые плыли рядом со мной по его мутным волнам. Нет того мирка, в котором я не без успеха пряталась от ударов этих волн.

* * *

Утром 7 ноября 197* года я проснулась поздно и с чувством счастья. Почему-то на бабушкином диване. Бабушка всегда вставала рано, и я, внезапно проснувшись, перебралась на ее диван часов в семь утра.

Из репродуктора на улице неслась песня на стихи убитого при Сталине поэта Бориса Корнилова: «Нас утро встречает прохладой…» Она усилила ощущение счастья. Я знала, что в этот день была демонстрация. Репродукторы, подвешенные на углах нашего большого многоквартирного дома, включали только в праздничные дни: 7 ноября и 1 мая.

Через короткое время мы с мамой вышли погулять. Спустились на Свердловскую набережную. По ней за несколько часов до нас прошла демонстрация. Протекла большой рекой – пышным шествием, неся огромные бумажные гвоздики, портреты вождей, какие-то лозунги и прочую советскую символику. На мостовой лежали обрывки пышных фальшивых цветов, маленькие флажки со сломанными древками, чей-то растоптанный раскидай из фольги…

Не было больше на улице праздничных людей. Остались только их следы, которые вскоре уберут.

И вдруг я ощутила прилив счастья.

Так почему же я почувствовала себя такой счастливой? Что это было? Почему я мечтала о том, как, взрослая и красивая, пойду в этих колоннах? Как буду весела, как запоет моя душа…

Господи… Ведь меня же пару лет назад водили на демонстрацию. Еще и в лучшее время года – на Первомай. И что я помню? Что я маленькая. Что всем по пояс. Что скучно. Что все скандируют какие-то не воодушевляющие глупости. Некоторых – счастливых – девочек несут на плечах. Меня нести некому, поэтому я вижу пряжки чьих-то брючных ремней. Зато слышу явственно, как кричит какой-то глашатай на трибуне:

– Кировский завод!

Часть толпы (видимо, состоящая из работников Кировского завода):

– Ура-а-а!

Глашатай:

– «Красный выборжец!»

Труженики – «красные выборжцы»:

– Ура-а-а!

– Научно-производственное объединение «Буревестник»!

Колонна маминого предприятия, в которой мы идем, дождалась кульминации действа:

– Ура-а-а!

Я хочу домой. Я очень устала. Да, есть счастливые девочки, которых мужчины несут на плечах…

* * *

А тогда… В тот ноябрьский день я проснулась от счастья.

А потом шла по улице. Тут был праздник. Он был здесь. Он прошел без меня.

Тогда я хотела стать частью той веселящейся толпы. Решила, что в будущем-то году пойду обязательно. Но и на следующую майскую демонстрацию не пошла. Не помню почему.

Так я на демонстрацию больше и не попала. Когда стала постарше, мне стало очень лень вставать рано, переться куда-то, где формируются колонны демонстрантов, маршировать в толпе. Нынче я вообще боюсь толпы.

Много лет понадобилось для того, чтобы я поняла: праздника не было. Я ничего не пропустила и никуда не опоздала в этой советской жизни.

* * *

Дедушка, небольшого роста, очень худой человек с длинным острым носом, выглядящий как старый аристократ, если бы не советская одежда, суетится на кухне. Я понимаю: он обихаживает себя и свое драгоценное здоровье. В нашей семье главная ценность – здоровье дедушки. Все остальное вторично и меркнет на фоне этого сложного сооружения. Спорить нельзя: в иерархии семейных ценностей приговор любой другой ценности окончателен. И обжалованию не подлежит.

Бабушка всегда где-то рядом. И тоже делает что-то важное и нужное для поддержания дедушкиного здоровья и налаживания быта. У бабушки пальцы изуродованы полиартритом. Она говорила, что раньше руки очень болели и опухали. А потом, после того как каждый палец выболел, он остался вот таким – толстым и уродливым. На руках у нее нет колец – даже обручального. У нее вообще нет колец – дедушка ясно объяснил, почему: драгоценности – это мещанство. Несмотря на то что в 1970-х советские граждане активно украшали себя золотом и серебром. И им даже была не чужда мода на определенные серьги, кольца и цепочки, тонкой струйкой какого-то ветра просочившаяся к нам с Запада.

Но бабушка ловко управляется своими испорченными болезнью руками. Она не жалуется. Но иногда смотрит на свои кисти и сетует:

– Раньше мне все говорили, что у меня пальцы как у пианистки.

Констатирует не то чтобы очень горестно. Вообще бабушка уравновешенный человек. Она практически не рефлексирует. Дает происходящему оценки. Иногда радуется. Иногда возмущается. Иногда вздыхает. И спокойно идет дальше. Думаю, такой склад психики и нервной системы – залог спокойной жизни. Правда, творчество рождается из чего-то другого. Так бабушка им и не занимается.

На моей памяти она занята другим.

Она занята дедушкой.

А дедушка занят собой, борьбой за более-менее благоустроенный быт и приличное состояние здоровья; а также потреблением произведений искусства и наблюдением за жизнью.

Его день забит делами до секунды. Список своих дел он то и дело объявляет. Надо ошпарить посуду. Сварить кашу. Сходить в аптеку за витаминами: сегодня заказ будет готов. А вечером еще и рыбу нужно почистить.

В расписание может вмешаться нечто неожиданное, типа футбольного матча.

На первый взгляд, жизнь советского человека состояла из унизительного мельтешения, цель которого – обеспечение нормальной жизни. Получения того, что в нормальной стране гражданин получает по умолчанию.

Впрочем, бабушка иногда вспоминает, как в еще в младенческие годы своего полиартрита, когда пальцы сильно болели и это ее мучило, особенно по ночам, она решила дать бой болезни. И в одиночестве отправилась в санаторий на грузинский курорт Цхалтубо. Важнейшую мысль ее рассказа о лечении вдали от дома я упустила, потому что бабушка в истории попытки избавиться от недуга делала акцент на другом: она поехала туда одна. Без Иосеньки. И больше она не поедет туда никогда, потому что Иосеньку оставить не может. Дедушка этот пассаж не комментировал – воспринимал жертву как должное. Какой-то наивный читатель скажет: муж, которому за пятьдесят, – не грудной младенец. Почему бы его не оставить в родной квартире на месяц и не заняться своим здоровьем? Ха-ха. Вы не знаете, что такое жертвенная любовь. Дедушка то ли не понимал, то ли делал вид, что не понимает, как организовывать свою жизнь, свой хитро устроенный быт без жены. И с какой стати она должна уехать? Так дело не пойдет. И – главный парадокс – в этой странной жертвенности бабушка была счастлива. Счастлива тем, что она рискнула, съездила в Цхалтубо, дед не умер. Но можно ли еще так рисковать?!.

А где же душа?

Почему такие приземленные планы?

* * *

Ну ладно, оставим на время разговор о физиологии. И поговорим о жизни советского духа.

Именно духа, а не души. Слово «дух» гораздо больше присутствовало в советской риторике. Дух советского патриотизма. Сильные духом герои. Дух свободы, которого не дано почувствовать несчастным, живущем на Западе.

От души, несмотря на поэтичность ее образа, по мнению коммунистов, попахивало чем-то поповским. Этого тогда не любили – в стране победившего атеизма главным богом был Ленин.

Впрочем, дух парил. Речь не о чугунном духе из советской риторики – он в принципе парить не может из-за огромного веса. Дух человеческий был убежищем от всего страшного, что творилось в империи. И к духу советского патриотизма имел такое же отношение, как тяжкий чугун к невесомым перышкам.

В семье в сторону советского духа делались обязательные реверансы – так, на всякий случай. На верхних полках книжного стеллажа у нас стояло собрание сочинений Ленина. Не помню, чтобы кто-нибудь из членов семьи в здравом уме решил освежить в памяти, в чем состояли задачи союзов молодежи, как им реорганизовать Рабкрин или как глубоко партийная литература должна была коррелировать свою деятельность с партийной организацией. И ознакомиться с еще какой-нибудь из бредовых фантазий неудачливого адвоката Ульянова, игнорировавшего исконные свойства человеческой натуры. Но собрание стояло. Пылилось. Играло две роли одновременно: реверанса в сторону власти, если что; и все-таки – или все еще – хранилища истины, которую не поняли, извратили, переврали, от которой отступили. Такого не то чтобы закрытого хранилища: хочешь – читай хоть до умопомрачения, но в которое никто не заглядывает. Как банка с маринованными огурцами, которая долго ждет своего – почти несбыточного – праздника. И пылится, пылится, пылится…

Дедушка большую часть своей жизни в Ленина верил. И Ленину верил. Старый вопрос, как умный человек может быть сталинистом, в его случае логичнее перефразировать: как умный человек может быть коммунистом? Но это потом.

До перестройки он с истинной убежденностью говорил, что СССР был бы совсем другой страной, не скончайся Ленин так рано – в 1924 году.

Какой? Наверное, стоит начать с того, что случилось после прихода к власти Сталина.

В нашей семье Отца народов ненавидели всегда. И задолго до его смерти. И после нее. Ненавидели и ненавидим мы его люто. Такой черной и лютой ненавистью, которой только может ненавидеть человек.

Он не принес в жизнь ни семьи, ни страны ничего хорошего. Если что-то положительное при нем и случилось, то это могло произойти и без него. Автор всего плохого – именно он. И никто другой. Отправной точкой ужаса, который взрастил такую личность, как мой дедушка, был именно его тезка Иосиф Джугашвили.

Знаете, меня всегда пугают эти семейные легенды: офицеры, сфотографированные в форме со всеми орденами. А сзади – доброе лицо генералиссимуса ухмыляется с портрета.

Дедушка носил орденские планки. Иногда он раскладывал ордена и медали по обеим сторонам пиджака. Звал меня и комментировал саркастически:

– Маша, иди посмотри на мой иконостас.

Дед был стопроцентным атеистом. Любую церковь считал опасной организацией, а религию – способом манипулировать общественным сознанием…

Конечно, тогда нарциссизм не был такой то ли распространенной, то ли бесстыдно демонстрируемой болезнью. Но я же помню ветеранов в военной форме, увешанных наградами.

Дедушка кривил нос:

– Это кадровый военный.

В его представлении такой человек был дважды грешен: во-первых, он похвалялся заслугами, во-вторых, выбрал для себя военную службу в качестве профессии. Хм… Что же не нравилось?

– Ну ладно, дедушка, у тебя же нет военной формы. Но я же видела ветеранов, которые надевали ордена и медали на обычные пиджаки…

– Ты с ума сошла! Зачем я буду дырявить мой хороший пиджак?! Да и по орденским планкам и так видны все мои награды!

Кому видны? Мне лично не видны. Я в погонах еще разбираюсь. Но как выглядит ленточка того или иного ордена или медали… Не знаю. Да и учить лень.

Единственной наградой, которую дедушка намертво приколол к своему черному парадно-выходному пиджаку, был лауреатский знак. На красной ленте. Блестящий золотым покрытием.

За что ему в свое время дали Государственную премию? Об этом я узнала годы спустя.

Гордость мирной наградой была важнее похвальбы военными подвигами. Даже орденом Красной Звезды. А целость пиджака важнее государственного признания и почестей. Тогда мне, маленькой сороке, хотелось увидеть деда в пиджаке, увешанном наградами. Чтобы был как те деды, которые ходили по улицам в День Победы. А сегодня я поняла, как коротка жизнь и как мало значат все эти значки и отметки.

Многие могилы на еврейском кладбище производят странное впечатление. Речь о тех захоронениях, где вместе с именем покоящегося под камнем почему-то высечена его должность. Какой-нибудь Хаим Соломонович Магендавидский, доктор технических наук. Или профессор Быковер. Или полковник Шмулянский. Видимо, родственники упокоившихся полагают, будто лиц с научными степенями, высокими должностями и серьезными званиями едят особые – аристократичные и утонченные – черви. И полковник на вкус всяко приятней лейтенанта, в особенности запаса. Карьера в условиях дискриминации многим приземленным моим соплеменникам кажется столь важной, что о ней стоит вспомнить за последней чертой.

Потребовалось время, чтобы это стало понятно.

* * *

Мой прадед Яков Иосифович военных наград не имел и иметь не мог: он умер в самом конце 1941 года в возрасте сорока девяти лет. Скончался полной развалиной – глубоким инвалидом.

Инвалидом его сделала сталинская тюрьма.

А начиналось все с наивных надежд. Как у многих тогда.

Яков был сыном талесника. Кто такие талесники? Это те, кто стирает талесы. Согласно традиции, еврей не может сам постирать эти черно-белые накидки, которые набрасывают на плечи мужчины в праздник Песах.

Одна знакомая в советское время после смерти своего деда в заветном его сундучке нашла талес и страшно обрадовалась: какой красивый белый шарф с черными полосками! Еще и с кисточками по краям! Интересно, почему в дедушкином сундучке рядом с потрепанной книгой на иврите и странной коробочкой, снабженной ремешками, хранился женский шарф? Может, он бабушкин? Но тогда почему в дедушкиной святая святых? Внучка носила его, пока кто-то знающий не объяснил ей, что к чему…

Еврей не может носить талес в качестве украшения. И не может сам его стирать.

Элемент одеяния религиозных соплеменников имел право стирать мой прапрадед. И стирал в каком-то адском растворе, в состав которого входила сера…

Тезка моего дедушки – его дед, ортодоксальный еврей Иосиф Винц – был женат трижды. Сына Якова родила ему третья жена. Со всеми супругами его разлучила смерть. Откуда такой злой рок? Никакого рока нет тут и в помине. Прапрадед стирал талесы в сере. А как оказывается, пары серы – настоящий курорт для бацилл Коха. Там носители туберкулеза счастливы – и размножаются. Прапрадед потерял двух жен. Нескольких старших детей. И умер сам все от той же чахотки, так и не отрекшись от своих убеждений и от дела, которое они ему продиктовали.

Младший сын от косности родителя, как сегодня сказали бы, обалдевал.

Он жил в доме, где постоянно кашляли, харкали кровью, хоронили умерших. Покорно предавали покойников земле. Покорно сидели шиву на низких скамеечках. Кротко принимали соболезнования родных и соседей.

Чехов сбежал от бацилл Коха в Ялту. Старший брат будущего царя Александра III – в Ниццу. Как и художница Мария Башкирцева. Неудачно. Туберкулез лечить не умели. Но они хоть пытались. А Иосиф Винц из Полтавы даже не думал бежать от проклятой болезни. Более того: он покорно и богобоязненно организовывал раздолье для бацилл Коха, где могли выжить даже самые не хищные и ослабленные из них.

– Папа, никто не просит тебя оставлять работу. Но стирай ты талесы в чем-нибудь менее едком и вредном для здоровья. Кто будет проверять, в чем ты их там мочишь?

Прапрадед отказывался: рецепт предков, продиктованный богом, был для него важнее здоровья – как собственного, так и родных.

Конечно, можно подумать, что он не связывал серу, которой, по слухам, пахнет сам диавол, с чахоткой, дирижировавшей жизнью дома. Да нет, вроде все понимал: ни в какой семье не умерло столько людей от туберкулеза.

И тогда младший его сын Яков взбунтовался. Его мучили мечты. Он хотел вырваться из проклятой черты оседлости, из этого душного, пропахшего серой местечка.

Кто ему обещал светлое будущее?

Нетрудно догадаться: Карл Маркс. К нему в нашей семье дольше всего относились с пиететом. Сначала – как к теоретику, чьи замыслы неверно реализовали. Потом – как к романтическому мечтателю, создавшему симпатичную теорию, которая оказалась невоплотимой в жизнь…

Начнем с того, что Маркс был тоже евреем – а наш человек плохого не посоветует.

И все оказалось так просто, и справедливость оказалась так возможна, и счастье так возможно.

И Яков ушел от этого пара, от этой стирки, от этой серы в другую жизнь. В революцию. Он стал членом Бунда.

А вот дальше с моим прадедом и с Бундом произошла совершенно феерическая история, которая подтверждает жизненный парадокс: иногда сбываются те мечты, которые более всех других казались абсурдными.

Вскоре он оказался в той части бундовцев, которая примкнула к коммунистам. После раскола в другое крыло организации попали те, кто считал: нужно строить собственное еврейское государство в Палестине. Этот проект в то время выглядел так же абсурдно, как озеленение Марса с последующей продажей участков на нем.

То ли дело – упразднить черту оседлости, сделать образование доступным для всех, создать справедливое государство трудового народа.

И прадед пошел за тем, что его вдохновляло, за тем, что казалось ему реализуемым и гораздо более реалистичным, чем строительство почти мифической страны на земле, которая явно не текла молоком и медом. Та суровая земля в той далекой Палестине, даже можно написать с маленькой буквы: в той далекой палестине, была суха и бесплодна. Яков, сын фанатика, в бога не верил. Так что рассказ о том, как дряхлая Сарра родила сына Исаака, казался ему такой же сказкой, как возрождение в Израиле на дряхлой, бесплодной земле, где пустыню сменяли болота, где жили арабы, которые уступать свое место не собирались, впрочем, как и облагораживать свою жизнь и землю вокруг себя. Дряхлые женщины и пустынные земли бесплодны.

Самым поразительным оказался тот факт, что мечтатели и фантазеры оказались правы. А марксисты, прагматики и реалисты, готовые строить новое общество «здесь и сейчас», оказались романтиками и утопистами. Мемуары Голды Меир поражают полным отсутствием тревожности и рефлексии. Сколько великих замыслов сгубили тревожность и рефлексия: это абсурд, это немыслимо, это не может получиться, потому что это не получится никогда. А непробиваемая уверенность в своих силах и правильности собственного выбора, ясное дело, свойственна недалеким людям.

Но Голда Меир, невпечатлительная американская учительница, состоящая в счастливом браке, женщина, которой светило благополучное будущее на Восточном побережье США, покинула спокойную Америку ради иссушенной солнцем Палестины. Ее образованный муж тосковал и рефлексировал. А Голда Меир, не теряя присутствия духа, занималась сельским хозяйством, ухаживала за скотом. И была счастлива. Потом так же невозмутимо она занималась политическим строительством нового государства. Так же легко и верно, не дергаясь и излишне не ковыряясь, она правильно действовала и давала верные оценки людям и событиям. А в то же время мой прадед мечтал о новом справедливом государстве здесь и сейчас. В России. В стране, которая была знакома и любима. Да и находилась под рукой.

В самом деле, зачем строить что-то новое в пустыне, на чужой земле, если можно просто отремонтировать сломанные политические механизмы на родине – не исторической, а той, где тихо и безропотно стирал талесы его малограмотный, косный и фанатичный отец?

Членство в ВКП(б) вдохновило прадеда, который до 1917 года как революционер пребывал на полулегальном положении, на профессиональные подвиги в области народного просвещения.

* * *

Сегодня весьма успешной могла бы стать книга, начинающаяся словами: «В нашей семье религиозную традицию соблюдали всегда. Помню, как каждый вечер пятницы мы совершали молитву». Можно было бы изобразить предков, которые пострадали за веру. И трогательного дедушку, который на заявление внучки-пионерки о том, что бога нет, кротко погладит ее по голове узловатыми пальцами и скажет: «Говори как хочешь, мое дитя, придет время, и ты сама все поймешь».

Дедушка религию и духовенство люто ненавидел.

Так что его хватил бы инфаркт, если бы он узнал, что я уверовала в бога. Любую церковь любой конфессии он считал коммерческим проектом, притом весьма опасным для общества.

– Дать полную свободу религии – это выпустить джинна из бутылки, – говаривал он.

А все началось с Якова и паров серы, которые убивали его семью при полном попустительстве ее главы.

Кроме ненависти к религии, прадед внушил ему еще одну важную мысль, которая звучит просто: знание, наука и просвещение – панацея от всех несчастий и пороков человечества.

До сих пор не знаю, что спасет нас, глупых, алчных и суеверных, от тех ям, которые мы сами себе роем. Но в составе этого лекарства главным компонентом будет определенно человеческий разум. Так считал мой дед.

* * *

Прадед Яков был самоучкой: он обожал читать и писал без ошибок. После революции он нашел себя в том, о чем мечтал: в просвещении и культуре. Он с семьей – моим дедом и прабабушкой – мотался по всей стране, организовывал ликбезы.

Карьера строилась. Борьба прадеда с безграмотностью шла успешно. Якова повысили: семью перевели в Ленинград. В нашем городе они получили три комнаты в коммуналке на первом этаже в новом жилом доме на площади Труда. У многих питерцев есть то, что мы называем фамильными гнездами. Сколько за свою жизнь мы слышали рассказов о том, что нынче мы, мол, живем в Купчине, в Дачном, на Ржевке, в Сукине-Зайцеве. Но когда-то наша семья проживала на Фонтанке, на Гороховой, на Фурштатской.

Бабушка подруги, собираясь съездить с проспекта Шаумяна в центр, заявляла семье:

– Я поехала в город.

Все остальное ей виделось глухой деревней.

Вот только одна маленькая подробность: все эти бывшие обитатели фешенебельных районов центра жили там в коммуналках. Те, у кого были отдельные квартиры в старом городе, давно почили в бозе. Ностальгируют по коммуналкам, как ни странно, те, кто жил в уже упомянутых мною выше адских прибежищах, где был представлен срез нашего общества.

Если даже отбросить ужасы быта, то все равно факт остается фактом: практически любая коммуналка состояла из надзирателей и надзираемых. Как метко это приметил прозревший (надеюсь, искренне) бывший соловей советской эпохи Роберт Рождественский в своей «Позапрошлой песне»:

 
Старенькие ходики.
Молодые ноченьки…
Полстраны – угодники.
Полстраны – доносчики.
 
 
На полях проталинки,
дышит воля вольная…
Полстраны – этапники.
Полстраны – конвойные.
 
 
Лаковые туфельки.
Бабушкины пряники…
Полстраны – преступники.
Полстраны – охранники.
 
 
Лейтенант в окно глядит.
Пьет – не остановится…
Полстраны уже сидит.
Полстраны готовится.
 

Нас сформировала и породила советская коммуналка. Даже тех, кто в коммунальной квартире не прожил ни дня. Наверное, только сейчас новое поколение пережило эту даже не родительскую, а дедовскую травму.

Коммуналка не грела и не подхватывала, как спасательный круг, в тяжелые минуты жизни. Там все друг друга боялись.

Вообще в СССР все друг друга боялись. Подчиненные боялись начальства. Начальство, как ни странно, – подчиненных. Мужья – жен, а жены – мужей. Родители и дети тоже боялись друг друга. Дело в том, что в жизни боявшихся всего на свете граждан самой большой страны в мире была еще одна яркая опция – возможность сесть.

Стоит ли повторять тысячи раз произнесенные и миллионы раз не услышанные счастливо оглохшими и ослепшими соотечественниками рассказы о политических репрессиях?

Речь о тех, кто жил незаметно, кто был тише воды ниже травы, кто все понимал, кто боялся и все понимал. Про нас. Про молчаливое большинство. Про людей в серой одежде, монотонно плывших по волнам советской жизни, боясь лишний раз поднять взгляд и с ужасом встретиться с происходящим глаза в глаза.

И о той цене, которую мы заплатили за молчание, сводившее к минимуму риск расстаться с жизнью.

* * *

В коммуналку на площадь Труда прадед, прабабка, ее пока не обзаведшиеся собственными семьями младшие брат и сестра и дедушка, тогда подросток, переехали в первой половине тридцатых годов. Дедушка родился в 1916-м в Нижнем Новгороде, куда сослали его отца. Он так и остался единственным ребенком в семье: в то время о причинах столь странной малодетности почему-то не принято было говорить. Вроде бы во время родов что-то пошло не так, прабабушке сделали операцию. И все. После этого она рожать не могла.

Свою «единственность» дедушка считал чрезвычайной удачей. Дома часто повторял лозунг, декларируемый в перенаселенном Китае: «Один ребенок в семье». Интересно, что пропаганда во все времена предлагала нам умиляться многодетным семьям. У дедушки на этот счет была противоположная точка зрения: ребенок требует повышенного внимания. Нет, не большого количества средств. Но развитие цельной личности требует столько времени и сил от взрослых, что такая личность может быть лишь одна. И не больше! Иначе просто невозможно справиться с такой тяжкой и ответственной работой, как воспитание.

Это убеждение он привил мне и моей маме прочно. Один ребенок в семье. Бабушка была третьей из пяти детей в нищем семействе. Сестры и брат любили друг друга. Всю жизнь тесно общались, пусть и жили в разных городах. Но дед, хотя и относился к свояченицам и шурину тепло (и объективно!), убеждений своих не менял.

В своем нежелании иметь больше одного ребенка дедушка шел еще дальше. Единственный ребенок может быть только девочкой. Почему? Дедом руководило не умиление перед маленькими ручками, щечками, оборочками и прочей галантереей, с которой принято ассоциировать девочек, – это было ясно. Про аскетизм эпохи, который стал частью его натуры, рассказ впереди.

– Почему должна быть именно девочка? – спрашивала я.

– Девочек не берут в армию. Они не участвуют в войнах, – не задумываясь, ответствовал дед.

Будущего писателя Василия Аксенова мама и отчим уговорили поступать в медицинский, мотивируя это тем, что медикам легче сидится. В том, что сидеть-таки придется, ни у кого в то время сомнений не возникало.

Дедушка не хотел отдавать в армию своих детей и внуков. У него была непоколебимая уверенность, что и служба в армии, и война неминуемы.

Бабушка говорила, что ребенок должен быть один, по той же причине: так легче в ссылке, в эвакуации, легче жить той, кого признали женой изменника Родины. Нет, семья с одним чадом, определенно, более удобная, компактная и мобильная система, чем «ячейка общества» с двумя и более потомками.

Пока страна, по словам ее вождей, готовилась к светлому будущему – коммунизму, наша семья готовилась к ссылке, войне, тюрьме, эвакуации, лагерям. В лучшем случае к нищете. И тут, понятное дело, чем меньше потомства, тем проще.

* * *

До начала процессов 1930-х годов жизнь семьи Винцев протекала относительно спокойно. У прадеда, красивого рослого мужчины, получалось строить новое общество. Прабабушка, тоже красивая, зеленоглазая, совсем не похожая на еврейку, работала где-то в кадрах и лихо руководила бытом семьи. В нашей семье все женщины хорошо готовят. А рецепты форшмака, пирога с корицей и вареньем, жареных пирожков с мясом и картошкой переходят из поколения в поколение. Это рецепты моей прабабушки Мейты Хононовны – в миру Марии Ефимовны. Меня назвали Марией в честь нее…

«Кац ойг» (кошачий глаз) – так назвал красивую, молодую, зеленоглазую прабабушку какой-то парень, проходивший мимо. Как она плакала, придя домой!

Но именно «кац ойг» спас ее от погромов. Зеленоглазая молодая женщина с прямым носом во время погромов в ее родной Полтаве надевала на себя украинскую кофточку с национальной вышивкой и смело расхаживала по городу. Петлюровцы – пришлые бандиты – ее принимали за украинку и не трогали. А вот ее маленький сын с родными сидели на чьих-то огородах. Им носила еду не только прабабушка, но и соседские женщины-украинки.

В апреле 1919-го деду исполнилось три года. Наверное, в те дни погромов родился Его Величество Страх и свил себе – пока еще маленькое – гнездышко в душе тогда еще маленького деда. Завязался ужас, который потом разросся, стал как будто частью «костного остова», каркаса его натуры, приобрел причудливые, разветвленные формы. Стал спутником жизни и одним из главных ее лейтмотивов…

Петлюровцы ушли. О жертвах того погрома дедушка мне почему-то не рассказывал: наверное, никто из близких серьезно не пострадал. В любом случае, если бы такое произошло, в семейной памяти это бы сохранилось. Он помнил только, что в воздухе, как тополиный пух, парили перья от распоротых саблями и ножами перин. В них искали ценности, спрятанные богатыми семитами.

Перья легли на землю, как снег, и смешались с дорожной пылью. Жизнь продолжилась. В нее пришел пролетарский интернационал. Но страшный зародыш поселился в душе. Появилось сознание того, что нет закона, нет справедливости, никто не будет слушать никаких объяснений. Просто есть сильная и несправедливая рука… Белый пух ляжет на свидетельства безнаказанных злодеяний.

Следующее воспоминание детства, которым дедушка делился, имеет к вероятной смерти гораздо более прямое отношение, чем несколько дней жизни на огородах во время погрома.

Дедушка, маленький мальчик, сидел на подоконнике в сарае. За окном гремела гроза. Он рассказывал мне, что молния ударила где-то рядом:

– Гром и молния были абсолютно одновременны.

Дедушка упал с подоконника. Он на всю жизнь запомнил, что рядом свалился на пол пузырек с какой-то жидкостью и разбился вдребезги. Кроме пары синяков, никаких травм дед не получил.

Такая вот картина в духе фильмов Андрея Тарковского…

Стихия, в отличие от человеческой мерзости, не внушила ему никакого ужаса. Он даже с некоторым восторгом объяснял мне, маленькой:

– Гром всегда немного отстает от молнии. Это потому, что скорость звука меньше, чем скорость света. Они тогда ударили одновременно, потому что я оказался точно в эпицентре грозы.

Наверное, восторг перед природной стихией, величественную и завораживающую работу которой можно описать численно, зародил в дедушке физика.

Во время грозы мы с ним хором считали промежуток времени между молнией и громом:

– Один, два, три, четыре…

Дедушка комментировал:

– Считай: один километр – одна секунда. Значит, гроза примерно в четырех километрах от нас.

Почему-то именно сегодня эти воспоминания приобрели для меня особенную ценность. Сегодня, когда общественное умиление вызовет скорее дедушка с рассказом о несмазанной колеснице Ильи-пророка с ее разбалансированными колесами…

В доме царил культ физики. И вообще точных наук.

Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
06 sierpnia 2024
Data napisania:
2024
Objętość:
171 str. 2 ilustracje
ISBN:
978-5-17-163322-6
Format pobierania:

Z tą książką czytają