Czytaj książkę: «Эхо первой любви»
* * *
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Воронова М., 2017
© Адарченко Е., фото на обложке, 2017
© Оформление. ООО «Издательство „Э“», 2017
* * *
Когда выпадает снег, в Петербурге по вечерам становится тесно и уютно, как на чердаке в старом доме. Темное, затянутое облаками небо висит низко, а серый снег кажется паутиной и вековой пылью, и даже яркие фонари не могут развеять мглу, освещая лишь пятачок пространства вокруг себя, будто свечи или керосиновые лампы. Солнце в это время года заходит рано, а луну или совсем не видно, или можно только угадать по неясному пятну света на пелене туч, окутывающих город.
Темно, мрачно, немного жутко и в то же время ясно, что ничего плохого с тобой не случится до самой весны.
…Зиганшин припарковался возле старинного здания с высокими узкими окнами и, подойдя к входным дверям, взялся за массивную латунную ручку.
Потребовалось довольно много сил, чтобы открыть тяжелую дубовую створку.
Перед тем как войти, он посмотрел вверх: многие из окон уже погасли, но в нужном ему горел тусклый казенный свет. Макс, стало быть, работает или просто сидит в кабинете, потому что дома его никто не ждет.
Миновав суровую бабку-вахтершу, Зиганшин сочувственно вздохнул. Он приехал к Максу Голлербаху за индийским чаем, купленным его родственниками на какой-то ярмарке специально для друга. Конечно, Мстислав Зиганшин мог бы сам приобрести себе сколько угодно чаю любого качества и фасона, но мысль, что у него есть приятели, которые думают о нем во время семейного выхода за покупками, мол, «а давай-ка возьмем пакетик для Мити», была чрезвычайно приятна.
Макс сидел за столом, погруженный в работу, но, увидев на пороге Зиганшина, обрадовался и вскочил.
– Как хорошо, что вы сумели выбраться, – сказал он, коротко и сильно пожимая приятелю руку.
– А я уже боялся, что не застану.
– Что вы, я каждый день сижу допоздна. – Макс с улыбкой показал на свой стол, заваленный бумагами так, что монитор жался на самом краю, как бедный родственник. – Когда уходил из частной клиники, боялся, что у меня окажется слишком много свободного времени, но, слава богу, обошлось.
Зиганшин развел руками, мол, у увлеченного человека всегда найдется, чем заняться на рабочем месте. Странно, он вроде бы одинаково приятельствовал с Максом и с его двоюродным братом Русланом Волчеткиным, но с тем молниеносно перешел на «ты», а с Максом так и застрял на уважительном обращении.
– Кофе? – Голлербах, не дожидаясь ответа, включил чайник и стал сервировать крошечный журнальный столик, притулившийся возле окна.
Зиганшин огляделся: Максимилиан, высокий костлявый мужчина примерно его лет, был очень некрасив, но резкие неправильные черты завораживали и притягивали, как картины Пикассо. Споря с безжалостной природой, Макс пытался выглядеть нарочито аккуратно и консервативно, был всегда безукоризненно одет, тщательно выбрит и стильно подстрижен. Зиганшин помнил, что при знакомстве профессор Голлербах произвел на него впечатление невероятного зануды, а уважение и симпатия появились много позже. Кабинет оказался под стать хозяину. Благодаря старинному высокому окну, или строгим книжным шкафам, или плакату, выполненному на пожелтевшем от старости ватмане и повествующему о каких-то сложных мозговых процессах, сразу становилось понятным, что здесь занимаются серьезной, хоть, может быть, и старомодной наукой, и, если не отвергают с ходу смелую гипотезу, то обязательно приводят ее в приличный и подобающий вид, прежде чем явить миру.
В углу стояла рогатая вешалка, тоже, судя по медным шишечкам, старинная, на которой в строгом порядке располагались модное кашемировое пальто и идеально выглаженный двубортный медицинский халат, тоже слишком консервативный для современного доктора.
Зиганшин, войдя, небрежно бросил свою куртку на спинку стула, а теперь встал и повесил ее так, чтобы влажные от снега рукава не касались халата.
На обратном пути он замер у книжного шкафа. Стена в простых офисных обоях, жиденькая дверца с расшатанным стеклом, корешки книг: солидные кожаные фолианты с золотым тиснением, демократически-академические коленкоровые обложки советского образца и броские новые издания, стоящие вперемешку и неровно, втиснутые между томиками блокноты и стопки исписанных листков – все это так не было похоже на аккуратиста Макса, и почему-то представилось Зиганшину настоящим сгустком мудрости, от эманаций которого он и сам, кажется, немного поумнел.
– Можно? – спросил Зиганшин, показав на шкаф.
– Конечно, пожалуйста, – кивнул Макс с некоторым удивлением, поскольку раньше приятель не давал повода подозревать в себе книголюба.
Осторожно отворив хлипкую дверцу, Зиганшин извлек из плотного ряда книг старый томик в хрупкой картонной обложке с обтрепавшимися углами и быстро его пролистал. Вдыхая еле слышный аромат пожелтевших страниц, он вдруг пожалел, что не было в его жизни науки, корпения над книгами и жадного изучения какого-нибудь предмета от самых истоков. «Я же был не дурак, – подумал Мстислав Зиганшин в приступе светлой грусти по несбывшемуся, – и любопытный парень. Не гений там какой-нибудь, но башка у меня варила. Даже завуч прочила мне карьеру ученого, несмотря на все хулиганства. Но любовь победила во мне тягу к знаниям, и покатилось… Школа милиции вместо универа, звания вместо степеней. В принципе неплохо, но иногда грустно».
Увидев, какую книгу Зиганшин держит в руках, Максимилиан улыбнулся и заметил, что чутье товарища не подвело. Он взял с полки лучшее руководство по психопатиям, написанное за последние сто лет, и хоть издана книга была в тридцатые годы двадцатого века, до сих пор остается актуальной. До недавнего времени автор книги был для профессора Голлербаха непререкаемым авторитетом, но сейчас его мировоззрение стало меняться.
– Понимаете, Мстислав, – продолжал Макс, отвечая более собственным мыслям, чем собеседнику, – когда я окончил учебу в институте, то приступал к работе с довольно стройной конструкцией знаний в своей голове. Схема, система, называйте, как хотите, но мне казалось, что почти на любой вопрос можно найти ответ и к каждому случаю подобрать соответствующее лечение. Потом в силу разных жизненных обстоятельств стал осваивать психотерапию, и тут тоже у меня все улеглось в логические цепочки. Но чем дальше я работал, чем глубже погружался в свою специальность, тем больше появлялось разных непонятных вещей, которые подтачивали и размывали все мои постройки. В результате теперь я растерян, наверное, даже сильнее, чем когда после института пришел в интернатуру, между тем как моя ответственность стала неизмеримо больше.
Мстислав Юрьевич нехотя признался, что с ним происходит то же самое.
– Наверное, это кризис среднего возраста, – улыбнулся он.
– Вот именно! – с жаром подхватил Макс. – Всем нашим мыслям и делам можно найти какие-то лекала. Разве это правильно?
Зиганшин украдкой взглянул на часы и сказал, что не знает. Неожиданно ему стало хорошо и уютно в этом старом кабинете, где, казалось, даже стены и обстановка насквозь пропитались умными мыслями. Он почти забыл, каково это – сидеть с приятелем и никуда не спешить, и обсуждать что-то, не касающееся работы. А уж такого, чтобы друг делился с ним своими переживаниями просто так, без расчета, Мстислав Юрьевич и не припоминал. То ли от природы, то ли после того, как первая любовь Лена не дождалась его из армии, но, вступив во взрослую жизнь, Зиганшин стал замкнут и нелюдим. В служебных делах проявляя нужную степень общительности, он к себе никого не подпускал и, состоя в превосходных отношениях с коллегами и деловыми партнерами, внутренне оставался совершенно одинок. Даже с сестрой Наташей и с матерью не откровенничал, несмотря на то что очень их любил. Когда Наташа трагически погибла, он сблизился с коллегой, Лизой Федоровой, ее мужем Русланом Волчеткиным и с Максом, но все равно эта дружба носила с его стороны какой-то покровительственный характер: он опекал беременную Лизу, помогал Руслану в некоторых житейских делах, но сам старался выглядеть в их глазах уравновешенным и самодостаточным человеком, уверенно справляющимся со всеми трудностями. «Наверное, это неправильно», – подумал Зиганшин с неприязнью к себе и внимательно посмотрел Максу в глаза, загадав, что если приятель продолжит свою исповедь, то еще не все потеряно.
– Я тоже терял смысл своей работы, а потом со временем налаживалось все. Как, знаете, при генеральной уборке – сначала все перемешивается и сваливается в одну кучу, а потом порядка становится больше прежнего. Диалектика! – Зиганшин нахмурился, вызывая в памяти рудименты философских знаний, которыми был снабжен в школе милиции, – дискретность и континуализм. Этот, как его, скачок!
Макс с улыбкой покачал головой:
– Вы, безусловно, правы, но чем глубже я погружаюсь в свою специальность и чем больше приобретаю опыта, тем иногда яснее мне становится, что мудры были люди в те времена, когда роль психиатра и психотерапевта исполнял приходской священник, – продолжал Макс задумчиво, – хотя вам, наверное, эти все мои метания кажутся дурью и мракобесием.
– Нет, что вы! – замотал головой Зиганшин. – Очень интересно.
– Возьмем книгу, которую вы держите в руках. Очень грамотное описание психопатий, ну и что дальше? Получается, если ты родился психопатом, неизвестно, кстати, по какой причине, то обречен на определенный жизненный сценарий, и круг этот никак не разорвать? Или взять антисоциальных психопатов: что ж поделаешь, раз тебе досталась такая психика, то ты обречен совершать преступления, стало быть, не ты виноват, а природа? За что тебя судить? Что тебе не повезло с генетикой?
Зиганшин только пожал плечами. Он не вникал в подобные тонкости, считая, что обязан ловить преступников, а дальнейшую их судьбу пусть определяет суд. Но действительно среди правонарушителей попадались такие, чью логику и мотивы бывало трудно, а то и невозможно понять.
– Вот видите, – заметив, что чашка гостя опустела, Макс снова поставил воду кипятиться, – не разумнее ли считать, что бог дал каждому из нас то, что дал, плюс еще свободу воли? Что мы, несмотря на раздирающие нас противоречия и низкие инстинкты, можем найти в себе стойкость духа поступать правильно?
– Не все способны управлять собой и не всегда понятно, как именно будет правильно. В общем даже довольно редко бывает, что это ясно сразу, – вздохнул Зиганшин.
– Поэтому люди издревле просили помощи у высших сил. Помолился, отдал себя в руки божественного провидения – и вроде как легче на душе.
Чайник, сердито булькнув, отключился, и Макс сделал еще по чашке кофе. Зиганшин не особенно любил растворимый, но прилежно пил, чтобы не обижать хозяина.
– Пожалуй, единственное, что я твердо понял за годы работы, это что человеческая психика – бездна. В буквальном смысле без дна, и, пытаясь ее изучить, мы только проваливаемся все глубже и глубже, увязая в паутине ложных смыслов, и никогда не обретем в этом бесконечном тоннеле точку опоры.
– Да, но и бога нам тоже познать не суждено.
Макс покачал головой и нахмурился. Было видно, что эти горькие размышления давно его занимают.
– И все же есть разница, – сухо сказал он, – познавая человека, мы стремимся вглубь, а познавая бога – ввысь.
Зиганшин рассмеялся:
– Как-то получается из ваших тезисов, что человек равен черту. Не то чтобы я спорил с этим постулатом, но все же…
Макс фыркнул и заметил, что когда занимаешься пустословием, всегда приходишь к какому-нибудь дурацкому и неожиданному выводу.
– Простите, что нагрузил вас своей жалкой схоластикой. Я ни с кем это не обсуждал, но, найдя в вас такого приятного собеседника, не удержался.
Неожиданно для себя Зиганшин решился:
– Тогда я вам тоже кое-что про себя расскажу. Это такой вроде психиатрический момент, поэтому даже не буду просить вас никому это не передавать.
– Разумеется, – Максимилиан внимательно посмотрел на собеседника, – врачебная тайна нерушима.
– В общем, я вернулся когда из армии, все вроде было хорошо и много лет меня не тревожили ни сны, ни воспоминания. А потом вдруг, совершенно внезапно, без каких-то, как говорится, провоцирующих факторов, меня накрыло. Это случилось на Петроградской стороне, на Большой Пушкарской. Я увидел взвод солдат, марширующих в баню, и даже не могу передать толком, что вдруг со мной произошло. Словно все годы, прожитые после возвращения, вдруг в одну секунду пронеслись сквозь меня. Или, вернее, ударили под дых, так что я охнул и согнулся. Слава богу, я был один, и никто не увидел моей слабости. Потом такие штуки начали повторяться, и самое мерзкое, что я никак не мог это заранее предвидеть. Допустим, батальную сцену в фильме я смотрю совершенно спокойно, а потом вижу ботинки своей дамы, думаю, что они похожи на берцы, и нате-пожалуйста. Любая мелочь могла вызвать этот кратковременный, даже не знаю, как назвать: страх не страх, ужас не ужас. В общем, как оргазм, только наоборот. Жуткое чувство, что я жив, когда пятнадцать лет назад должен был умереть.
– А в чем это выражалось внешне? – осторожно спросил Голлербах. – Сердцебиение, тошнота?
– Нет, ничего подобного. Просто острейшее изумление, как я прожил пятнадцать лет. Естественно, я, как любой уважающий себя псих, отрицал, что у меня комбат-стресс, и ни к какому там врачу идти не собирался. Беспокоило только одно: не помешают ли мне эти штуки сохранять спокойствие в опасной ситуации? Но, к счастью, выяснилось, что в острые моменты на меня не накатывает. Я приловчился сдерживать свои реакции, когда это происходило на людях, но однажды все же оконфузился: повел свою тогдашнюю даму в кино, причем не на военный фильм, а специально взял билеты на сопливую комедийную мелодраму. Сижу себе такой, расслабился, ни с какой стороны не жду подвоха, и романтически держу девушку за руку. И вдруг на экране собака проползает под забором. Ну и все. В общем, я стиснул руку своей спутницы так, что она заорала на весь зал. Слава богу, пальцы ей не сломал, но она оказалась адекватным человеком, не стала доискиваться, что со мной не так, и спасать меня от меня же самого, а просто сказала, что я придурок, и бросила меня. Только тут я сообразил, что надо что-то делать. Стал думать, как бы так аккуратно сходить к психиатру, чтобы на службе никто ничего не узнал, а пока собирался, неожиданно для себя самого оказался в церкви. Как-то ноги сами принесли. И нельзя сказать, чтобы я истово молился, или сильно просил бога о чем-то, или даже просто верил, что он мне поможет, да и в самом деле, на что ему спасать такого негодяя, как я… Просто постоял, бабка какая-то на меня цыкнула, чтобы я шапку снял. Я снял. Постоял еще немного, да и пошел домой. А через несколько дней мне приснился покойный отец. Знаете, я редко вижу сны, а тут вдруг так ясно, будто наяву. Он меня обнял и сказал: «Митя, ничего не бойся». Я проснулся, стыдно сказать, весь в слезах, и больше никогда у меня этих штук не случалось.
Макс задумчиво смотрел на него, и только когда Зиганшин пожалел, что так некстати разоткровенничался, тяжело вздохнул и заметил, что можно, конечно, эту ситуацию разложить сообразно законам психологии, но все равно это ничего не объяснит. Потом, осторожно подбирая слова, заметил, что все же комбат-стресс является одним из немногих состояний, которые неплохо поддаются терапии, и что он готов Зиганшину помочь всем своим профессиональным опытом.
– Ну, после того, что я сегодня от вас услышал, – рассмеялся Мстислав Юрьевич, – так лучше мы с вами вместе в церковь сходим.
– И то правда. Но если серьезно, вы всегда можете обратиться ко мне с любой проблемой. Психотерапия, конечно, дело мутное, но, как говорится, если в это не веришь, еще не значит, что оно не работает.
– Мне кажется, господь мог бы сказать нам то же самое, – буркнул Зиганшин и поднялся. Пора было ехать – забирать маму с детьми из театра.
Спускаясь по широкой мраморной лестнице с выщербленными ступенями, он крутил на пальце пакет с чаем и немножко досадовал о том, что рассказал Максу свой секрет. Но в то же время на душе стало удивительно легко, как не бывало очень давно, наверное, с самой юности.
Ноябрьский снег ложится нежно, словно накидывая на землю кружевное покрывало. Темная хмурая поздняя осень еще повсюду, из-под легкого белого покрова тут и там виднеются черные сгнившие листья, слюдяные от схватившего их мороза, и как только подует ветер, с ветвей осыпаются праздничные белые шапочки, и они снова, голые и черные, перекрещивают низкое серое небо.
Но сегодня день выдался по-зимнему ясный, морозный и тихий. Зиганшин вышел на крыльцо, улыбаясь и щурясь от бледного, но сильного солнца, оглядел двор, чистый и праздничный от выпавшего снега, только к калитке детскими ногами и собачьими лапами уже протоптана изрядная дорожка.
Как был, в толстовке и старых джинсах, он накинул на плечи куртку, сунул ноги в галоши и вышел на улицу, немного расстроившись, зачем долго спал в такой хороший день.
Кажется, еще вчера только было в разгаре лето, а не успел оглянуться, и наступает зима. Как тянутся длинные одинаковые дни и как стремительно проносится жизнь! И не притормозишь, ничего не ухватишь…
Света с Юрой сосредоточенно лепили снеговика. Там, где они катили снежный шар, оставался черный след, так что казалось, будто дети убирают ковер.
– Вы поели? – крикнул Мстислав Юрьевич и, услышав в ответ стройное «Дааа!!!», успокоился. Наверное, это неправильно, и ответственный родитель обязательно допросил бы детей, что именно они ели, установив каждую печеньку, а потом пошел в кухню и проверил показания, а еще лучше, встал бы пораньше и сварил полезную кашу, но Зиганшин в выходные дни любил поспать, поэтому пускал детские завтраки на самотек, ограничиваясь полезными и питательными обедом, полдником и ужином. Профессор медицины Колдунов подарил ему руководство по приготовлению пищи для воинских частей, и Зиганшин кормил детей строго по науке. Обычно в выходные дни ребята присоединялись к кулинарному процессу, и они втроем интересно проводили время, вникая в суровый текст военной поваренной книги, а потом действуя согласно инструкции. Иногда получалось хорошо, иногда – не очень, но всегда было весело.
– И собак кормили! – крикнула Света, энергично помахав Мстиславу и возвращаясь к своим занятиям.
Мстислав Юрьевич улыбнулся и подумал, что снег, наверное, скоро сойдет, так что вечер наступит черный и мрачный, как крепкий чай одинокого человека. Но пока светло, надо радоваться солнечным лучам, а не предвкушать темноту.
Он смотрел в ясное небо, думая, как красиво подернулась белизной полоска елового леса вдалеке, как луч света, попавший в лужицу на дне Светиного следа, рассыпается разноцветными искрами и почему так рано поднимается в небо дымок из трубы соседского дома.
Обычно сосед Лев Абрамович начинал топить не раньше двенадцати, и коротко, ибо любил свежесть и прохладу в доме.
Переведя взгляд на дорогу, Мстислав Юрьевич увидел вдалеке маленькую фигурку, и сердце его замерло. По яркой шапочке и выбивающимся из-под нее рыжим прядям он узнал Фриду, да и кто еще мог идти в их безлюдную деревню?
Зиганшин растерялся. С тех пор как Фриде дали служебное жилье от больницы, в которую она устроилась работать, он ее не видал. Лев Абрамович говорил, что она ходит теперь не только «на сутки», но и «в день», поэтому не приезжает, и Мстислав Юрьевич все искал предлог, чтобы самому навестить ее в райцентре, да так и не нашел.
Заметив Фриду, дети бросили своего снеговика и с воплями понеслись к ней. Она, смеясь, раскрыла руки, и когда Света с Юрой, добежав, ткнулись в нее, заключила обоих в объятия. Рукава куртки немного поднялись, и Зиганшин вдруг увидел, какие тонкие у нее запястья и маленькие, почти детские кисти рук. Он с болью и тревогой подумал, как странно, что в слабых руках Фриды часто оказывается жизнь человека, и эта хрупкая маленькая девочка обороняет последний рубеж между жизнью и смертью.
Он вдруг почувствовал острую потребность взять ее к себе в дом и укрыть от всех опасностей, чтобы она была его жена, и только.
Света нехотя отпустила девушку, а Юра так и стоял, уткнувшись ей в живот.
– Мить, можно мы к Фриде? – спросила Света.
Зигнашин растерялся.
– Если она вас пригласит, – сказал он наконец, – но не забывайте, что она не к вам приехала.
– К вам, к вам, – успокоила Фрида, но, встретившись с ней взглядом, Мстислав Юрьевич ничего не понял.
Он не мог преодолеть неловкости, овладевшей им, и сказать что-нибудь вежливое и нейтральное, только кивнул и принужденно улыбнулся девушке. Выглядело это, наверное, жалко.
Фрида тоже, кажется, смутилась и не поздоровалась с ним, лишь крепче прижала к себе Юру и сказала, что скучала по ребятам и с радостью заберет их к себе, если Слава разрешит.
Дети ушли с Фридой, а он оделся потеплее, кликнул Найду и отправился гулять, думая, что девушке будет спокойнее знать, что его нет рядом.
Кроме того, он боялся не справиться с соблазном пойти и потребовать у Льва Абрамовича рассказать всю правду насчет Реутова, чтобы Фрида больше не считала его убийцей и могла бы ответить на его ухаживания.
«Стоп, Зиганшин, – говорил он себе, быстро шагая по обочине шоссе к соседней деревне, – ты никогда так не поступишь. Ради того, чтобы Фрида могла в тебя влюбиться, ты не позволишь ей узнать, что дед убил человека. Может быть, ты ей все равно не понравишься, а кроме того, мой милый друг, ты и без Реутова порядочно нагрешил в своей жизни. Ты наделал много таких дел, из-за которых Фрида, несомненно, отвернулась бы от тебя, если бы только о них узнала. Поэтому сиди и не дергайся».
Много сил было потрачено мною, чтобы не выглядеть жалкой и несчастной, да и вообще не быть самой собой. Так много, что охватывает ужас, когда я думаю, сколько всего могла бы совершить, если бы тратила свою энергию с большей пользой. Но не настоятельная необходимость встретиться с самой собою лицом к лицу заставляет меня писать эту книгу. Мною движет совсем другое чувство. Со мной все решено и кончено, жизнь разрушена так, что не восстановишь. Нет, можно построить новый дом, и я обязательно это сделаю, но он будет стоять пустым, потому что в нем не будет меня. И в лучшем случае, как бы я ни старалась, я обрету только ту себя, которой могла бы быть, но никогда уже не стану ею. Но если кто-то, прочтя мою историю, вдруг поймет, что не стоит терпеть то, что терпеть не стоит, если хоть один мой читатель стряхнет с себя заклятье «ты должен», получится, что мой тяжелый и трудный опыт не пропал напрасно, и, наверное, мне станет немного легче дышать. Мне нравится думать, что я еще молода, но все же моя жизнь – это уже довольно долгая история, в ней есть и начало, и середина, и даже печальный конец, и ясно видно, что к чему приводит, поэтому вдруг кому-то благодаря моей исповеди станет яснее, в какую сторону лучше повернуть… Я не говорю, что надо делать так-то и так-то, боже сохрани, я так сыта диктатурой, что ничего не приказываю даже собственным детям. Нет, это просто рассказ о действиях и их последствиях, вот и все.
Когда оглядываюсь на прошлое, два эпизода из детства необычайно ярко вспоминаются мне. Нет, в памяти хранится много всего разного – и хорошего, и всякого, но две маленькие, совсем незначительные историйки почему-то всегда оказываются на поверхности и, как преданные собачки, услужливо лезут под руку, когда я пытаюсь понять логику своей судьбы.
Наверное, эти два крошечных события, ни к чему не приведшие и ничего не изменившие, были предвестниками моего несчастливого будущего, посланием от ангела-хранителя, которое я не сумела вовремя прочитать.
Первая история случилась, когда мне было десять или около того. У нас была дальняя родственница, имевшая дочь несколькими годами старше меня, и как-то раз меня отправили к ней в гости на целый день. Мы отлично провели время до вечера, а потом тетя проводила меня до метро и отпустила, сказав, что мама будет ждать меня на станции «Маяковская». Помню, мне это показалось странным, потому что мы жили тогда на другой станции, а на «Маяке» мне надо было только пересесть на другую линию, маршрут был давно известен и сто раз пройден. Заблудиться мне никак не грозило, и обычно родители спокойно отпускали меня одну. Я удивилась, но, не имея привычки сомневаться в словах взрослых, послушно вышла на «Маяковской» и стала ждать маму. Прошло пять минут, потом двадцать, потом час. Мама так и не появилась. О мобильниках в те годы можно было только мечтать, их, наверное, уже изобрели, но до внедрения в широкие массы оставалось много лет. Следовало подняться на улицу и позвонить домой по телефону-автомату, но тогда я не смогла бы вернуться в метро, потому что не хватило бы денег на жетон (я ездила на метро довольно редко, поэтому проездного не имела). Наверное, стоило подойти к дежурной по станции, объяснить ситуацию, и она впустила бы меня бесплатно, но унижаться и просить всегда было мне невыносимо. Уехать, не дождавшись мамы, представлялось мне очень позорным, и я продолжала ждать, курсируя по станции, пока не поняла, что все бессмысленно, и поехала домой. Меня встретили разъяренные родители, обрушив на мою голову шквал стандартных упреков, которые обычно достаются всем загулявшим детям. И «где ты шлялась!», и «мы места себе не находили», и всякое такое. Измученная бесплодным ожиданием и тревогой, я отступила от привычного сценария и не стала сразу извиняться, а выкрикнула, что прежде чем орать на меня, можно было бы выяснить, что произошло. На что родители сказали, им прекрасно известно, что произошло. Они давно созвонились с родственницей. До сих пор помню чувство глубокого недоумения и какой-то космической пустоты, охватившее меня тогда. То есть родители прекрасно знали, где я, и спокойно сидели дома, вместо того чтобы быстренько съездить и забрать меня. Я же оказалась виноватой! Они даже не поссорились с родственницей, которая поступила так безответственно. Но правда в том, что если бы вдруг тетка сказала правду и мама действительно собиралась меня встретить, но опоздала, а я не дождалась бы ее и уехала, наказали бы меня ничуть не меньше.
Теткина ошибка стоила мне не только месяца родительского бойкота, но и, как сейчас понимаю, смены жизненного курса в целом. Мир показал, что я сама должна решать все проблемы, даже неразрешимые в принципе, и никто никогда не придет мне на помощь. А решать их я должна так, чтобы всем вокруг меня было хорошо и комфортно, потому что никто не может быть виноват, кроме меня самой.
Сейчас я не бываю в метро, но до сих пор не могу слышать название станции «Маяковская». Сразу накатывают тоска и чувство беспомощного одиночества, понимание, что никто ничего и никогда не сделает ради тебя, не поступится даже мелким своим комфортом.
Вторая история произошла вскоре после первой и, как ни смешно, тоже оказалась связана с теткой, которой, видно, предназначалось сыграть роль указателя в моей судьбе. С ней вместе работала женщина, в свое время лежавшая в роддоме вместе с моей мамой, соответственно, имевшая дочь – мою ровесницу. Иногда они встречались у тетки, а чаще просто передавали друг другу привет, а девочку я никогда не видела и даже долго не знала, как ее зовут.
Наступил мой день рождения – и вдруг подружки мне подарили то, о чем я даже не мечтала: настоящую Барби! Счастье было полным, и я решила подольше его растянуть, поэтому не стала вскрывать упаковку, а разглядывала куклу сквозь пластиковые окошечки, предвкушая, что же обнаружу внутри. На следующий день я еле высидела уроки и сразу побежала домой, чтобы начать играть. Наверное, я была уже великовата для кукол, но такая красота появилась у меня впервые!
Дома я вожделенной куклы не нашла. Я перерыла всю свою комнату, поискала в коридоре – ни следа. Будто она мне приснилась.
Тайна раскрылась только вечером, когда пришла с работы мама и совершенно спокойно сообщила, что взяла мою новую Барби, чтобы подарить дочке той женщины, с которой лежала в роддоме.
Я заплакала, а мама сказала, что хорошие девочки не жадничают, не жалеют своих вещей, и я должна не плакать, а радоваться, что выручила маму и доставила радость другой девочке.
Есть на свете принципиальные люди, такие, что ничего не делают ради себя самих, для личной выгоды или по прихоти. Нет, они действуют исключительно сообразно своим убеждениям, только вот незыблемые и прекрасные их принципы меняются порой со страшной скоростью в зависимости от смены обстоятельств.
То есть когда я прошу Барби, то нельзя баловать детей, а как понадобилось пыль в глаза пустить, так сразу надо людям радость доставлять! Но почему за мой счет-то, интересно?
В общем, я завелась. Выкрикнула маме, что она у меня украла куклу, и я в своем праве, что требую ее назад. Пусть она немедленно звонит своей подруге и говорит, что произошла ошибка, иначе я сама позвоню и расскажу всю правду.
Это был мой первый бунт, и, наверное, он выглядел смешно, так же, как и повод, послуживший к нему. В конце концов, я прекрасно обходилась без Барби, и через полгода мне уже казалась нелепой сама мысль об игре в куклы.
Но тогда я сражалась отчаянно, игнорируя доводы вроде «Ты готова опозорить мать ради какой-то куклы!», «Тебе что, вонючая Барби дороже матери?», «Нельзя думать только о своих интересах», ну и так далее. Подобных дидактических приемчиков полно в арсенале каждого родителя, которому нравится быть идеальным.
Наверное, я инстинктивно чувствовала необходимость переломить ситуацию. Одержать победу не ради «вонючей Барби», а ради своей дальнейшей судьбы.
Но силы были не равны. Мама, естественно, никуда не позвонила, куклу мне не вернула и даже не пошла в магазин, чтобы купить такую же. Как обычно, я оказалась виноватой и, видимо, вообще единственной девочкой во вселенной, которой не надо доставлять радость.
Ну а моя судьба прочно встала на рельсы самоуничижения. Я поняла, что всегда нужно отрекаться от своих желаний ради желаний другого человека и безупречная репутация в глазах чужих людей важнее радости и любви в семье.